Языческая держава. Несколько слов о русской вере. Христиане некрещёной Руси. Предавший Родных Богов. 11 страница

В знаменитом «плаче Ярославны» супруга князя взывает[53] с городской стены к Солнцу, Ветру (воздуху) и Днепру Славутичу (реке), просит их за мужа, величает так, как христианину, тем паче христианскому правителю, пристало бы именовать лишь Христа — «господине», — и молитва её вознаграждена, князь спасён и от смерти, и от плена.

Вспомним — «Игореви князю Богь путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую». Христианский-то бог за молитвы «твари», за величание Господами Солнца, Реки и Ветра должен бы сурово наказать — а здесь некий Бог эту молитву исполняет. Да и сам Игорь чествует речку Донец — а Донец помогает ему в ответ.

Кстати говоря, в беседе бегущего из половецкой неволи князя с Донцом Игорь осуждает речку Стугну, не в пример помогающему Игорю Донцу погубившую молодого «уношу князя Ростислава». Погибшего юного князя вместе с его матерью оплакивает вся Природа: «уныша цветы жалобою и древо съ тугою кь земли преклонилося».

Вот только у христиан был свой взгляд на то, кто и почему погубил юного князя! Вернее даже будет сказать — за что.

А дело было так. Юный Ростислав Всеволодович направлялся из Киева в свой первый поход на половцев. Проезжая днепровским берегом, повстречал монаха Киево-Печерской лавры, на мелководье мывшего посуду для монастырской трапезной.

Князь этой встрече вовсе не порадовался — уже тогда встреча с монахом или священником стала считаться на Руси дурной приметой (вспомнив прочтённое, читатель, полагаю, не станет этому сильно изумляться).

«Аще кто бо усрящеть (встретит) черноризца, то возвращается», — сетует автор «Повести временных лет», сам монах, так сказать, из первых рук знакомый с проблемой. Юный князь возвращаться не стал, но раздосадован был крайне. Первый же поход — и вот такое, с позволения сказать, благое предзнаменование! Надо ж было чернорясому выползти именно в это время!

Слова, которые услышал печерский чернец от князя, менее всего походили на приветствие смиренного духовного сына. Вполне, впрочем, возможно, что, кроме простого раздражения, князем двигала вера в обережную силу матерной брани — наследницы заклятий культа плодородия.

Ещё в начале XX века среди православного крестьянства бытовало убеждение — мол, ежели нечисть досаждает и крестное знамение её не страшит, надо... обложить её, проклятую, по матушке, да поядрёнее. Обязательно поможет.

Монах — его звали Григорий — попытался унять разбушевавшегося князя, возможно, в духе «Слова... о веровавших в сречу и в чох»: «Кто... смрадит (оскорбляет) мнишеского чина и образа, той бо посмражает... ангела божия понеже мниси подобие носят ангельского образа».

Грозил карой Христовой. Увещевания, однако, оказали противоположный эффект. Окончательно разгневавшийся Ростислав повелел свите утопить Григория, что и было исполнено — Днепр-то был под боком.

Встреча с монахом действительно оказалась для князя роковой — первый поход стал для юноши последним. Он утонул в водах той самой Стугны на переправе. Естественно, христиане восприняли эту гибель как заслуженную божью кару — ещё бы, поднять руку на монаха, земного ангела!

А вот создатель «Слова...» через сто с лишним лет безо всякого, в общем, повода вспоминает эту историю, совсем по-другому расставляя акценты. Ангелом в его описании выглядит скорее не утопленник Григорий, вовсе не упомянутый.

Ладно ещё, когда по горячим следам о Ростиславе сожалел летописец его клана, Всеволодовичей. Но ведь во времена «Слова...» раздор Всеволодовичей и «хороброго гнезда» Олега Святославича, воспеваемого автором «Слова...», насчитывал уже более ста лет — к чему ж вдруг поминать, да ещё столь прочувствованно, давнюю смерть кровника своего героя? Убийцу христианского мученика?

Причём и в смерти-то его, оказывается, виноват не обходимый молчанием Христос, и уж тем более не сам юноша-князь, — виновата река Стугна.

Читатель, а вы поверите в христианство автора, оплакивающего безвременную погибель, ну, скажем, великого поэта и актёра Нерона? Вот и мне тоже что-то не верится...

Но есть и ещё более суровое подтверждение нехристианских воззрений автора великой поэмы. Вспомним строки, описывающие разгром и гибель дружин Игоря и его союзников половцами. Вспомним скорбный плач русских жён и дев по погибшим в степи: «Уже намъ своихъ милыхъ ладъ ни мыслию смыслити, ни думою сдумати, ни очима съглядати».

Что должен был ответить на этот плач любой христианин того времени... впрочем, почему «был» и почему только того? Ещё в XX веке на знамёнах православных воинств красовались знаменательные слова: «Чаем воскресения мёртвых и будущего веку».

И так было с первых веков православия на Руси — ещё первый митрополит русской церкви Иларион, живший за полтора века до создания «Слова о полку Игореве», в своём «Слове о законе и благодати» выдвигает воскресение из мёртвых как основной догмат христианства[54].

Пасха — день Христова Воскресения, прообраз грядущего телесного воскресения людей — была у православной Руси самым любимым праздником. И ещё в Московской Руси переписывали «Слово святого Дионисия о желеющих» — то есть творящих ритуальные обряды оплакивания мёртвых, чрезмерно, с точки зрения христианства, сокрушающихся об усопших.

Любому христианину естественно и даже необходимо было бы ответить на горький плач русских жён: «Не плачьте! Да, сейчас смерть разлучила вас с возлюбленными, но будет день Воскресения, и перед лицом Спасителя вы встретитесь вновь».

Автор «Слова о полку Игореве» уничтожил возможность такого утешения буквально в зародыше. Не зря древняя демоница скорби, тоски, вдохновительница погребальных обрядов Желя, по имени которой, собственно, и называлось осуждаемое авторитетом святого Дионисия «желение», несётся по страницам поэмы.

Плач русских жён он предварил страшным, с христианской точки зрения попросту чудовищно кощунственным утверждением: «а Игорева храбраго пълку не кресити!» Мало того, он впоследствии повторяет это, отвергающее основные догматы христианства, утверждение. Не будет никакого Воскресения!

Воины, ушедшие в поход вопреки явленной в знамениях воле Древних Богов, ушедшие в чужую землю без погребального обряда, НЕ ВОСКРЕСНУТ. Они никогда не увидятся с возлюбленными. Колесо перерождений раскидает их навсегда...

Что ж удивляться тому, что «Слово о полку...» дошло до нас в единственном списке? Надо удивляться, что оно дошло до нас вообще — и, удивляясь, поблагодарить неведомого инока-переписчика, дописавшего к заключительным строкам «Слова» благочестивое: «побарая за христьяны на поганыя плъки... аминь».

Не важно, что в поэме, словно не знающей Христа и чуть ли не на каждой странице поминающей древних Богов, оплакивающей убийцу монаха-мученика и отвергающей основополагающие догматы христианской веры, такое окончание смотрится не более естественно, чем смотрелось бы мусульманское «бисмилляху рахманир рахим» в конце «Песни о Роланде» или «Сказании о Мамаевом побоище».

Не будь их, мы вообще бы не знали «Слова о полку...». Так что в этом — и только в этом — смысле небезызвестный диакон Андрей Кураев прав, называя «неведомого монаха» «автором» великой древнерусской поэмы[55].

В тот день, когда чернец-переписчик «прикрыл» явно языческое сочинение добродетельной припиской, состоялось, можно сказать, второе рождение великого произведения.

Однако сомнений в подлинном вероисповедании её создателя лично у меня более не возникает.

Человек, пятнадцать раз использовавший слово «слава» (причём только применительно к князьям; для сравнения — тот же Заточник упомянул это слово лишь единожды, в цитате из Псалтыря, и, естественно, в отношении бога) и словно не знавший таких слов, как «смирение, гордыня, покаяние, грех, спасение»; верящий в приметы, снотолкования и силу языческих молитв, но обходящий презрительным молчанием силу «креста животворящего» и служителей церкви Христовой, воспевший убийцу христианского мученика и прямо заявивший о своём неверии в грядущее воскресение мёртвых... такой человек просто не мог быть христианином, пусть сколь угодно поверхностным и «двоеверно живущим».

Если б одно, ну два прегрешения из этого списка — речь ещё могла бы идти о непоследовательности в христианстве, но наблюдается как раз последовательность — вот только совершенно нехристианская.

Перед нами, читатель, последовательный, убеждённый язычник, один из тех, кто за два столетия не смирился с торжеством чужой веры, из тех, для кого, по выражению автора «Повести временных лет», «вера хрестьянска уродство есть».

Восхищаясь древней песней Русской славы, помните, читатель, — это всего лишь крохотный осколок, отблеск языческого Солнца в обломке разбитой чаши. Вся вот эта дивная прелесть, скоро третий век как вдохновляющая лучших художников, поэтов, композиторов, — это, образно выражаясь, всего лишь одно из колец на коновязи, что стояла во дворе храма культуры языческой Руси.

Поверите ли, что сожжённый храм был «сараем»?

Открыто выступить против христианства и Христа создатель «Слова...» не решался — всё же новая вера уже два века как господствовала в городах Руси. Он просто молчал про них — как Кирилл Туровский обходил молчанием огромные капища, на которых продолжались жертвоприношения и в его времена.

Один древнерусский писатель делает вид, что язычество на Руси полностью исчезло (и ему, увы, верят). Другой — делает вид, что христианства вроде бы и нет (чего, увы, не замечают). Два великих писателя Древней Руси — блестящий образ расколовшегося надвое народа, причём каждая из частей, отчаявшись поглотить или уничтожить другую в ходе Столетней гражданской, старательно делала вид, что её, другой, попросту нет.

Они жили рядом, но старались не замечать друг друга, не пересекаться. Рядом с известной нам по сохранившейся — в монастырях! — литературе крещёной Русью XII века существовала, по сути, другая страна (как позднее, в послепетровские времена, будет две России: народная, деревенская, и европеизированная, дворянско-чиновничья). Существовала параллельная Русь.

На самом деле летопись то и дело проговаривается об этой стране — параллельной Руси. Если знать, что искать, — урожай находок может оказаться неожиданно щедрым.

Взять то же выражение — «поганым бо вера хрестьяньска уродьство есть». Здесь показательно то, что слово «есть» летописец, рассказывающий вроде бы о временах Ольги и Святослава, упоминает в настоящем времени.

Значит... значит, это мнение его современников, не оставивших прежних, родных Богов, не язычников X века, а язычников века XII.

А таковых хватало даже в Киеве — не говоря про окраины вроде Волыни, Мурома, вятичских чащоб.

Ипатьевская летопись под 1198 годом рассказывает о всеобщем ликовании, охватившем киевлян при вокняжении на столе Матери городов русских князя Рюрика. «И обрадовалась вся Русская земля о княженьи Рюрикове, кияне, и крестьяни и погани, зане всих принимаше с любовью; и крестьяныя и поганыя».

Видимо, столь справедливое отношение к некрещёным землякам было редкостью — но сам факт существования среди «киян» язычников, «поганых», может очень и очень удивить неподготовленного читателя.

Оказывается, даже после поражения 1069 года далеко не все жители Киева, стольного Киева, из русских городов крещённого первым, отошли от родной Веры — а ведь с дней, когда Отступник бросал кумиров в Днепр, прошло более двухсот лет!

Тут лично у меня появляются глубочайшие сомнения: а являются ли «свои поганые», упоминаемые летописью в составе княжьих дружин XII столетия, так уж обязательно осевшими на землю кочевниками — торками, берендеями, чёрными клобуками и прочими ковуями, — прообразом грядущих служилых инородцев Московии, как обычно понимают этот летописный оборот.

На Руси в те годы, как выясняется, хватало «поганых» вполне славянского происхождения! Скажем, воинов Андрея Боголюбского летописец несколько раз называет «погаными» — между тем никаких берендеев или торков в воинствах владыки Залесья попросту не могло быть!

В самом Киеве даже несколько раз упоминается Турова Божница на Подоле, у которой собиралось киевское вече, когда горожане собирались выступить против князя.

Историки сломали немало копий в спорах о том, что за божница такая, были даже предположения, что Туром звали одного из тех самых варягов-мучеников, погибших от рук оскорблённых ими киевлян в 986 году.

Да только доказательств никаких не нашли. И никакого святого Тура святцы не знают — ни в те времена, ни много позже. Более того, слово «божница» в летописи не применяется к православным храмам![56]

Иногда на Севере Руси божницей называли католические — то есть опять же не православные — храмы, но очень сомнительно, чтобы киевское вече собиралось у молельни чужеземцев. А то, что язычники на праздниках своих «некоего Тура сатану... вспоминают», сообщается ещё тем же Гизелем.

В Северо-Восточной Руси, над Галицким озером, стояло капище Турово. Воинственный Бог Тур упоминается и у сербов. И очень возможно, что именно в честь его стояла на киевском Подоле «божница», у которой собирались киевляне, если были недовольны князем — князем, чья власть освящалась новой верой.

И именно к ней скорее всего ходили на поклон те самые «кияне... погани», коих, проговорившись, вспомнила летопись в 1198 году. И это далеко не единственная обмолвка в христианских рукописях того времени, позволяющая заключить, что христианство на Руси вовсе не было таким уж всеобъемлющим, как того хотелось иереям, и кроме «двоеверно живущих» христиан, существовали на крещёной Руси и «свои», русские, «поганые».

Любопытно, кстати, что сами к себе русские язычники, как уже было сказано, имени «поганых» не применяли. Тот же автор «Слова о полку Игореве» упорно именует «погаными» половцев да литву — что для такого человека несколько даже удивительно.

Хотя, с другой стороны, — ведь это название было дано его вере чужаками, а он слышал его в качестве брани (как к русским националистам иные индивидуумы не так давно применяли слово «фашист»). Вполне естественно, что он в таком качестве его и употреблял.

Сохранились, скажем, такие предписания: человек может стать попом, если только он не совершил до крещения убийства. Ясное дело, что здесь речь не про младенцев — вряд ли те могли кого-то убить перед тем, как их опускали в православную купель.

Недаром весь XII век православные церкви строились с обширными, рассчитанными явно не на новорождённых, крестильнями-баптистериями. Такие сооружения, кстати, вновь появились возле церквей начиная с конца 1980-х годов, во времена так называемого церковного возрождения.

Стало быть, взрослый, пожелавший обратиться в христианство, был для Руси XII столетия столь же обыденным делом, как и для конца XX.

Бывали, как ни удивительно, и обратные случаи. И.Я.Фроянов сообщает о совершенно изумительном документе — особом покаянном каноне для человека, который, родившись в православной семье, затем отпал от православия, а потом — вновь пожелал вернуться в лоно православной церкви.

Вновь обращённый обязан был при всём народе проклясть соблазнившую его веру и поститься сорок дней. Причём вера, в которую впадали отступники, — это язычество. То есть человек родился в православии, впал в язычество — а потом, раскаявшись, вновь решил обратиться к вере Христовой — это ж только вообразить такое завихрение, такую жизненную коллизию!

И ведь, судя по тому, что посвятили этому случаю особый канон, был это не единичный случай! Уж не суровые ли дни кровавой Столетней гражданской описывает данный канон?

Между прочим, случаи, когда христианин вновь обращается к религии своих предков, истории известны. В дни гибели Римской империи жил в Италии такой поэт — Нонн Панополитанский. От него до наших дней дошли стихотворное переложение Евангелий и языческое житие Диониса.

Причём переложение Евангелий написано, называя вещи своими именами, довольно коряво и неумело, ученическим слогом. А описание деяний весёлого бога вина блещет красотами стиля, изысканной игрой звука, неизбитыми рифмами и сравнениями.

Исследователи его творчества неизменно выражали недоумение по этому поводу — а ларчик, подозреваю, просто открывался. Нонн, как те неведомые русичи, тоже, по всей видимости, родившись в христианской семье, затем ушёл из христианства в язычество.

Если городская Русь ещё была кое-как крещена, то с представителями «языков» из славян, населявших Восточную Европу до того, как туда пришла с балтийских берегов русь, дело обстояло и вовсе с точки зрения церкви печально.

Так, рассказывая о нехристианских погребальных обычаях вятичей и радимичей, летописец завершает рассказ словами: «Так же делают кривичи и другие поганые». То есть ни вятичи, ни радимичи, ни кривичи и христианами-то во времена летописца не считались.

А это, между прочим, весьма обширные земли — вся современная Беларусь, да Псковщина со Смоленщиной в придачу, да Московские, Тверские, Калужские, Рязанские земли... про Муром мы уже говорили.

Новгородский архиепископ Илья в 1166 году говорил своим подчинённым, что «земля наша (видимо, собственно «земля» — сельская округа, в отличие от собственно Новгорода. — Л.П.) недавно крещена», и вспоминал, как очевидец, первых попов. А «Слово невежам о посте» описывает «бесов»-навьих, которых плохие христиане угощают в банях трапезой на Великий, или Страшный, Четверг.

Насытившись, писал автор-церковник, нечистые утверждают, что подобного почтения они не встречали в своей исконной вотчине — в землях нехристей: «Мы же походили по болгаром, мы же по половцем, мы же по чуди, мы же по вятичем, мы же по словеном».

Вместе с Гальковским, опубликовавшим «Слово... о посте», под болгарами мы понимаем волжских булгар-мусульман. Хотя среди дунайских болгар, как о том говорится во введении, долго ещё поминали языческих Богов и Богинь, народ в целом был крещён ещё в IX столетии. Уже Лев Диакон в X веке упоминает, что «болгары в чистоте исповедуют христианскую веру».

Про «датирующее» значение половцев в этом отрывке мы говорили в связи со Всеславом. Чудь — финно-угорские племена — также долго оставалась некрещёной. Вятичи нам уже известны как ревностные сторонники языческих обрядов.

В следующем, уже XIII веке они обеспечили церкви ещё одного мученика: печерский монах Кукша чересчур ревностно насаждал на их землях новую веру — ревностно и, по всей видимости, безуспешно. За что и удостоился мученического венца близ вятического города Серенска около 1215 (!) года.

Погребальные костры — вернейший признак приверженности язычеству — угаснут на землях вятичей веком-двумя позднее.

В том же Новгороде историки указывают даже особый налог, которым облагались упрямые «нехристи», — так называемое «забожничье» (в таком толковании этого термина сходятся два таких непримиримых оппонента и крупных специалиста по домонгольской Руси, как Б.А.Рыбаков и И.Я.Фроянов). В конце 20-х годов XIII столетия новгородцы даже потребовали от прибывшего в северный город на княжение Ярослава Всеволодовича, отца Александра Невского, отменить этот налог, причём это требование («забожничье отложи») возглавляло список, предъявленный князю.

Любопытная деталь, право же, — если уж Новгород требовал отмены налогов, которым облагались язычники, — это говорит о том, что таковых в вольном городе было немало.

Один языческий культ, существовавший в Новгороде того времени, отразился даже, кажется, в берестяных грамотах. Я имею в виду грамоты 794, 798, 849 и 955, упоминающие некую Марену. В грамоте 794 Пётр — предполагается, что новгородский боярин Пётр Михайлович — просит Марену оказать влияние на князя (!), когда тот станет наделять купцов (чем и как — непонятно, вообще, грамота сохранилась фрагментарно), причём в этой связи упоминает мор, прошедший зимою. В грамоте 798 некий Завид требует от неизвестного адресата, чтобы он (она?) велел(а) тому из своих сыновей, у которого есть зерно, отдать дань Марене. В грамоте 849 Пётр (возможно, тот же, что и в первой грамоте) велит какому-то Демше выдать шесть гривен Микуле Кишке — но только «перед Мареной» и никак иначе, а вот Ярко гривен не давать ни при каких условиях, как бы тот ни упрашивал. Любопытнее всего четвёртая грамота, с которой связан ряд забавных недоразумений. Общая же суть в том, что женщина по имени Милуша, обращаясь к Марене, говорит, что Косе Великой (по предположениям ученых, дочери Милуши) «выйти бы за Сновида. Ниже снова написано имя Марены с ласкательным суффиксом и разукрашенной, будто в летописи, заглавной буквой, а потом... вот тут-то и причина недоразумений! — написано «пей пизда и секыль». Журналисты в простоте своей решили, будто Милуша кроет матом адресата письма — стоило ради этого разукрашивать имя Марены столь любовно! А.А.Зализняк, академик, доктор филологии, вносит в вопрос ясность: «Оказывается, что в русском эротическом фольклоре есть такое же точно восклицание, как в этом письме Милуши: «пей + любое обозначение вульвы». Это глубоко архаичный образ, восходящий к фундаментальному индоевропейскому мифу об оплодотворении Земли, Матери-Сырой-Земли, Деметры — активным началом: Деушем, Зевсом, Юпитером и др. Земля пьёт дождь, проливающийся с неба, и плодоносит. Современное — «дождь напоил землю» — восходит к такому же образу. Не случайно Зевс оплодотворяет Данаю в золотом дожде. Есть работа Никиты Ильича Толстого о белорусском фольклоре, где есть выражения: «пьян, как мать» и «пьян, как земля» (имеется в виду напоённость Матери-Сырой-Земли). Он же связывает вульгарное «бухой» — «пьяный» с «набухать». Таким образом, восклицание: «пей, мать», «пей, земля» и даже «пей, п...» — надо понимать как сакральное заклинание с древним, глубоко поэтическим смыслом: «да наполнится, да будет напоено оплодотворяющим началом рождающее лоно!» В устах Милуши почти наверняка это цитата из «срамной песни», которая будет звучать на свадьбе, и она хочет сказать: «Маренка, да пусть же свадьба состоится!»

Общее мнение ученых, в частности исследовавшего этот вопрос А.А.Гиппиуса, что Марена грамот — это Марья, жена того самого боярина Петра Михайловича. Однако при внимательном рассмотрении становится ясно, что вывод этот как минимум вызывает сомнения. Нигде и ни в каких источниках Марью, жену Петра, Мареной не называют. Более того, если историю про передачу шести гривен ещё как-то можно увязать с версией о боярыне — хотя совершенно непонятно, отчего ж тогда муж-боярин отсылает распоряжение о вручении денег не самой жене, а какому-то Демше, — то остальные не вписываются в неё никаким боком. Почему боярин просит свою жену повлиять на князя? Боярин, добавлю, новгородский — то есть один из тех, кто, собственно, решает — будет князь и дальше сидеть на престоле Господина Великого, или поедет... куда-нибудь. До абсолютной монархии, когда «августейшие рогоносцы» подкладывали свои половинки монарху в надежде, что «ночная кукушка дневных перекукует», Новгороду XII столетия дальше, чем до Марса! Почему Марене дают дань? В грамоте употреблено именно это слово. Не подарок, не взятку, не долг возвращают, не оброк, наконец, платят — а дань? Дань платили городам или князьям — это, скажем так, как минимум. И совсем непонятна грамота 955. Что за торжественность, что за разукрашенные буквы и ритуальные формулы? И почему у Марены просят о том, чтоб состоялась свадьба? Сама Милуша с дочерью зависит от Марены? Но почему тогда не попросить устно? Как-то с трудом представляю холопку, вступающую с хозяйкой в переписку. Да и мало тянет Милуша на холопку — вон, буквы разукрашивает, явно книги читывала... Сновид зависит от Марены? Это могло быть в двух случаях — или Сновид Марене сын, или холоп. Но партию с холопом трудно счесть завидной, и непонятно, с чего б тогда Милуше так просить об этом браке. А сына по имени Сновид у боярина Петра и боярыни Марьи источники тоже не знают.

Давайте-ка подытожим то, что мы знаем о Марене. Про Марену упоминается в четырёх грамотах. При этом она сама не написала ни одной. Марена может повлиять на князя, когда не может повлиять новгородский боярин. Марена является надёжной свидетельницей денежных сделок — гарантом, так сказать. Марене платят дань зерном. От Марены зависит — состоится или не состоится свадьба двух свободных новгородцев. Похоже это на боярыню — жену того самого боярина, который просит её вразумить князя и требует от слуг давать деньги третьим лицам только перед нею?

Мне кажется, что не очень.

Сам Гиппиус пишет, что имя «Марена — языческое, имеющее глубокие мифологические и фольклорные корни». Однако тут же и садится в лужу, заявляя, что «так называлась деревянная кукла, чучело, которое сжигали или топили в воде в ходе купальских игрищ как символ умирания и воскресения природы». С тем же успехом я могу написать, что «Иисус Христос — это деревянная доска, перед которой становятся на колени христиане». «Куклу» назвали Мареной потому, что она изображала Марену — Маржену, Морену, Морану, Мару — Богиню славян.

Современный неоязычник, как правило, знает о Марене только одно — это «Богиня смерти». Ну и, соответственно, верит в легенды о Её «борьбе» со «светлыми Богами» — благо авторы разной степени талантливости — от М.Семеновой до А.Асова — насочиняли уже достаточно много по этому поводу — в зависимости от характера принимая сторону той или иной стороны. Такие, возможно, и поймут упоминание в грамоте с именем Марены зимы и мора, но тема свадьбы поставит их в тупик. Но наряду с упоминанием Её Абрахамом Френцелем, средневековым автором, как «De Marzana, Dea Morte, Dea Mortis», то есть Богини смерти, имеются и другие сопоставления, сильно отдаляющие нас от славянского аналога «старухи с косой». Чешский автор глосс к «Матери слов» сопоставляет Марену с Прозерпиной — не только владычицей подземного мира, но и подательницей плодов. Ян Длугош сравнил её с Церерой — Богиней плодородия, и это проясняет для нас вопрос, почему к Марене могли обратиться за помощью в устроении свадьбы. Балтский аналог Марене, Мара или Маря, сливается в один образ с Богиней Судьбы и родов Лауме — в славянской мифологии ей соответствует Мокошь. Современные латышские язычники-диевтурибы почитают Мару как Великую Мать. Возможно, то же превращение Мары-Марены в основной лик Великой Матери, Пряхи Судеб (см. северорусские мифы о прядущей море или кикиморе), произошло и в Новгороде, благо население одного из трёх древнейших концов Новгорода, Людина, составляли кривичи. Кривичи же наиболее близки к балтам из всех славянских народов, даже само их название сопоставляют с названием языческих жрецов балтов — криве или креве, и наоборот — латыши до сих пор называют всех русских криевсами.

Кстати, к проявлениям язычества в крещёной Руси относят и обычай насыпать покойнику в гроб зёрен, зародившийся во времена язычества, его следы, например, найдены в знаменитой Чёрной Могиле под Черниговом — это к слову о «дани Марене», которую предполагалось платить зерном в грамоте 798. Обычай это, как отмечают археологи, был особенно распространён в Новгороде в XII веке. Здесь как бы объединяются темы плодородия и смерти.

Да, молодожёнов на свадьбе ведь тоже осыпали зерном... И новобрачная считалась умершей для рода — не оттого ли именно Марену просила о помощи мать невесты?

Остаётся объяснить сам странный, казалось бы, факт написания писем — Богине. Если ясно, зачем писать о передаче денег перед Её лицом — чтоб Она была свидетельницей договора, — если понятно, почему человек, по всей видимости, лишённый возможности совершить подношение Ей, просил об этом других, то зачем людям писать Бессмертной?

Между тем обычай оставлять у святых мест молитвы-записочки сохранился на русском Севере едва ли не до наших дней. Отражением его является и коми обычай «кабала» — когда колдун обращается к лесному духу в записке на бересте, которую выкладывает на урочное место вместе с подношениями, — обычай явно заимствованный «заволочской чудью» у более культурных новгородцев. На Руси же существовал чуть ли не до петровских времён обычай класть в гроб с покойником письма привратнику иного мира, которым почитали на Руси Николу — заместителя в этой должности языческого Волоса. Причём первым известным последователем этого обычая стал не кто иной, как очередной выходец с балтийско-славянского севера варяг Шимон-Рюрик, учредитель и спонсор Киево-Печерского монастыря. И я полагаю, что сын Варяжского моря взял с собой на тот свет не византийский пергамент — а бересту, бересту, на которой «людии новгородские от рода варяжска» писали письма — друг другу и, как теперь выясняется, своим Богам...

Попытаемся теперь перечитать эти письма — не по букве, а по смыслу...

...Марена, вразуми князя нашего, который дары купцам раздавать собрался. Зимний гнев Свой напомни...

…Демша, ты шесть гривен Микуле только перед кумиром Матушки давай. Может, хоть Её побоится, шильник! А Ярьке не давай, у этого ничего святого нету!

...скажи сыновьям, кто сможет, пусть зерно за меня принесёт Марене-Государыне в дань!..

...Дочке бы моей, Великой Косе, за Сновида бы выйти... Маренушка-матушка, пусть сбудется!..

Пётр, конечно, явный двоеверец. А вот Милуша с дочкой и желанным зятем и Завид — могут и «чистыми» язычниками оказаться. Из тех, на кого, собственно, и налагалось «забожничье».

В 1227 году в Новгороде объявились даже волхвы. Вряд ли это слово уже в те времена перешло на обычных колдунов, каковых там и века спустя было немало. Слишком уж резкой была реакция новгородского владыки — волхвов, невзирая на заступничество людей всё того же Ярослава, сожгли.

Расправу над волхвами одобрили далеко не все новгородцы, и даже летописец прибавил в сообщении о казни волхвов: «творяхуть е потворы деюще, а бог весть» — мол, говорили, что они колдуны... да бог знает. Кстати, и это замечание говорит о том, что волхвы 1227 года были именно языческими жрецами — будь они колдунами, в их причастности к «потворам» не было бы сомнений по определению.