V. Пощечина Шарлотте Корде 4 страница

Я поклонился.

– Еще раз благодарю вас и до свидания, – сказал он, держа меня за руку. – Нет слов, чтобы выразить вам те чувства признательности, которые я питаю к вам. Надеюсь, что Бог поможет мне когда-нибудь высказать вам всю мою признательность.

Он вошел. Соланж последовала за ним. Но прежде, чем войти, она также пожала мне руку. Через десять минут дверь открылась.

– Ну что? – спросил я.

– Ну! – воскликнула она. – Ваш друг достоин быть вашим другом; он так же деликатен, как и вы. Он понимает, что я буду счастлива, если смогу остаться с отцом до его отъезда. Его сестра устроит мне постель в своей комнате. Завтра, в три часа пополудни, мой отец будет вне всякой опасности, а вы, если лелеете надежду получить благодарность от дочери, которая обязана вам спасением своего отца, приходите на улицу Феру, как сегодня, в десять часов вечера.

– О, конечно, я приду. Ваш отец ничего не поручил передать мне?

– Он просил передать вам ваш пропуск, поблагодарить вас, а меня прислать к нему как можно скорее.

– Это я устрою, когда вам будет угодно, Соланж, – ответил я с грустью.

– Надо будет еще узнать, куда я должна ехать к отцу, – сказала она. – О, вы еще не скоро отделаетесь от меня.

Я взял ее руку и прижал к своему сердцу. Но она подставила мне, как и накануне, лоб.

– До завтра, – сказала она.

И, прикоснувшись губами к ее лбу, я прижал к сердцу не только ее руку, но и трепещущую грудь и ее бьющееся сердце.

Я шел домой, и на душе у меня было весело как никогда. Происходило ли это от осознания доброго поступка, который я совершил, или я уже полюбил это очаровательное создание, не знаю.

Не знаю, спал я или бодрствовал; во мне как бы жила вся гармония природы; ночь тянулась бесконечно, день был длинен; я хотел, чтобы время летело, и хотел задержать его, чтобы не потерять ни минуты из тех дней, какие мне оставалось прожить.

На другой день, в девять часов, я был на улице Феру. В половине десятого появилась Соланж.

Она подошла ко мне и обняла.

– Спасен! – сказала она. – Мой отец спасен, и вам я обязана его спасением! О, как я люблю вас!

Через две недели Соланж получила письмо, в котором сообщалось, что ее отец уже в Англии.

На другой день я принес ей паспорт.

Взяв паспорт, Соланж залилась слезами.

– Вы меня не любите! – сказала она.

– Я люблю вас больше жизни, – ответил я. – Я дал слово вашему отцу и должен сдержать его.

– Тогда, – сказала она, – я не сдержу своего слова. Если у тебя хватает духу отпустить меня, то я, Альберт, не в состоянии тебя покинуть.

Увы, она осталась.


 

VII. Альберт

Ледрю прервался, и воцарилось молчание, как и в первый раз. А впрочем, молчание более глубокое, чем в первый раз, так как все чувствовали, что рассказ подходит к концу, а Ледрю предупредил, что он, быть может, не сможет своего рассказа докончить, но он тотчас же продолжал:

– Три месяца прошло с того вечера, когда произошел описанный разговор об отъезде Соланж, и с этого вечера между нами не произнесено было ни одного слова о разлуке.

Соланж пожелала найти для себя квартиру на улице Таран, и я нанял квартиру на ее имя. Я не знал ее другого имени, а она звала меня не иначе как Альберт. Я поместил ее в качестве помощницы учительницы в женское учебное заведение, чтобы избавить ее от страха перед очень деятельной в то время революционной полицией.

Воскресенье и четверг мы проводили вместе в маленькой квартирке на улице Таран. Из окна спальни видна была площадь, на которой мы встретились впервые.

Каждый день мы получали письма: одно – на имя Соланж, другое – на имя Альберта.

Эти три месяца были самыми счастливыми в моей жизни.

Однако я не оставлял намерения, появившегося у меня во время разговора с помощником палача. Я попросил и получил разрешение производить исследования о продолжении жизнедеятельности после казни; эти исследования показали, что страдания ощущались и после казни и были ужасными.

– А я это-то и отрицаю! – воскликнул доктор.

– И вы, – возразил Ледрю, – отрицаете, что нож ударяет в самое чувствительное место нашего тела, так как там соединяются нервы? Отрицаете, что в шее находятся все нервы верхних конечностей; симпатический, блуждающий нерв, наконец, спинной мозг, который является источником нервов нижних конечностей? И будете отрицать, что перелом или повреждение позвоночного столба причиняет самые ужасные боли, какие только выпадают на долю человеческого существа?

– Пусть так, – сказал доктор, – но боль продолжается только несколько секунд.

– О, это я, в свою очередь, отрицаю! – убежденно воскликнул Ледрю. – Но даже если боль и длится всего несколько секунд, то в течение этих секунд голова слышит, видит, чувствует, сознает отделение от своего туловища, и кто станет утверждать, что краткость страдания не возмещается вполне страшною интенсивностью страдания? Мы останавливаемся на таком предмете не для того, чтобы хладнокровно рассуждать об ужасе; нам кажется своевременным говорить об этом, когда обсуждается вопрос об уничтожении смертной казни.

– Итак, по вашему мнению, декрет Учредительного собрания, по которому виселицу заменили гильотиной, был филантропической ошибкой и лучше быть повешенным, чем обезглавленным.

– Без всякого сомнения. Многие повесившиеся и повешенные, но спасенные в последнюю минуту, сравнивали свои ощущения с апоплексическим ударом. Это похоже на сон без особой боли, без ощущения какого-либо мучения. На мгновение в глазах замелькает огненный цвет, затем он постепенно бледнеет, переходит в синеву, а потом все погружается во мрак, как при обмороке. Если человеку прижать пальцем мозг в том месте, где нет кусочка черепа, он не чувствует боли, он засыпает, и только! То же явление происходит от сильного прилива крови к мозгу. У повешенного кровь приливает к мозгу, потому что она течет к нему по позвоночным артериям, которые проходят по шейным позвонкам и не могут быть затронуты, а когда кровь стремится обратно, ей мешает течь веревка, стягивающая шею и вены.

– Хорошо, – сказал доктор, – но перейдем к опытам. Я хочу поскорее услышать о знаменитой голове, которая говорила.

Мне показалось, что из груди Ледрю вырвался вздох. На его лицо было невозможно смотреть.

– Да, – сказал он, – в самом деле, я отклонился от моего сюжета. Перейдем к исследованиям. К сожалению, у меня не было недостатка в объектах исследования. Казней производилось все больше: гильотинировали по тридцать-сорок человек в день, и на площади Революции проливался такой поток крови, что пришлось выкопать для ее стока яму глубиной три фута.

Яма прикрыта была досками. Ребенок лет десяти шел по доскам, доски раздвинулись, ребенок упал в ужасную яму – и утонул.

Конечно, я не рассказывал Соланж, чем бывал занят в те дни, когда не виделся с ней. К тому же, должен признаться, я и сам вначале чувствовал несказанное отвращение к этим человеческим останкам. Я боялся прибавить им своими опытами страданий после казни. Но я убеждал себя, что исследования, которым я предавался, делаются для блага всего общества, и если мне удастся внушить мое убеждение собранию законодателей, то это поведет к отмене смертной казни.

По мере того как опыты давали тот или другой результат, я заносил их в особую тетрадь.

Через два месяца я произвел все исследования продолжения жизнедеятельности после казни, какие только можно было произвести. Далее я решил производить опыты, используя гальванизм и электричество.

Для меня устроили лабораторию в часовне на углу кладбища Кламар и предоставили мне все головы и трупы казненных: вы же знаете, что после того, как изгнали королей из дворцов, из церквей изгнали Бога.

У меня была электрическая машина и два или три инструмента, которые назывались возбудителями.

В пять часов появлялось похоронное шествие. Трупы бросали как попало на телегу, а головы складывали в мешок. Я брал наугад одну или две головы и один или два трупа – остальное сваливали в общую яму.

На другой день головы и трупы, подвергшиеся исследованиям, в проведении которых мне почти всегда помогал мой брат, отправляли туда же.

Несмотря на близкое соприкосновение со смертью, любовь моя к Соланж росла с каждым днем. Со своей стороны, бедное дитя полюбило меня всей душой.

Очень часто я мечтал сделать ее своей женой, весьма часто мы говорили о будущем счастье, но для того, чтобы стать моей женой, Соланж должна была объявить свое имя, а значит, и имя своего отца, аристократа и эмигранта, что грозило смертью.

Отец несколько раз писал ей, просил ускорить отъезд. Она сообщила ему о нашей любви и попросила его согласия на наш брак. Согласие он дал, так что с этой стороны все обстояло благополучно.

Однако среди ужасных процессов один процесс, самый ужасный из всех, нас особенно опечалил. Это был процесс Марии-Антуанетты.

Начался он 4 октября и подвигался быстро. 14 октября Мария-Антуанетта предстала перед революционным трибуналом, шестнадцатого, в четыре часа утра, был объявлен приговор, и в тот же день в одиннадцать часов она взошла на эшафот.

Утром я получил письмо от Соланж. Она писала, что не в состоянии провести этот день без меня.

Я пришел в два часа в нашу маленькую квартирку на улице Таран и застал Соланж в слезах.

Я сам был глубоко опечален этой казнью. Королева была добра ко мне, и я навсегда сохранил благодарные воспоминания о ней.

О, я всегда буду помнить этот день! Это было в среду: в Париже царила не только печаль, но и ужас.

Я чувствовал какую-то странную подавленность, меня как бы томило предчувствие большого несчастья. Я старался ободрить Соланж, которая плакала в моих объятиях, но у меня не хватало для нее слов утешения, так как и в моем сердце утешения не было.

Ночь мы провели вместе, но наша ночь была еще печальнее дня. Помню, что до двух часов в квартире над нами выла запертая там собака.

Утром мы навели справки. Оказалось, что ее хозяин ушел и унес с собой ключ. Его арестовали прямо на улице, отвели в революционный суд, в три часа вынесли приговор, а в четыре казнили.

Надо было расставаться. Уроки у Соланж начинались в девять часов утра, а пансион находился около Ботанического сада. Мне не хотелось отпускать ее, и ей не хотелось расставаться со мною, но отсутствие в течение двух дней могло вызвать расспросы, очень опасные в то время для Соланж.

Кликнув экипаж, я проводил ее до угла Фоссе-Сен-Бернард; я вышел из экипажа, она поехала дальше. Всю дорогу мы держали друг друга в объятиях, не произнося ни слова, и горечь наших слез смешивалась на губах со сладостью наших поцелуев.

Я вышел из экипажа, но вместо того, чтобы отправиться, куда мне было нужно, стоял на месте и смотрел вслед экипажу, уносившему ее. Через двадцать шагов экипаж остановился. Соланж высунулась из окна, как бы чувствуя, что я еще не ушел. Я подбежал к ней, вошел в экипаж, запер окна и еще раз сжал ее в объятиях. На башне Сен-Этьен-дю-Мон пробило девять. Я вытер ее слезы, запечатлел тройной поцелуй на ее губах и, соскочив с экипажа, удалился почти бегом.

Мне показалось, что Соланж звала меня; но могли обратить внимание на ее слезы, ее волнение, и я проявил роковое мужество и не обернулся.

Я вернулся к себе в отчаянии. Я провел день в писании писем Соланж; вечером я отправил ей целый том писем.

Только я опустил в почтовый ящик письмо к ней, как получил письмо от нее. Ее очень бранили; ее забросали вопросами, угрожали лишить отпуска – а первый отпуск был намечен на следующее воскресенье. И Соланж клялась, что в любом случае, даже если ей придется поссориться с начальницей пансиона, она увидится со мною в этот день.

Я клялся ей в том же. Мне казалось, что если я не увижу ее целую неделю, – а это случится, если ее лишат отпуска, – то сойду с ума.

Сама Соланж проявляла сильное беспокойство. Ей показалось, что письмо от отца, которое она получила по возвращении в пансион, было предварительно распечатано.

Ночь я провел ужасно, но еще более ужасным выдался следующий день, хотя письмо от Соланж я, по обыкновению, получил. Так как это был день моих исследований, то я к трем часам отправился к брату, чтобы взять его с собою в Кламар.

Брата дома не оказалось, и я пошел один.

Погода была ужасная. Печальная природа разразилась дождем, – тем бурным, холодным потоком дождя, который предвещает зиму. В продолжение всей дороги я слышал, как глашатаи выкрикивали хриплыми голосами обширный список осужденных в тот день: тут были мужчины, женщины, дети. Кровавая жатва была обильна – следовательно, недостатка в объектах исследования у меня быть не могло. Световой день в то время был уже короток, и когда в четыре часа я пришел в Кламар, уже совсем стемнело. Сам вид кладбища, множество свежих могил, редкие, похожие на скелеты деревья, трещавшие от ветра, – все казалось мрачным и отвратительным. Все, что не было вскопано, заросло травой, чертополохом, крапивой. Но земли, покрытой травой, с каждым днем становилось все меньше.

Среди всей этой вскопанной почвы зияла яма сегодняшнего дня и ждала свою добычу. Предвидели большое количество осужденных, и яма была больше, чем обыкновенно.

Я машинально подошел к ней. На дне стояла вода. Бедные, холодные, обнаженные трупы, – их бросят в эту воду, холодную, как и они!

Подойдя к яме, я поскользнулся и чуть было не свалился туда – волосы у меня встали дыбом. Промокший и дрожащий, я направился в свою лабораторию.

Это была, как я уже сказал, старая часовня. Я поискал глазами, – почему, не знаю, – не осталось ли на стене или там, где был алтарь, следов культа. Ни на стене, ни на месте алтаря ничего не было. Там, где находилась когда-то дарохранительница, то есть Бог и жизнь, теперь царствовала смерть.

Я зажег свечу и поставил ее на стол для опытов, весь заставленный инструментами странной формы, которые изобретены были мною. Я сел и предался размышлениям о бедной королеве, которую я видел столь красивой, столь счастливой, столь любимой, а накануне, когда ее везли в тележке на эшафот, толпа сопровождала ее проклятиями. Теперь же, в этот час, после того, как голову ее отделили от туловища, она покоилась в гробу для бедных, – она, спавшая среди золоченой роскоши Тюильри, Версаля и Сен-Клу.

Пока меня обуревали эти мрачные размышления, дождь усилился, задул свирепый ветер. К завываниям ветра присоединились мрачные раскаты грома, только гром этот грохотал не в облаках, а над землей – то был грохот кровавой телеги, приехавшей с площади Революции и въезжавшей в Кламар.

Дверь маленькой часовни открылась, и два человека, с которых струилась вода, внесли мешок. Один из них был Легро, которого я посетил в тюрьме, другой – могильщик.

«Вот, господин Ледрю, – сказал помощник палача, – к вашим услугам. Вам нечего торопиться сегодня вечером; мы оставляем у вас всю свиту до завтра. Они не схватят насморка, проведя ночь на свежем воздухе».

И эти два служителя смерти с отвратительным смехом положили мешок в угол, возле прежнего алтаря.

Затем они ушли, не заперев дверь, которая стала хлопать; от ворвавшегося ветра пламя свечи заколебалось; свеча горела тускло, стекая около черного фитиля.

Я слышал, как они отвязали лошадей, заперли кладбище и уехали, бросив телегу, полную трупов.

Мне страшно хотелось уйти с ними, но что-то меня удержало; я остался, хотя и дрожал. Я не боялся, но вой стихии, шум дождя, треск ломавшихся деревьев, порывы ветра, задувавшие мою свечу, – все это наводило на меня ужас, и мелкая дрожь пробегала по всему телу, начиная от корней волос.

Вдруг мне показалось, что я услышал тихий, умоляющий голос, мне показалось, что голос этот произносил мое имя – Альберт.

Я вздрогнул. Альберт – только одно лицо на свете называло меня так.

Я испуганно оглядел часовню; хотя она была мала, но свеча моя недостаточно освещала ее стены. Я увидел в углу престола мешок; окровавленный холст и выпуклость указывали на его зловещее содержимое.

В ту минуту, когда глаза мои остановились на мешке, тот же голос, но еще более слабый и жалостливый, повторил мое имя: «Альберт!»

Я вздрогнул и вскочил от ужаса: этот голос раздавался изнутри мешка.

Я стал ощупывать себя, дабы выяснить, во сне я или наяву; затем, сразу как бы окаменев, я с протянутыми руками пошел к мешку и погрузил в него руку.

Мне показалось, что руки моей коснулись еще теплые губы.

Я дошел до такого состояния, когда самый ужас придает нам храбрость. Взяв эту голову и подойдя к креслу, я упал в него и положил голову на стол.

И вдруг я испустил отчаянный крик – голова, губы которой казались еще теплыми, глаза которой были наполовину закрыты, эта голова принадлежала Соланж!

Мне казалось, что я сошел с ума. Я прокричал трижды:

«Соланж! Соланж! Соланж!»

При третьем крике глаза открылись и взглянули на меня; из них выкатились две слезы, и глаза, сверкнув влажным блеском, словно отсветом отлетающей души, закрылись, чтобы больше уже никогда не открываться.

Я вскочил в бешенстве и негодовании и, охваченный безумием, хотел бежать, но зацепился полою одежды за стол; стол упал и увлек за собою свечу, которая погасла. Голова покатилась, а я устремился в отчаянии за нею. И вот, когда я лежал на земле, мне показалось, что голова эта приблизилась к моей, губы ее прикоснулись к моим; холодная дрожь пронизала мое тело, я испустил стон и потерял сознание.

На другой день, в шесть часов утра, могильщики нашли меня таким же холодным, как та панель, на которой я лежал.

Соланж, узнанная по письму ее отца, была арестована в тот же день, в тот же день ее приговорили к смерти, и в тот же день она была казнена.

Эта голова, которая говорила, эти глаза, которые смотрели на меня, эти губы, которые целовали мои губы, – то были губы, глаза, голова Соланж».

– Вы знаете, Ленуар, – заключил Ледрю, обращаясь к кавалеру, – что я тогда едва не умер.

Кавалер Ленуар, к которому обратился Ледрю, согласно кивнул.


 

VIII. Кошка и скелет

Рассказ Ледрю произвел ужасное впечатление; никто из нас, даже доктор, не решился нарушить молчание.

Бледная дама, приподнявшись было на минуту на своей кушетке, опять упала на подушки, и одно лишь дыхание обнаруживало, что она жива. Полицейский комиссар молчал, так как не находил в этом материала для протокола. Я же старался запомнить все подробности трагедии, чтобы воспроизвести их, если когда-либо вздумается воспользоваться ими для рассказа. Что касается Аллиета и аббата Мулля, то описанное приключение слишком отвечало их взглядам, а потому они и не пытались что-либо опровергать.

Напротив, аббат Мулль первый прервал молчание и, резюмируя до некоторой степени общее мнение, сказал:

– Я верю всему, что вы рассказали нам, мой милый Ледрю, но как вы объясните этот факт, как выражаются, на материальном языке?

– Я не объясняю его, – ответил Ледрю, – я его только рассказываю, вот и все.

– И все-таки как вы это объясняете? – настаивал доктор. – Потому что, какова бы ни была продолжительность жизнедеятельности, вы же не допускаете, что отсеченная голова через два часа могла говорить, смотреть, действовать?

– Если бы я мог это объяснить, мой милый доктор, – сказал Ледрю, – то не заболел бы после этого события страшной болезнью.

– А вы, доктор, – заинтересовался Ленуар, – как это объясняете себе? Вы не допускаете, конечно, что господин Ледрю рассказал нам вымышленную историю; его болезнь также материальный факт.

– Вот еще! Ничего тут удивительного нет. Это не больше чем галлюцинация! Господину Ледрю казалось, что он видит; господину Ледрю казалось, что он слышит. Для него это равносильно тому, что он действительно видел и действительно слышал. Органы, которые передают перцепцию чувства центру ощущений, то есть мозгу, могут расстроиться вследствие влияющих на них условий. Когда эти органы расстроены, они неправильно передают перцепцию: кажется, что слышат, – и слышат; кажется, что видят, – и видят.

Холод, дождь, мрак расстроили органы чувств господина Ледрю, вот и все. Сумасшедший также видит и слышит то, что ему кажется, что он видит и слышит. Галлюцинация – это мгновенное умопомешательство; о ней остается воспоминание уже тогда, когда она исчезла.

– А если галлюцинация не исчезает? – спросил аббат Мулль.

– Ну! Тогда болезнь становится неизлечимой и от нее умирают.

– Вам приходилось, доктор, лечить такие болезни?

– Нет, но я знаю некоторых врачей, которые лечили такие болезни, например английского доктора, сопровождавшего Вальтера Скотта во Францию.

– И он вам рассказал?..

– Кое-что в том же роде, что рассказал нам наш хозяин, и, быть может, даже еще более необыкновенное происшествие.

– И вы объясняете это с материалистической точки зрения? – спросил аббат Мулль.

– Конечно.

– А вы можете припомнить тот факт, о котором вам рассказал английский доктор?

– Без сомнения.

– Доктор, расскажите, расскажите!

– Рассказать?

– Ну, конечно! – закричали все.

– Хорошо.

Доктора, сопровождавшего Вальтера Скотта во Францию, помнится, звали Симпсоном. Это был один из самых выдающихся членов Эдинбургского факультета, поддерживавший связи с наиболее известными людьми в Эдинбурге.

В числе этих лиц был судья уголовного суда, имени которого он мне не назвал. Во всей этой истории он счел нужным сохранить в тайне одно лишь это имя.

Этот судья, которого он лечил, на вид совершенно здоровый, таял день ото дня: он стал добычей мрачной меланхолии. Семья несколько раз обращалась с расспросами к доктору, тот, со своей стороны, расспрашивал своего друга, который отделывался общими фразами, усиливавшими его тревогу, так как ясно было, что тут скрывается тайна, которой больной не хочет выдать.

Наконец, однажды доктор Симпсон так настойчиво стал просить своего друга сознаться в своей болезни, что тот, взяв его за руку, с печальной улыбкой сказал:

– Ну, хорошо, я действительно болен, и болезнь моя, дорогой доктор, тем более неизлечима, что она коренится всецело в моем воображении.

– Как! В вашем воображении?

– Да, я схожу с ума.

– Вы сходите с ума? Но в чем дело, объясните, пожалуйста. Глаза у вас ясные, голос спокойный (он взял его руку), пульс прекрасный.

– И это-то ухудшает мое положение, милый доктор, то есть то, что я вижу его и обсуждаю его.

– Но в чем же состоит ваше сумасшествие?

– Заприте, доктор, дверь, чтобы нам не помешали, и я вам все расскажу.

Доктор запер дверь, вернулся и сел подле своего приятеля.

– Помните, – спросил судья, – последний уголовный процесс, по которому я должен был произнести приговор?

– Да, над шотландским разбойником, которого вы приговорили к повешению и который был повешен.

– Именно этот. И вот в тот момент, когда я произносил приговор, глаза его сверкнули и он погрозил мне кулаком. Я не обратил на это внимания… Такие угрозы часто практикуются среди осужденных. Но на другой день после казни палач явился ко мне и, извинившись за посещение, заявил, что он счел долгом довести до моего сведения следующее: умирая, разбойник произносил против меня заклятия и говорил, что на другой день, в шесть часов, в час его казни, я услышу о нем.

Я полагал, что мне устроят что-либо его товарищи, что они попытаются отомстить с помощью оружия, и я в шесть часов заперся у себя в кабинете, выложив пару пистолетов на мой письменный стол.

Наконец каминные часы пробили шесть раз. Весь день я думал о предостережении палача. Но вот прозвучал последний удар бронзовых часов, а я не услышал ничего, кроме неизвестно откуда взявшегося мурлыканья. Я обернулся и увидел большую черную кошку с огненными глазами. Невозможно было объяснить, как она вошла сюда: все двери и окна были заперты. Очевидно, ее заперли в комнате днем.

Я позвонил – слуга явился, но он не мог войти, так как я заперся изнутри. Пришлось пойти к двери и отпереть ее. Я стал говорить ему о черной кошке с огненными глазами, но мы напрасно искали ее всюду – она исчезла.

Больше я об этом не думал. Прошел вечер, ночь, наступил новый день, и вот опять пробило шесть часов. Сейчас же я услышал шорох за собою и увидел ту же кошку.

На этот раз она прыгнула мне на колени. Я не питаю никаких антипатий к кошкам, но все-таки эта фамильярность произвела на меня неприятное впечатление. Я согнал ее с колен. Но едва она оказалась на земле, как сейчас же снова прыгнула ко мне. Я оттолкнул ее – никакого эффекта, как и в первый раз. Тогда я встал и прошелся по комнате, а кошка шла за мною шаг в шаг; раздраженный этой навязчивостью, я позвонил, как накануне. Слуга вошел – кошка проскользнула под кровать и там исчезла, мы искали ее напрасно.

Я вышел вечером. Побывал у двух или трех друзей, а когда вернулся домой, стал тихонько подниматься по лестнице, чтобы не натолкнуться на что-либо: ведь у меня не было свечи. Дойдя до последней ступеньки, я услышал голос слуги, говорившего с горничной моей жены.

Услышав свое имя, я прислушался к тому, что он говорил. Он рассказал о том, что произошло накануне и в тот день, а потом прибавил:

– Вероятно, наш господин сходит с ума. Никакой черной кошки с огненными глазами не было в комнате – это так же верно, как то, что ее нет и у меня.

Слова эти меня испугали. Одно из двух: или кошка была реальностью, или это было обманчивое видение; если это реальность, то я нахожусь под давлением сверхъестественного; если это ложное, если я вижу то, что не существует, как говорит мой слуга, то я схожу с ума.

Вы можете угадать, мой милый друг, с каким нетерпением, смешанным со страхом, я ждал на другой день шести часов. Под предлогом уборки я удержал слугу, и, когда пробило шесть часов, он был в моем кабинете. С последним ударом часов я услышал шорох и увидел мою кошку. Она села рядом со мною.

Сначала я сидел молча, рассчитывая, что слуга увидит кошку и первый о ней заговорит. Но он ходил взад-вперед по комнате и, по-видимому, ничего не видел.

Я воспользовался тем моментом, когда он находился в таком положении, что для исполнения моего приказания должен был почти наступить на кошку.

– Поставьте звонок на мой стол, Джон, – сказал я.

Чтобы взять звонок, который стоял на камине, Джону неминуемо пришлось бы наступить на кошку.

Он пошел, но в тот момент, когда занес ногу над кошкой, та прыгнула мне на колени.

Джон не видел ее или, по крайней мере, так казалось.

Признаюсь, что холодный пот выступил у меня на лбу, и услышанные мною накануне слова: «Вероятно, наш господин сходит с ума!» – пришли мне на память во всем их ужасном значении.

– Джон, – сказал я, – вы ничего не видите у меня на коленях?

Джон посмотрел на меня. Потом с видом человека, принявшего определенное решение, сказал:

– Да, сударь, я вижу кошку.

Я вздохнул, взял кошку и сказал ему:

– В таком случае возьмите ее и выбросите, пожалуйста.

Он протянул руки – я подал ему животное; затем он по моему знаку вышел.

В течение десяти минут я с некоторым беспокойством оглядывался кругом, но, не замечая ничего подозрительного, решил посмотреть, что же Джон сделал с кошкой.

Я вышел из комнаты, чтобы расспросить об этом, и, переступив порог гостиной, услышал хохот из уборной моей жены. Я подошел тихонько на цыпочках и услышал голос Джона:

– Милая моя, господин не сходит, а уже сошел с ума. Его сумасшествие состоит в том, что он видит черную кошку с огненными глазами, – говорил он горничной. – Сегодня вечером он спросил меня, вижу ли я кошку у него на коленях.

– А ты что ответил? – полюбопытствовала горничная.

– Черт побери! Я ответил, что вижу ее, – сказал Джон. – Я не хотел противоречить бедняге, и вот угадай, что он сделал?

– Как же я могу угадать?

– Ну вот! Он взял воображаемую кошку с колен, положил мне ее на руки, сказал: «Унеси, унеси!» – и я ловко унес кошку. Он остался доволен.

– Но раз ты унес кошку, значит, она была?

– Какая там кошка! Кошка существовала только в его воображении. Но зачем говорить ему правду? Он бы меня выгнал. Ну нет! Мне здесь хорошо, я остаюсь. Он мне платит двадцать пять фунтов, чтобы я видел кошку, и я ее вижу. Пусть даст тридцать фунтов, и я увижу двух!

У меня не хватило мужества слушать дальше. Я вздохнул и вошел в мою комнату. Она была пуста.

На другой день, в шесть часов, кошка, по обыкновению, оказалась около меня и исчезла только назавтра.

– Что же вам сказать, мой друг, – продолжал больной. – В течение месяца видение появлялось каждый вечер, и я привык к нему. Но на тридцатый день после казни, когда часы пробили шесть раз, кошка не явилась.

Я посчитал было, что избавился от нее, и от радости не спал. Весь день я волновался в ожидании рокового часа, а с пяти до шести глаз не сводил с часовой стрелки. Наконец стрелка дошла до двенадцати – раздался один удар, два, три, четыре, пять, шесть…

На шестом ударе дверь отворилась, – сказал несчастный, – и вошел курьер в ливрее, как будто он находился на службе у лорда-лейтенанта Шотландии.

Первая мысль, пришедшая мне в голову, была, что лорд-лейтенант прислал мне письмо, и я протянул руку к незнакомцу. Но он не обратил никакого внимания на мой жест и стал за моим зеркалом.

Мне не надо было оборачиваться, чтобы видеть его: против меня было зеркало.

Я встал и прошелся; он шел позади, в нескольких шагах от меня. Я подошел к столу и позвонил. Вошел слуга, он не видел курьера, как, впрочем, и кошки.