Елизавета Евгеньевна Аничкова 17 страница

Затем совершенно откровенно заимствовали ценный гитле- ровский опыт с номерами: заменить фамилию заключённого — номером. Арестанту давали четыре (в иных лагерях — три) бе- лых тряпочки размером сантиметров 8 на 15. Эти тряпочки он должен был пришить себе в места, установленные не во всех ла- герях одинаково, но обычно — на спине, на груди, надо лбом на шапку, ещё на ноге или на руке (фото 13)*.

Работа для Особлагов выбиралась тяжелейшая из окружающей местности. Первые отделения Степлага, с которых он начинался, все были на добыче меди (1-е и 2-е отделения — Рудник, 3-е — Кенгир, 4-е — Джезказган). Бурение было сухое, пыль пустой по- роды вызывала быстрый силикоз и туберкулёз. Заболевших арес- тантов отправляли умирать в знаменитый Спасск (под Кара- гандою) — «всесоюзную инвалидку» Особлагов.

О Спасске можно бы сказать и особо.

В Спасск присылали инвалидов — конченых инвалидов, кото- рых уже отказывались использовать в своих лагерях. Но, удиви- тельно! — переступив целебную зону Спасска, инвалиды разом обращались в полноценных работяг. Для полковника Чечева, на- чальника всего Степлага, Спасское лагерное отделение было из самых любимых. Прилетев сюда из Караганды на самолёте, этот недобрый коренастый человек шёл по зоне и присматривался, кто ещё у него не работает. Он любил говорить: «Инвалид у меня во всём Спасске один — без двух ног. Но и он на лёгкой работе — посыльным работает». Одноногие все использовались на сидячей работе: бой камня на щебёнку, сортировка щепы. Это Чечев при- думал — четырёх одноруких (двух с правой рукою и двух с ле- вой) ставить на носилки. Это у Чечева придумали — вручную крутить станки мехмастерских, когда не было электроэнергии. Это Чечеву нравилось — иметь «своего профессора», и биофизи- ку Чижевскому он разрешил устроить в Спасске «лабораторию» (с голыми столами). Но когда Чижевский из последних бросовых материалов разработал маску против силикоза для джезказганских

 

* Эта фотография сделана уже в ссылке, но и телогрейка, и номера — жи- вые, лагерные, и приёмы — именно те. Весь Экибастуз я проходил с но- мером Щ-232, в последние же месяцы приказали мне сменить на Щ-262. Эти номера я и вывез тайно из Экибастуза, храню и сейчас.


работяг, — Чечев не пустил её в производство. Работают без масок, и нечего мудрить. Должна же быть оборачиваемость контингента.

В конце 1948 года в Спасске было около 15 тысяч зэков обо- его пола. Шесть тысяч человек ходило работать на дамбу за 12 километров. Так как они были всё-таки инвалиды, то шли туда более двух часов и более двух часов назад. К этому следует при- бавить 11-часовой рабочий день. (Редко кто выдерживал на той работе два месяца.)

Хлеба давали неработающим инвалидам 550, работающим — 650.

Ещё не знал Спасск медикаментов (на такую ораву где взять! да и всё равно им подыхать) и постельных принадлежностей.

Да, и ещё же была работа: каждый день 110 —120 человек вы- ходило на рытьё могил. Два «студебеккера» возили трупы в обре- шётках, откуда руки и ноги выпячивались. Даже в летние благо- получные месяцы 1949 умирало по 60 —70 человек в день, а зимой по сотне.

(В других Особлагах не было такой смертности и кормили лучше, но и работы же покрепче, ведь не инвалиды, — это чита- тель уравновесит уже сам.)

Всё это было в 1949 году — на тридцать втором году Октябрь- ской революции, через четыре года после того, как кончилась война и её суровые необходимости, через три года после того, как закончился Нюрнбергский процесс и всё человечество узнало об ужасах фашистских лагерей и вздохнуло с облегчением: «это не повторится!»…

 

————————

 

Ко всему этому режиму ещё добавить, что с переездом в Особ- лаг почти прекращалась связь с волей, с ожидающей тебя и тво- их писем женой, с детьми, для которых ты превращался в миф. (Два письма в год, — но не отправлялись и эти, куда вложил ты лучшее и главное, собранное за месяцы. Кто смеет проверить цен- зорш, сотрудниц МГБ? Они часто облегчали себе работу — сжи- гали часть писем, чтобы не проверять. А что твоё письмо не до- шло, — всегда можно свалить на почту. В Спасске позвали как- то арестантов отремонтировать печь в цензуре, — те нашли там сотни неотправленных, но ещё и не сожжённых писем, — забы- ли цензоры поджечь. Эти цензорши МГБ, для своего удобства сжигавшие душу узников, — были ли они гуманнее тех эсэсовок,


собиравших кожу и волосы убитых?) А уж о свиданиях с родственниками в Особлагах и не заикались — адрес лагеря был зашифрован, и не допускалось приехать никому.

Если ещё добавить, что хемингуэевский вопрос иметь или не иметь* почти не стоял в Особлагах, он со дня создания их был уверенно разрешён в пользу не иметь. Не иметь денег и не по- лучать зарплаты (в ИТЛ ещё можно было заработать какие-то гро- ши, здесь — ни копейки). Не иметь смены обуви или одежды, ничего для поддевания, утепления или сухости. Бельё (и что´ то было за бельё! — вряд ли хемингуэевские бедняки согласились бы его натянуть) менялось два раза в месяц, одежда и обувь — два раза в год, кристальная ясность.

Конвой был ещё одной силой, сжимающей воробышка нашей жизни в жмых. Эти «краснопогонники», регулярные солдаты, эти сынки с автоматами были силой тёмной, нерассуждающей, о нас не знающей, никогда не принимающей объяснений. От нас к ним ничто не могло перелететь, от них к нам — окрики, лай собак, лязг затворов и пули. И всегда были правы они, а не мы.

Мы были подавленные жалкие рабы на первом и на втором году Особых лагерей — и о периоде этом довольно сказано в

«Иване Денисовиче».

Как же это сложилось? Почему многие тысячи этой скотинки, Пятьдесят Восьмой, — но ведь политических же, чёрт возьми? но ведь теперь-то — отделённых, выделенных, собранных вместе, — теперь-то, кажется, политических? — вели себя так ничтожно? так покорно?

Эти лагеря и не могли начаться иначе. И угнетённые, и уг- нетатели пришли из ИТЛовских лагерей, и десятилетия рабской и господской традиции стояли и за теми и за другими. На новое место они привозили с собой всеобщую внушённую уверенность, что в лагерном мире человек человеку — крыса и людоед, и не бывает иначе.

И никакого просвета не предвиделось.

Мы, четверть сотни новоприбывших, сбились в одну бригаду, и удалось договориться с нарядчиками иметь бригадира из сво- их — того же Павла Баранюка. Объявились у нас каменщики- мастера, а другие взялись подучиться, и так мы стали бригадой каменщиков. Кладка получалась хорошо.

Показали бригадиру кучу камней у БУРа и объяснили, что тот

 

* Перефразировано название романа Эрнеста Хемингуэя «Иметь и не иметь» (1937). — Примеч. ред.


БУР, который стоит, это только половина БУРа, а нужно теперь пристроить такую же вторую половину, и это сделает наша бригада.

Так, на позор наш, мы стали строить тюрьму для себя.

Стояла долгая сухая осень — за весь сентябрь и за половину октября не выпало ни дождика. Утром бывало тихо, потом под- нимался ветер, к полудню крепчал, к вечеру стихал опять. Иног- да этот ветер был постоянен — он дул тонко, щемяще и особен- но давал чувствовать эту щемящую ровную степь, открывавшую- ся нам даже с лесов БУРа, — ни посёлок с первыми заводскими зданиями, ни военный городок конвоя, ни тем более наша ещё проволочная зона не закрывали от нас беспредельности, бесконеч- ности, совершенной ровности и безнадёжности этой степи.

Иногда ветер вдруг брался крутой, за час надувал холоду из Сибири, заставлял натянуть телогрейки и ещё бил и бил в лицо крупным песком и мелкими камушками, которые мёл по степи. Да уж не обойтись, проще повторить стихотворение, которое я сложил в те дни на кладке БУРа.

 

КАМЕНЩИК

Вот — я каменщик. Как у поэта сложено, Я из камня дикого кладу тюрьму.

Но вокруг — не город: Зона. Огорожено. В чистом небе коршун реет настороженно. Ветер по степи... И нет в степи прохожего, Чтоб спросить меня: кладу — к о м у ?

Стерегут колючкой, псами, пулемётами, — Мало! Им ещё в тюрьме нужна тюрьма… Мастерок в руке. Размеренно работаю,

И влечёт работа по себе сама.

Был майор. Стена не так развязана. Первых посадить нас обещал.

Только ль это! Слово вольно сказано, На тюремном деле — галочка проказою, Что-нибудь в доносе на меня показано, С кем-нибудь фигурной скобкой сообща.

Вперекличь дробят и тешут молотки проворные. За стеной стена растёт, за стенами стена… Шутим, закурив у ящика растворного.

Ждём на ужин хлеба, каш добавка вздорного. А с лесов, меж камня — камер ямы чёрные,


 

Чьих-то близких мук немая глубина…

И всего-то нить у них — одна автомобильная, Да с гуденьем проводов недавние столбы.

Боже мой! Какие мы бессильные! Боже мой! Какие мы рабы!

 

Из нас ещё многим предстояло посидеть в этом самом БУРе, в этих самых камерах, которые мы так аккуратно, надёжно выкла- дывали. И в самое время работы, когда мы быстро поворачива- лись с раствором и камнями, вдруг раздались выстрелы в степи. Скоро к вахте лагеря, близ нас, подъехал воронок. Из воронка вы- толкнули четверых — избитых, окровавленных; двое спотыкались, одного тянули; только первый, Иван Воробьёв, шёл гордо и зло. Так провели беглецов под нашими ногами, под нашими под-

мостями — и завели в готовое крыло БУРа.

А мы — клали камни…

Побег! Что за отчаянная смелость! — не имея гражданской одежды, не имея еды, с пустыми руками — пройти зону под вы- стрелами — и бежать — в открытую безводную бесконечную го- лую степь! Это даже не замысел — это вызов, это гордый способ самоубийства. И вот на какое сопротивление только и способны самые сильные и смелые из нас.

А мы… кладём камни.

И обсуждаем. Это — уже второй побег за месяц. Первый тоже не удался.

Приходят в зону бригады и рассказывают, как бежала группа Воробьёва: рвала зону грузовиком.

Ещё неделя. Достаточное время четырём тысячам экибастуз- цев помыслить, что побег — безумие, что он не даёт ничего. И — в такой же солнечный день опять гремят выстрелы в степи — по- бег!!! Да это эпидемия какая-то: снова мчится конвойный воро- нок — и привозит двоих (третий убит на месте). Этих двоих — Батанова и совсем какого-то маленького, молодого, — окровав- ленных, проводят мимо нас, под нашими подмостями, в готовое крыло, чтобы там бить их ещё, и раздетыми бросить на камен- ный пол, и не давать им ни есть, ни пить. Что испытываешь ты, раб, глядя вот на этих, искромсанных и гордых?

Мы — кладём. Носит раствор кавторанг Бурковский. Всё, что строится, — всё на пользу Родине.

Дней пять не прошло, и никаких выстрелов никто не слы- шал — но будто небо всё металлическое и в него грохают огром-


ным ломом — такая новость: побег!! опять побег!!! И на этот раз удачный!

Побег в воскресенье 17 сентября сработан так чисто, что про- ходит благополучно вечерняя проверка — и всё сошлось у верту- хаев. Только утром 18-го что-то начинает не получаться у них — и вот отменяется развод и устраивают всеобщую проверку. Не- сколько общих проверок на линейке, потом проверки по баракам, потом проверки по бригадам, потом перекличка по формуля- рам, — ведь считать только деньги у кассы умеют псы. Всё вре- мя результат у них разный! До сих пор не знают, сколько же бежало? кто именно? когда? куда? на чём?

Уже к вечеру и понедельник, а нас не кормят обедом, — но мы ничуть не в обиде, мы рады-то как! Всякий удачный побег — это великая радость для арестантов. Как бы ни зверел после это- го конвой, как бы ни ужесточался режим, но мы все — именин- ники! Мы ходим гордо. Мы-то умнее вас, господа псы! Мы-то вот убежали! (И, глядя в глаза начальству, мы все затаённо думаем: хоть бы не поймали! хоть бы не поймали!)

К тому ж — и на работу не вывели, и понедельник прошёл для нас как второй выходной. (Хорошо, что ребята дёрнули не в субботу.)

Но — кто ж они? кто ж они?

В понедельник вечером разносится: это — Георгий Тэнно с Колькой Жданком.

Мы кладём тюрьму выше. Мы уже сделали наддверные пере- мычки, мы уже замкнули сверху маленькие оконца, мы уже оставляем гнёзда для стропил.

Три дня с побега. Семь. Десять. Пятнадцать. Нет известий!

Бежали!!


 

 

Г л а в а 4

 

ПОЧЕМУ ТЕРПЕЛИ?

 

По принятой кадетской (уж не говорю — социалистической) ин- терпретации, вся русская история есть череда тираний. Тирания татар. Тирания московских князей. Пять столетий отечественной деспотии восточного образца и укоренившегося искреннего раб- ства. (Ни — Земских Соборов, ни — сельского мiра, ни вольно- го казачества или северного крестьянства.) Иван ли Грозный, Алексей Тишайший, Пётр Крутой, или Екатерина Бархатная, или даже Александр Второй — вплоть до Великой Февральской рево- люции все цари знали, дескать, одно: давить. Давить своих под- данных, как жуков, как гусениц. Строй гнул подданных, бунты и восстания раздавливались неизменно.

Но! но! Давили, да со скидкой! Раздавливались — да не в на- шем высокотехническом смысле. Например, солдаты, стоявшие в декабристском каре, — в с е д о е д и н о г о б ы л и п р о - щ е н ы через четыре дня. (Сравни: в Берлине 1953-го, Будапеш- те 1956-го, Новочеркасске 1962-го расстрелы наших солдат — не восставших, но отказавшихся стрелять в безоружную толпу.) А из мятежных декабристских офицеров казнено только пятеро. У нас бы — хоть один в живых остался?

И ни Пушкину, ни Лермонтову за дерзкую литературу не да- вали сроков, Толстого за открытый подрыв государства не трону- ли пальцем. «Где бы ты был 14 декабря в Петербурге?» — спро- сил Пушкина Николай I. Пушкин ответил искренне: «На Сенат- ской». И был за это… отпущен домой. А между тем мы прекрас- но понимаем, чего стоил ответ Пушкина: статья 58, пункт 2, во- оружённое восстание, в самом мягком случае через статью 19 (на- мерение), — и если не расстрел, то уж никак не меньше десят- ки. (А Гумилёву и до лагеря ехать не пришлось, разочлись чекист- ской пулей*.)

Крымская война — изо всех войн счастливейшая для Рос- сии — принесла не только освобождение крестьян и александров-

 

* Николай Степанович Гумилёв (1886 —1921), поэт, арестован ЧК 3 авгу- ста 1921 года, расстрелян 21 августа под Петроградом как участник контрреволюционного заговора. В 1991 году дело в отношении Гумилёва прекращено «за отсутствием состава преступления». — Примеч. ред.


ские реформы — одновременно с ними родилось в России мощ- ное общественное мнение.

Ещё по внешности гноилась и даже расширялась сибирская каторга, как будто налаживались пересыльные тюрьмы, гнались этапы, заседали суды. Но что это? — заседали-заседали, а Вера Засулич, тяжело ранившая начальника столичной полиции (!), — оправдана??..* И Вера Засулич не сама покупала револьвер для стрельбы в Трепова, ей купили, потом меняли на бо´льший ка- либр, дали медвежий, — и суд даже не задал вопроса: а кто же купил? где этот человек? Такой соучастник по русским законам не считался преступником. (По советским его бы тотчас закатали под вышку.)

Семь раз покушались на самого Александра II. И что же? — разорил и сослал он пол-Петербурга, как было после Кирова? Что вы, это и в голову не могло прийти. Посадил сомнительных? Да как это можно?!.. Тысячи казнил? Казнили — пять человек. Не осудили за это время и трёхсот. (А если бы одно такое покуше- ние было на Сталина, — во сколько миллионов душ оно бы нам обошлось?)

С каждым годом просвещения и свободной литературы неви- димое, но страшное царям общественное мнение росло, а цари не удерживали уже ни поводьев, ни гривы, и Николаю II доста- лось держаться за круп и за хвост. Он не имел мужества для дей- ствия. У него и всех его правящих уже не было и решимости бо- роться за свою власть. Они всё озирались и прислушивались — а что скажет общественное мнение?

Просмотрим хотя бы хорошо известную всем биографию Ле- нина. Весной 1887 года его родной брат казнён за покушение на Александра III. И что ж? В том же году осенью Владимир Улья- нов поступает в Казанский императорский университет, да ещё — на юридическое отделение. Это — не удивительно?

Правда, в том же учебном году Владимира Ульянова исклю- чают из университета. Но исключают — за организацию проти- воправительственной студенческой сходки. Значит, младший брат цареубийцы подбивает студентов к неповиновению? Что´ бы он получил у нас? Да безусловно расстрел (а остальным по двадцать пять и по десять)! А его — исключают из университета. Какая

 

* Вера Ивановна Засулич (1849 —1919), революционерка, народница. В ян- варе 1878 года несколькими выстрелами из пистолета ранила петербург- ского градоначальника Ф. Ф. Трепова, отдавшего за полгода перед тем приказание подвергнуть порке заключённого студента. Судом присяжных была оправдана. — Примеч. ред.


жестокость! Да ещё и ссылают… на Сахалин? Нет, в семейное по- местье Кокушкино, куда он на лето всё равно едет. Он хочет ра- ботать, — ему дают возможность… валить лес в тайге? Нет, за- ниматься юридической практикой в Самаре, при этом участвовать в нелегальных кружках. После этого — сдать экстерном за Петер- бургский университет. (А как же с анкетами? Куда же смотрит спецчасть?)

И вот через несколько лет этот самый молодой революционер арестован на том, что создал в столице «Союз борьбы за освобож- дение» — не меньше! неоднократно держал к рабочим «возмути- тельные» речи, писал листовки. Его пытали, морили? Нет, ему создали режим, содействующий умственной работе. В петербург- ской следственной тюрьме, где он просидел год и куда передава- ли ему десятки нужных книг, он написал бо´льшую часть «Разви- тия капитализма в России», а кроме того, пересылал — легально, через прокуратуру! — «Экономические этюды» в марксистский журнал «Новое слово».

Но потом-то его расстреляли по приговору Тройки? Нет, да- же тюрьмы не дали, сослали. В Якутию, на всю жизнь?? Нет, в благодатный Минусинский край, и на три года. Его везут туда в наручниках, в вагон-заке? О нет! Он едет как вольный, — ни од- ного этапа, ни одной пересыльной тюрьмы по пути в Сибирь (ни на обратной, конечно, дороге) Ленин не изведал никогда. Но на какие же средства он живёт в далёком селе, ведь он не найдёт себе работы? А он попросил казённое содержание, ему платят вы- ше потребностей (хотя и мать его достаточно состоятельна и шлёт ему всё заказанное). Нельзя было создать условий лучших, чем Ленину в его единственной ссылке. При исключительной дешевиз- не здоровая пища, изобилие мяса (баран на неделю), молока, ово- щей, неограниченное удовольствие охоты, излечился от желудоч- ных и других болезней своей юности, быстро располнел. Никаких обязанностей, службы, повинностей, да даже жена и тёща его не напрягались: за 2 рубля с полтиной в месяц 15-летняя крестьян- ская девочка выполняла в их семье всю чёрную работу.

Он отбыл ссылку. Ему автоматически продлили? сделали веч- ную? Зачем же, это было бы противозаконно. Ему разрешено жить во Пскове. Потом — и вовсе уже отпускают — поездить по России, и за границу («полиция не видит препятствий» выдать ему заграничный паспорт)!

Вот так можно проследить слабость царских преследований на любом крупном социал-демократе (а на Сталине бы — особенно). Правда, эсеров преследовали значительно круче. Но как —


круче? Разве мал был криминал у Гершуни (арестованного в 1903)? у Савинкова (в 1906)? Они руководили убийствами круп- нейших лиц империи. Но — не казнили их. Тем более Марию Спиридонову, в упор ухлопавшую всего лишь статского советни- ка, — казнить не решились, послали на каторгу. А ну бы в 1921 у нас подавителя Тамбовского крестьянского восстания застрели- ла семнадцатилетняя гимназистка, — сколько бы тысяч гимнази- стов и интеллигентов тут же было бы без суда расстреляно в волне «ответного» красного террора?

Главной особенностью преследований (не-преследований) в царское время было, пожалуй, именно: что никак не страдали родственники революционера. Наталья Седова (жена Троцкого) в 1907 беспрепятственно возвращается в Россию, когда Троцкий был — осуждённый преступник. И мать Ленина, и мать Крупской пожизненно получали высокие государственные пенсии за граж- данско-генеральское или офицерское положение своих покойных мужей, — и дико было представить, чтоб стали их утеснять.

Когда был, как говорится, «репрессирован» Тухачевский, то не только разгромили и посадили всю его семью, но арестовали двух его братьев с жёнами, четырёх его сестёр с мужьями, а всех племянников и племянниц разогнали по детдомам и сменили им фамилии на Томашевичей, Ростовых и т. д. Жена его расстреля- на в казахстанском лагере, мать просила подаяние на астра- ханских улицах и умерла*. И то же можно повторить о род- ственниках сотен других именитых казнённых. Вот что значит преследовать.

 

————————

 

А как наказывали студентов (за большую демонстрацию в Пе- тербурге в 1901 году), вспоминает Иванов-Разумник: в петербург- ской тюрьме — как студенческий пикник: хохот, хоровые песни, свободное хождение из камеры в камеру. Иванов-Разумник даже имел наглость проситься у начальника тюрьмы сходить на спек- такль гастролирующего Художественного театра — билет пропа- дал! А потом ему присудили «ссылку» — по его выбору в Симфе- рополь, и он с рюкзаком бродил по всему Крыму.

 

* Этот пример я привожу из-за родственников, невиновных родственников. Сам Тухачевский входит у нас теперь в новый культ, который я не соби- раюсь поддерживать. Он пожал то, что посеял, руководя подавлением Кронштадта и Тамбовского крестьянского восстания.


В это время Горький в Трубецком бастионе написал «Дети солнца»*.

В таких-то условиях у Толстого и сложилось убеждение, буд- то не нужна политическая свобода, а нужно одно моральное усо- вершенствование.

Конечно, не нужна свобода тому, у кого она уже есть. Это и мы согласимся: в конце-то концов дело не в политической свобо- де, да! И даже не в удачном политическом устройстве общества, да! Дело, конечно, в нравственных основаниях общества! — но это в конце, а в начале? А — на первом шаге? Ясная Поляна в то время была открытым клубом мысли. А оцепили б её в бло- каду, как квартиру Ахматовой, когда спрашивали паспорт у каж- дого посетителя, а прижали бы так, как всех нас при Сталине, когда трое боялись сойтись под одну крышу, — запросил бы то- гда и Толстой политической свободы.

В самое страшное время «столыпинского террора» либераль- ная «Русь» на первой странице без помех печатала крупно: «Пять казней!.. Двадцать казней в Херсоне!» Толстой рыдал, говорил, что жить невозможно, что ничего нельзя представить себе ужаснее.

«Ничего нет ужаснее», — воскликнул Толстой? А между тем это так легко представить — ужаснее. Ужасней, это когда казни не от поры до поры в каком-то всем известном городе, но всюду и каждый день, и не по двадцать, а по двести, в газетах же об этом ничего не пишут ни крупно, ни мелко, а пишут, что «жить стало лучше, жить стало веселей».

Разбили рыло, говорят — так и было.

Нет, не было так! Совсем не так, хотя русское государство уже тогда считалось самым угнетательским в Европе.

Русское общественное мнение к началу века составляло воз- дух свободы. Царизм был разбит не тогда, когда бушевал февраль- ский Петроград, — гораздо раньше. Он уже был бесповоротно низвержен тогда, когда в русской литературе установилось, что вывести образ жандарма или городового хотя бы с долей симпа- тии — есть черносотенное подхалимство. Когда не только пожать им руку, не только быть с ними знакомыми, не только кивнуть

 

* Трубецкой бастион — одна из тюрем Петропавловской крепости. За про- кламацию 9 января 1905 года с призывом свергнуть самодержавие М. Горький был арестован и провёл месяц в Трубецком бастионе. Напи- санная в бастионе пьеса «Дети солнца» была в том же году поставлена в Московском Художественном театре. — Примеч. ред.


им на улице, но даже рукавом коснуться на тротуаре казался уже позор.

Общественное мнение. Я не знаю, как определяют его социо- логи, но мне ясно, что оно может составиться только из взаимно влияющих индивидуальных мнений, выражаемых свободно и со- вершенно независимо от мнения правительственного, или партийного, или от голоса прессы.

И пока не будет в стране независимого общественного мне- ния — нет никакой гарантии, что всё многомиллионное беспри- чинное уничтожение не повторится вновь, что оно не начнётся любой ночью, каждой ночью — вот этой самой ночью, первой за сегодняшним днём.

 

————————

 

К этому ответу я и веду. Потому мы терпели в лагерях, что не было общественного мнения на воле.

Ибо какие вообще мыслимы способы сопротивления арестан- та — режиму, которому его подвергли? Очевидно, вот они:

1. Протест.

2. Голодовка.

3. Побег.

4. Мятеж.

Так вот, как любил выражаться Покойник, «каждому ясно», что первые два способа имеют силу (и тюремщики боятся их) только из-за общественного мнения! Без этого смеются они нам в лицо на наши протесты и голодовки.

Это очень эффектно: перед тюремным начальством разорвать на себе рубаху, как Дзержинский, и тем добиться своих требова- ний. Но это только при общественном мнении. А без него — кляп тебе в рот, и ещё за казённую рубаху будешь платить.

Обречённость же наших голодовок достаточно была показана в Части Первой.

А побеги? Мне недоступно сейчас собрать данные, как охра- нялись главнейшие места царской каторги, — но о таких отчаян- ных побегах, с шансами один против ста тысяч, какие бывали с каторги нашей, я оттуда не наслышан. Со ссылки же царской не бежал, кажется, только ленивый. Беглецу не грозил ни застрел при поимке, ни избиение, ни двадцать лет каторжных работ, как у нас. Пойманного обычно водворяли на прежнее место с преж- ним сроком. Только и всего. Игра беспроигрышная.


Наши же побеги, начиная с соловецких, в утлой лодочке че- рез море или в трюме с брёвнами, и кончая жертвенными, без- умными, безнадёжными рывками из позднесталинских лагерей (им посвящаются дальше несколько глав), — наши побеги были затеями великанов, но великанов обречённых. Столько смелости, столько выдумки, столько воли никогда не тратилось на побеги дореволюционных лет — но те побеги легко удавались, а наши почти никогда.

Потому не удавались, что успех побега на поздних стадиях за- висит от того, как настроено население. А наше население боя- лось помогать или даже продавало беглецов — корыстно или идейно. Устами Сталина раз навсегда призвали страну отрешить- ся от благодушия! А «благодушием» Даль называет «доброту ду- ши, любовное свойство её, милосердие, расположение к общему благу». Вот от чего нас призвали отречься большевики, и мы от- реклись поспешно, — от расположения к общему благу! Нам довольно стало нашей собственной кормушки.

Что же касается арестантских мятежей, этак на три, на пять, на восемь тысяч человек, — история наших революций не знала их вовсе.

А мы — знали.

Но по тому же заклятью самые большие усилия и жертвы при- водили у нас к самым ничтожным результатам.

Потому что общество не было готово. Потому что без об- щественного мнения мятеж даже в огромном лагере — не имеет никакого пути развития.

 

 

Так что на вопрос: «Почему терпели?» — пора ответить: а мы — не терпели! Вы прочтёте, что мы совсем не терпели.

В Особлагах мы подняли знамя политических и стали ими!


 

 

Г л а в а 5

 

ПОЭЗИЯ ПОД ПЛИТОЙ, ПРАВДА ПОД КАМНЕМ

 

В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих ра- бот, но не умел. Приехав в Экибастуз на шестом году заключе- ния, я, напротив, задался сразу очистить ум от разных лагерных предположений, связей и комбинаций, которые не дают ему за- няться ничем более глубоким. И я здесь, на каторге, решил по- лучить ручную специальность. В бригаде Баранюка такая спе- циальность подвернулась — каменщиком. А при повороте судьбы я ещё побывал и литейщиком.

Сперва были робость и колебания: верно ли? выдержу ли? Но именно с того дня, когда я сознательно опустился на дно и ощу- тил его прочно под ногами, — это общее, твёрдое, кремнистое дно, — начались самые важные годы моей жизни, придавшие окончательные черты характеру. Теперь как бы уже ни изменя- лась вверх и вниз моя жизнь, я верен взглядам и привычкам, выработанным там.

А очищенная от мути голова мне нужна была для того, что я уже два года как писал поэму. Очень она вознаграждала меня, по- могая не замечать, что делали с моим телом. Иногда в понурен- ной колонне, под крики автоматчиков, я испытывал такой напор строк и образов, будто несло меня над колонной по воздуху, — скорей туда, на объект, где-нибудь в уголке записать. В такие минуты я был и свободен и счастлив.