Принц во Франции и Голландии 18 страница

Миссия Генриетты Анны была исчерпана, и ей подошла пора уезжать. Карлу было явно жаль отпускать ее. Даже французский посол нашел необходимым поделиться с Парижем своим удивлением, что такой лукавый и непостоянный человек, как Карл, окажется способен на столь глубокое чувство, — брат и сестра крепко обнялись на прощание и, расходясь, не меньше трех раз оглянулись друг на друга. За этой демонстрацией чувств скрывалась и подлинная печаль, Генриетта Анна была уже сильно больна. За все время пребывания в Англии трапезы ее ограничивались несколькими глотками молока, она легко утомлялась. По возвращении домой Генриетта Анна, выражая сестринские чувства, отправила брату «первый письмо, который написан на англиски». К 29 июня состояние ее ухудшилось настолько, что она уже не вставала с постели, жестоко страдая от язвенных болей. На следующий день Генриетта Анна скончалась. «Верите ли вы в Бога, мадам?» — спросил ее в последние мгновения аббат Босье. «Всем сердцем», — якобы ответила умирающая, но, судя по словам английского посла, бывшего свидетелем этой сцены, думала она в эти последние минуты только о брате. «Я любила его больше жизни, — прошептала Генриетта Анна, — и умирать мне жаль только потому, что оставляю его».

Горе Карла было неизмеримо, он надолго погрузился в тяжелую тоску, и встряхнуться его заставила только необходимость завершить дело, в котором сестра сыграла столь значительную роль. Первое и главное — деньги. Когда в октябре 1670 года возобновила свои заседания палата общин, парламентариям было сообщено, что королю требуется миллион 300 тысяч фунтов на покрытие рутинных расходов по содержанию двора и на выплаты государственным служащим, а также 800 тысяч на строительство и перевооружение флота. Нужны эти деньги были срочно, так срочно, что Карл вопреки обыкновению пригласил депутатов в Уайтхолл и заявил, что считает угрозу со стороны Франции настолько серьезной, что изыскание средств на оборону должно стать первейшей заботой парламента. Последовало несколько предложений. Одно из них — налог на землю. Другое — на театры, столкнувшееся с энергичным сопротивлением. В конце концов было принято несколько постановлений о снабжении, а налог на прибыль и доходы принес флоту дополнительные 350 тысяч. Тем не менее когда Карл официально возобновил работу палаты общин, билль об обложении пошлинами импорта не прошел, и тогда уже сам король, который совсем не собирался вновь созывать сессию перед объявлением войны, отважился на экстраординарные и весьма рискованные меры, направленные на сбор наличных.

В практику работы правительства давно вошли займы, часто под заоблачные проценты, у лондонских банкиров. Займы делались под будущие налоги, которые выплачивались непосредственно банкирам. Если же эти так называемые «текущие платежи» приостановить, казначейство сможет направить высвободившиеся деньги на другие цели. Искушение вступить на этот скользкий путь было слишком велико, и Карл распорядился прекратить выплаты по казначейским векселям. Результат, чего нетрудно было ожидать, оказался ошеломляющим: взорвался даже обычно сдержанный Джон Ивлин. Он заявил, что эта акция — «не только удар прямо в сердце подданным его величества, не только ограбление вдов и сирот, одолживших ему свои деньги, но и непоправимый подрыв репутации самого казначейства». Действительно, пострадали по крайней мере два ведущих банка, в которых потеряли вклады как богатые, так и бедные, а долгосрочный эффект этого предприятия оказался таким, что самому Карлу пришлось впоследствии признать его «ложным шагом».

Столь же печальными стали последствия другого шага, который Карл предпринял в надежде укрепить свои позиции. 15 марта 1672 года он издал так называемую Декларацию о веротерпимости, которая приостанавливала действие карательных законов, направленных против религиозных меньшинств, и давала католикам право проводить мессы в частных домах, а диссентерам открыто отправлять обряды при том условии, что служба организуется в разрешенных властями местах, а священники должным образом рукоположены. Мотивы, толкнувшие Карла на этот шаг, представляются вполне либеральными, и цели он преследовал самые добрые. Декларация принималась, по его словам, «для успокоения умов моих добрых подданных», а также «для привлечения к нам иноземцев». И тем не менее действия Карла, как и встающие за ними замыслы, столкнулись с глубочайшим недоверием.

Разве не легион имя католикам при дворе? Известно было, что перешла в католичество леди Калсман, а конфессиональные пристрастия герцога Йоркского волновали вообще всех и каждого. Многие считали, что Декларация о веротерпимости — это «тайный папистский заговор», знаменующий пришествие антихриста; помимо того, такого рода страхи переплетались с тяжелыми подозрениями касательно методов, которые король применял для осуществления своих целей. Карл исходил из того, что называется «высшей властью в церковных делах, которая не только принадлежит нам по естественному праву, но и неоднократно была провозглашена и признана в целом ряде постановлений и парламентских актов». Но далеко не все были с этим согласны. Судьи утверждали, что Карл узурпирует власть, какой на самом деле не располагает, а многие не столь образованные люди просто выражали свою крайнюю обеспокоенность. Венецианский посол писал: «Удивительно, какое волнение вызывают во всей стране эти шаги». Правда, нашлась у Карла и поддержка. Одним из главных его сторонников стал Эшли, который увидел в декларации способ привлечения более широких симпатий к протестантизму. Неудивительно, что на «Кабал», и без того не обделенный вниманием короля, посыпались новые щедроты: Эшли стал графом Шефтсбери — именно под этим титулом ему предстоит совершить свои главные дела.

Сам же Карл, похоже, приближался к пику своего могущества. Он заключил тайное соглашение с сильнейшим из европейских монархов, и личной его безопасности, видимо, ничто не угрожало. Столь долго лелеемая мечта о религиозной терпимости с принятием декларации, казалось, нашла свое осуществление, а это означало поддержку со стороны бесправных ранее религиозных меньшинств. Остановив выплаты по казначейским обязательствам, Карл, не спрашивая на то согласия парламента, получил в свое распоряжение немалые средства. И все это стало возможным в результате использования того, что он считал своим законным правом. Теперь ему предстояло сделать в этом направлении последний и решительный шаг — объявить войну Голландии. К вспышкам недовольства Карл был готов, и некоторым современникам он казался самым сильным повелителем, какой только был в Англии со времен норманнского завоевания.

 

Глава 13

Король в деле

 

Пока подготовка к войне шла своим чередом, Карлу было чем занять себя на досуге. Перевалив за рубеж сорока лет, он оставался чрезвычайно энергичным мужчиной. Но сколь бы насыщенно ни протекали его ночи, вставал он нередко в пять утра и большими быстрыми шагами мерил парки королевского дворца, направляясь поплавать в личном своем канале или на реку, за весла. Нередко с ним увязывались верткие маленькие спаниели — эта порода впоследствии получила его имя.

Для человека, обремененного всяческими тайнами, вовлеченного в сложные интриги мировой политики, постоянно ощущающего враждебность окружения и служащего мишенью разнообразных нападок, домашние любимцы, эти верные друзья — настоящая радость. Для них были заказаны роскошные подушки, и, когда Карлу самому было некогда ими заниматься, на прогулку выходил специально нанятый человек, чьи услуги оплачивались весьма щедро. Собачкам разрешалось спать в королевской постели, они, говорят, и дела свои тут же делали. Но чужому приближаться к ним было небезопасно. Однажды рьяный роялист наклонился почесать у одной из них за ухом и тут же получил в «награду» болезненный укус. «Да благословит Господь ваше величество, — пробормотал бедняга, — и да проклянет он ваших псин!» Карл ограничился добродушно-иронической улыбкой, которая давно уже стала маской этого обычно замкнутого и неразговорчивого человека.

Прогулками, плаванием и греблей спортивные занятия Карла не ограничивались. В Сент-Джеймском парке он играл в крокет и кегли, но с особым азартом отдавался всеобщему увлечению времен Реставрации — пэл-мэлу, игре, в которой, ударяя по шару деревянной битой, надо попасть в подвешенный над землей обруч; чтобы король мог играть в пэл-мэл, для него специально разбили аллею в полторы тысячи футов длиной. Находилась она в той части города, которая и поныне носит это название: Пэлл-Мэлл. Аллея была устлана скорлупками, этим занимался слуга, весьма гордившийся своим титулом королевского скорлупочника. Но любимым занятием Карла оставался теннис или, точнее говоря, королевский теннис. Эта игра и впрямь долгие годы была постоянной физической нагрузкой короля, на корте он себя не щадил и однажды за одну игру сбросил четыре с половиной фунта. Карл любил теннис так беззаветно, что велел реставрировать старинную теннисную площадку в Хэмптон-Корте, да и новых понастроили в Уайтхолле и Виндзоре. Рядом с кортами непременно устанавливали кушетку, чтобы король мог отдохнуть после утомительного сражения; тут же по десять шиллингов за пару продавались полотенца с монограммами.

Отдохновением были и рыбалка, и охота в фазаньем заповеднике или большом утином пруду, вырытом по приказанию короля в Сент-Джеймском парке (к нему примыкал целый каскад бассейнов, наполнявшихся водой из Темзы). Был Карл и отличным наездником, что чрезвычайно льстило самолюбию его старого наставника и признанного мастера конной езды герцога Ньюкасла. «Отлично сидит в седле», — писал Ньюкасл, добавляя, что и объезжать молодняк Карл тоже умеет, а это верный признак высокого мастерства. Предмет особых забот (и статью немалых расходов) составляли охотничьи птицы, не говоря уж о конюшнях и их обитателях. На одно только сено как-то раз была потрачена за год тысяча фунтов.

Не менее шестидесяти едоков этого сена составляли верховые лошади, и Карл долгие годы обожал азарт преследования. После возвращения в Лондон король, который, будучи в изгнании, не знал, что делать с преподнесенной ему в подарок сворой борзых, сразу распорядился развести в королевских парках и лесах оленей. Нью-Форест, Шервудский лес, Виндзорский лес, Уолтэм-Форест, Энфилдчейз — все эти места постоянно оглашались шумом королевской охоты; тех же, кто посмеет убить оленя без специального разрешения короля, ждала суровая кара. И все-таки, если говорить о лошадях, главным для Карла оставались скачки. Центром этого спорта королей вскоре сделался Ньюмаркет. Сюда Карл, оставляя все дела, отправлялся два-три раза в год, иногда на несколько недель. Это было место отдыха и развлечений, и сам вид Ньюмаркета вызывал порой желчные замечания. 19 октября 1671 года здесь случилось провести ночь вездесущему Ивлину, и он обнаружил, судя по записи в дневнике, «веселую публику, все куда-то скачут, пляшут, пируют, веселятся почем зря, короче, все это больше напоминает останки роскошного пиршества, нежели христианский двор». Чтобы было где разместить многочисленных гостей этих празднеств, Карл купил (хотя до конца так за покупку и не расплатился) Одли-энд, а потом Рен построил ему дворец в самом Ньюмаркете; правда, его архитектура оказалась неудачной, Ивлин нашел здание уродливым, а Карл неудобным: потолки слишком низкие.

Появившись в Ньюмаркете впервые, Карл сразу же обнаружил живой интерес ко всем деталям скачек. Он всегда с удовольствием беседовал с жокеями и даже обедал с ними. Толковали о весе скакунов, заездах, тренировке. В качестве приза Карл подарил устроителям королевское блюдо, а за разминкой наблюдал из небольшого павильона, выстроенного неподалеку на склоне холма, или прямо из седла. Его замечания всегда отличались профессиональной точностью, да и сам он как жокей оставался на высоте, особенно если учесть его возраст и рост. Изрядно перешагнув за сорок, Карл все еще вполне находил в себе силы соревноваться, а в 1675 году даже выиграл им же преподнесенное блюдо — исключительно за счет мастерства. Эти скачки оставили по себе память, сохранившуюся и поныне, — так называемую Раули Майл в Ньюмаркете, получившую свое название от самого известного королевского рысака, чьи выдающиеся достоинства были таковы, что самого наездника — а он был под стать коню — прозвали Старым Раули.

Самое верное свидетельство этой открытости короля — живая признательность лондонцев, ведь это Карл сделал Сент-Джеймский парк общедоступным местом. Здесь он гулял, здесь развлекался различными играми, здесь можно было его увидеть и запросто подойти к нему; определенно это был «веселый монарх», находивший удовольствие в занятиях, которые нравились и его подданным, и не застегнутый на все пуговицы, что всегда противоречило его природным склонностям. Способствовали укреплению всеобщей симпатии и повседневные, а также художественные интересы короля. Парк должен был быть не только общедоступным, но и красивым. Обдумывая геометрию этого пространства с его аллеями, расположенными между рядами деревьев, каналом, озерами причудливой формы — этими поистине живительными источниками в душной, нездоровой атмосфере большого города, — Карл в соответствии со своими французскими вкусами пользовался советами великого Ле Нотра.

Любопытствующие могли здесь также поглазеть на экзотических птиц, в том числе на пару пеликанов, которых король выписал из Астрахани; ошеломленному Ивлину они показались чем-то средним между аистом и лебедем. О королевском вольере все еще напоминает «Птичья дорожка», а о его хозяине — массивные ворота. Но короля занимали не только проекты, отличающиеся грандиозными масштабами. Человеку живому и практическому, Карлу интересны были разного рода растения и посадки; на одной из самых славных картин времен Реставрации изображен королевский садовник мистер Роуз, преподносящий ему первый ананас, выращенный в Англии. Фоном этой милой сцены служит Дорни-Корт — дом, где жила семья покинутого мужа леди Калсман.

Содержится здесь и намек на некие тайные глубины, ибо сама миледи ныне олицетворяла все то, что простой народ особенно отвращало и чего больше всего люди боялись в распутном дворе Реставрации. Казалось, тщеславие и алчность этой дамы, ее сексуальные аппетиты и стремление к власти не имеют пределов. Все, что с нею было связано, подрывало уважение и вызывало недоверие к власти. Ее демонстративный переход в католицизм только усугублял всеобщее недовольство, и даже королева — правоверная католичка — отнюдь не радовалась тому, что в лоне ее церкви оказалась эта ставшая притчей во языцех прихожанка. Екатерина ясно дала понять, что не желает видеть леди Калсман на мессе у себя в часовне, но Карл со своим обычным юмором лишь посмеялся над женой, заметив, что женская душа — потемки, лучше туда не заглядывать. В то же время иные высокопоставленные англикане только радовались тому, что королевская maitresse en titre покинула лоно их церкви. «Если римско-католическая церковь приобрела в ее лице не больше, чем мы потеряли, — заметил будущий епископ Норвичский, — то и говорить не о чем».

Сарказм нередко оказывался лучшим оружием в отношениях с этой женщиной. Когда в 1665 году в Оксфорде у нее родился сын от Карла, которого назвали Джорджем, студенты прикрепили к дверям ее дома записку на латыни, которая вскоре превратится в неприличное двустишие на английском, — повторять его будут долго, лишь подогревая тем самым всеобщую злость и отвращение, которые вызывали половая распущенность и политические амбиции этой дамы:

 

Отчего её не утопили?

Оттого, что трахнул Цезарь сам.

 

В какой-то момент уверенность миледи в своей власти над королем достигла гротескных масштабов — она решила заставить его признать себя отцом ребенка, которым была беременна от распутного Генри Джермина. Последовала бурная сцена, в ходе которой графиня потребовала, чтобы младенца крестили в королевской часовне Уайтхолла, иначе она расшибет ему головку о мраморный пол прямо у Карла на глазах. На возражения короля, что они не спят вместе уже несколько месяцев и он никак не может быть отцом ребенка, она не обратила ни малейшего внимания. «Какого черта! Ну так вы будете им!» — последовал яростный взрыв. Король явно растерялся, а любовница готова была торжествовать победу. Она требовала полного согласия. Говорила, что предаст гласности письма короля. Заставила его опуститься на колени и просить прощения. Грозила «привести всех его ублюдков к нему в кабинет». Настаивала на том, чтобы он признал своим любого ее ребенка, независимо от того, кто его отец на самом деле. Под этим напором Карл только ежился, отступал, прикрывал лицо руками, но какое-то сильное чувство, сидевшее глубоко внутри, наверное, чувство самосохранения, удерживало его от того, чтобы выставить себя полным дураком. Скандал удалось замять, отцом ребенка он признать себя отказался. А утешаться пришлось на стороне.

Среди многочисленных обязанностей королевского пажа-постельничего Уилла Чифинча были и обязанности главного сводника. Тайком провести женщину в Уайтхолл было несложно. Дел становилось все больше, и Карл искал отдохновения в объятиях многочисленных дам. Их перечень включает в себя и самых высокопоставленных придворных — графиню Фалмут, графиню Килдейр, — и, скажем, фрейлину королевы Уинифред Уэллс, которая, говорят, осанкой напоминала богиню, а глазами — дремлющую овцу. Уступали королевским домогательствам даже дочери священников, например миссис Джейн Робертс. Правда, под конец жизни они горько в этом каялись. Миссис Райт, несравненная певица и, по свидетельству современников, самая доступная женщина в Англии, развлекала Ивлина своим голосом, а Карла телом. Очаровательную танцовщицу Молл Дэвис оказалось нетрудно увести из театра герцога Йоркского, король не на шутку влюбился в эту нахальную шлюшку, снял ей дом, обставил его, подарил кольцо стоимостью в 600 фунтов. Эти победы несколько ослабляли, но до конца не подавляли страсти короля к царственной леди Калсман. Пепис отмечает, что он «сам бесконечно устал от нее и чего бы только не дал, чтобы избавиться; но он слишком слаб, слишком влюблен и просто не отваживается на разрыв». Самое большее, на что король был способен, — компромисс. Он переселил ее из Уайтхолла в Беркшир-Хаус, где она и жила до тех пор, пока растущие долги не вынудили ее продать дворец и построить неподалеку дом поменьше.

Тем временем множились и любовные победы самой графини. Большинство из них становились достоянием публики. Проезжая как-то по Пэлл-Мэлл, миледи небрежно окликнула драматурга Уильяма Уичерли. Тот, как боевой конь, заслышавший звук горна, последовал за ней, и это положило начало роману, который стал известен всем после того, как писатель посвятил ей свою первую пьесу «Любовь в лесу». Будущий герцог Мальборо — привлекательный, мужественный юноша двадцати одного года — с охотой длил отношения, которые, можно было не сомневаться, должны были обогатить его. И когда леди Калсман подарила ему 5000 фунтов, он демонстративно отказался тратить их так, как принято, а без всякой сентиментальности вложил в ежегодную ренту. Карл отозвался снисходительной репликой: «Прощаю, ведь тебе надо зарабатывать на хлеб насущный».

Добычей леди Калсман становились не только писатели и юные офицеры. У нее был развитой вкус на все необычное (недаром Марвелл, как мы видели, представил ее в виде соблазнительницы смазливого грума), и вот она связалась на какое-то время с канатоходцем Джейкобом Холлом, заказала двойной портрет и даже назначила ему жалованье. Другие, еще более увлекательные истории, быть может, не более чем апокриф, но атмосферу, в какой жила эта женщина, они передают. Когда почти через триста лет после смерти, последовавшей в 1440 году, было подвергнуто эксгумации тело епископа Роберта Брейбрука, выяснилось, что оно сохранилось в редкостной целости. Некто лорд Колрен стал свидетелем такой ошеломившей его сцены: к телу подошла в сопровождении джентльмена и еще двух или трех спутниц дама, судя по виду, из высшего света и попросила оставить ее одну. Ею оказалась леди Калсман, а то, что Колрен обнаружил, вернувшись через некоторое время к трупу, лучше всего передать его собственными словами. Добрый епископ, пишет он, «походил на евнуха из турецкого гарема. Крайняя плоть его была откушена настолько, насколько могли захватить зубы женщины. За какие-то четверть часа, — заключает он, — эта добрая дама сделала то, чего не смогли за почти три столетия сделать зубы времени».

По мере того как король охладевал к леди Калсман, возрастала ее алчность. Деньги она тратила не считая и к тридцати годам поняла, что надо готовиться к старости. Ей нужны были титулы, и она их получила. В 1670 году она стала разом графиней Саутгемптонской, герцогиней Кливлендской и баронессой Нонзух. Эта последняя почесть сопровождалась актом дарения потрясающего дворца в ренессансном стиле, выстроенного некогда Генрихом VIII. Новоиспеченная хозяйка быстро очистила его от всего, что можно было продать, а затем оставила приходить в упадок. Но даже такого рода мародерство не удовлетворило запросов графини-герцогини-баронессы. При дворе день и ночь играли, долги ее стремительно росли (как-то раз она за день просадила 20 тысяч), и это несмотря на то, что Карл не раз ее выручал. Теперь он назначил ей ежегодную пенсию в 4700 фунтов, из доходов почтового ведомства. Судя по всему, для леди Калсман всегда был открыт и кошелек Тайного Совета, так что вскоре ее доходы достигли примерно 30 тысяч фунтов в год. Этому безумию пришел конец лишь в 1676 году, когда она в сопровождении пятнадцатилетней беременной дочери уехала в Париж, откуда, впрочем, продолжала бомбардировать Карла письмами со все новыми требованиями.

Одним из немногих мест, где несчастный король мог хоть иногда найти отдохновение, была яхта. Взявшись некогда юношей за руль «Черного гордого орла», он не утратил любви к морю. Вернувшись на трон, Карл переоборудовал и переименовал судно (теперь оно называлось «Побег короля»), на котором в свое время бежал из Брайтелмстоуна. Помимо этого, Голландская Ост-Индская компания подарила ему точную копию яхты, которая с триумфом доставила его из Бреды в Дельфт. Опытный в этих делах Пепис, осмотрев «Марию» (так называлась яхта), чрезвычайно высоко оценил ее. «Даже не поверишь, — писал он, сколько места на таком, казалось бы, крохотном суденышке». Вскоре братья Петт принялись по образцу этого судна строить яхты для знати, уснащая их пуховиками и восточными портьерами, роскошными, в золоте и коже, каютами и оловянными ночными горшками — от них тоже никуда не денешься. Несмотря на свой воинственный вид (иные из таких яхт были вооружены восемью пушками), они более всего подходили для гонок, и Карл увлекся этим видом спорта не меньше, чем конными скачками. И опять это был не просто азарт, но и профессиональный интерес. Карл, можно сказать, стал авторитетом в области «философии судового дела», хотя кое-кто считал, что это ниже королевского достоинства. По словам епископа Барнетта, Карл «хорошо разбирался в навигации, но еще лучше — в устройстве судов, в этом отношении он меньше всего походил на венценосца».

Интерес к внутреннему устройству судна лишний раз свидетельствует о практическом складе ума Карла. Ивлин отмечает, как часто он толковал с ним об убранстве яхт, хотя сам-то этот великий любитель дневников и знаток искусств и наук (современники называли его виртуозом) хотел бы поговорить со своим монархом о предметах более серьезных. В результате возникла обоюдоприятная близость. Ивлин высоко, хотя и с достойной сдержанностью, отзывается о короле — «человеке жизнерадостном, доступном, вовсе не жестоком или кровавом». Ему нравилась королевская стать Карла, у него «великий» голос, «все движения естественны». Ивлин наслаждался его «незаурядным талантом рассказчика всяких забавных историй», и, естественно, ему доставляло удовольствие, что король — как и он, Ивлин, — любит растения и строительное дело.

Тем и другим Ивлин занимался профессионально, и ему было приятно, когда его величество при случайной встрече в Уайтхолле в присутствии знатных придворных поблагодарил его за книги «Архитектура» и «Сильва»[6]. С характерными для Карла непринужденностью и живым интересом к практическим делам он наговорил автору кучу комплиментов, особо отметив важность предметов и отличное оформление обоих изданий. Что со стороны короля это был не просто реверанс, подчеркивает произошедшая следом небольшая сцена. Карл знаком предложил Ивлину идти за ним. Они подошли к окну, и король попросил дать ему чистый лист бумаги и мелок. По случайности у Ивлина оказалось и то и другое. Король, записывает Ивлин, расправил бумагу на сиденье стула и «набросал план перестройки Уайтхолла, включая залы государственных приемов и иные подробности». Ивлин вынужден был признать, что схема сделана «не лучшим образом», но тем не менее он сохранил рисунок как «большую редкость».

Именно Ивлин познакомил Карла с человеком, которому предстояло заняться резьбой по дереву в целом ряде королевских дворцов. Это был некто Гринлинг Гиббонс. Ивлин нашел этого молодого человека в деревенской глуши, где он в одиночку занимался своим делом. Тогда Гиббонс создавал рельефное изображение одного из полотен Тинторетто, и на гостя произвели большое впечатление как мастерство, с каким копиист передал не менее сотни человеческих фигур, так и прекрасно орнаментированная рама. Ивлину показалось, что «даже в природе нет той нежности, той тонкости, что отличает вырезанные на ней цветы и фестоны». Такого человека непременно надо было представить королю, и, дождавшись удобного момента, Ивлин «попросил Его Величество отпустить (его) на несколько дней и доставить мастера вместе с работами во дворец; готов поручиться, что ничего подобного прежде Его Величеству видеть не приходилось, Вы будете довольны, сир, и наверняка найдете ему применение». «Отличный образец резьбы по дереву» был обычным порядком переправлен в Уайтхолл и помещен в покоях сэра Ричарда Брауна, тестя Ивлина. Ивлин спросил Карла, не желает ли тот, чтобы произведение перенесли к нему в кабинет, но Карл с обычной легкостью бросил: «Зачем же? Лучше проводите меня к сэру Ричарду». Увиденное Карлу чрезвычайно понравилось. «Едва войдя, он сразу же стал рассматривать работу, долго от нее не отрывался, а потом заговорил с мистером Гиббонсом, которого я привел поцеловать королю руку. Далее Его Величество распорядился немедленно перенести работу на сторону королевы и показать Ее Величеству».

Однако же королевское покровительство давалось нелегко. Едва королева бросила взгляд на работу Гиббонса, как некая мадам де Бур, «француженка, снабжавшая придворных дам юбками, лентами и всяческими безделушками из Парижа», разразилась придирками, хотя «разбиралась в этих вещах не больше, чем осел или обезьяна». Тем не менее Екатерина Браганза сочла нужным прислушаться к ней, а не к Ивлину, и, к большому неудовольствию последнего, его протеже пришлось вернуться в свой деревенский домик. Чтобы помочь талантливому юноше, надо было искать другие способы, и наилучшей средой для этого оказался небольшой и замкнутый круг художников и интеллектуалов того времени: «Мистер Рен заверил меня, что все будет в порядке; помимо того мне удалось уговорить Его Величество использовать Гиббонса на работах в Виндзоре, который перестраивался под руководством моего друга, архитектора мистера Мэя».

К Виндзору Карл выказывал особый интерес. Сэру Сэмюэлу Морланду — инженеру, руководившему строительными работами, Карл велел окружить замок фонтанами и соорудить насос, через который струи воды, поступающей из Темзы, будут выбрасываться на высоту 60 футов. Из самого замка были убраны многие средневековые скульптуры и картины, чтобы освободить место работам таких художников, как, например, создатель фресок итальянец Антонио Веррио. Теперь, занимаясь повседневной рутиной — обедая с придворными в зале приемов, или беседуя с высокопоставленными лицами у себя в кабинете, или отдавая распоряжения слугам, — король мог разглядывать извивающиеся на стенах и потолках аллегорические фигуры. Здесь же он удовлетворял свой интерес к музыке. Балет его скорее раздражал, а нечастые маскарады не шли ни в какое сравнение с пышными представлениями в Уайтхолле, когда был жив отец, однако инструментальной музыкой он неизменно и искренне восхищался. Тон, как и во всем остальном, задавали французы, но Карл внес свой вклад и в развитие английской музыки, сначала включив Генри Перселла в состав детского хора, певшего в королевской часовне, а затем, когда молодой человек обнаружил дар композитора, заказывая ему инструментальные произведения. Впоследствии Карл назначил Перселла органистом Вестминстерского аббатства и, наконец, в 1682 году — придворным композитором.

Ивлин, тоже большой любитель музыки, называл Перселла величайшим английским композитором. Разделял этот вельможа с Карлом и интерес к живописи. В его дневниках есть любопытный фрагмент, где описывается вечер, который они с королем провели в обществе Сэмюэла Купера, считавшегося лучшим миниатюристом своего времени. Как-то Ивлин был приглашен в личные покои короля, где застал его позирующим (занятие, которое он страшно не любил) Куперу, делавшему мелом наброски его лица и головы для новых монет. Ивлину «была оказана честь держать свечу, при пламени которой тени получались лучше, чем при дневном свете». Кроме того, он должен был развлекать короля, пока тот позирует, чем Ивлин и занимался, «толкуя о разных предметах, связанных с живописью и гравюрами».

Купер сделал множество зарисовок, а миниатюра, которую он создал в 1665 году, и поныне остается одним из лучших изображений Карла II. В ней схвачены многие из его самых характерных черт. Переплетенные ленты ордена Подвязки передают ощущение роскоши и силы, а настороженный, проницательный взгляд — опыт властителя, который всегда выходит за пределы близлежащего, проникая в потаенные, эгоистические мотивы человеческого поведения. В этом смысле лицо скорее напоминает маску, нечто одновременно застывшее и подвижное. Современники были заинтригованы, отчасти растеряны. «Знавшие короля не могли отвести глаз от портрета, — писал лорд Галифакс, — многим казалось, что увидеть портрет важнее, чем услышать самого монарха. Отчасти это было, как и у большинства мужчин, лицо весельчака, и хотя всего на нем не прочитаешь, проницательному наблюдателю оно могло сказать немало». Действительно, холодным это лицо не назовешь никак. Хотя Ивлин нередко называл взгляд Карла «свирепым», Куперу удалось передать его чувственность, столь же характерную для внешности короля, сколь и властность. Тяжелые брови и впрямь выдают человека, который может внушать страх, но нос картошкой и большая складка посреди подбородка, а также полные губы, которые в детстве называли «уродливыми», намекают на то, что их обладатель ценит многочисленные радости жизни. Не скажешь, что это лицо красивое, но оно привлекает к себе внимание, в чем Карл и сам отлично отдавал себе отчет. «Н-да, та еще птица, — бросил он как-то, разглядывая собственный портрет, — настоящий урод».