Тема 1. Философия и мировоззрение. Тексты и задания контрольной работы для студентов
МИНИСТЕРСТВО СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
ФГОУ ВПО «ВЯТСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННАЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ АКАДЕМИЯ»
КАФЕДРА ФИЛОСОФИИ
Полуэктова Е.В.
ФИЛОСОФИЯ
ПРАКТИКУМ.
Тексты и задания контрольной работы для студентов
Заочной формы обучения.
Выпуск 9.
Киров 2009
Тема 1. Философия и мировоззрение
Вам известно, что философия исследует мировоззренческие смыслы и сама их формирует. Мировоззренческие смыслы имеют не только объективное содержание, но и субъективное, то есть выражающее особенности создающего их субъекта. Этим они отличаются от научных истин, имеющих только объективное содержание. Объективная истина свободна от всего случайного. Она не зависит ни от капризов, ни от настроений, ни от желаний познающего ее человека. В ней отражены особенности только самого познаваемого объекта. Если науке удается подтвердить опытным путем, что объект отражен в ее представлениях правильно, они приобретают характер достоверного знания.
Философия же свое мировоззренческое знание не может подтвердить никаким опытом. А субъективная составляющая этого знания всегда дает основания подозревать, что это вовсе и не знание, а чей-то каприз, выдумка, иллюзия, то есть, что там есть только субъективное содержание, а объективного нет вовсе. Вот почему философу не хватает той уверенности в своих идеях, которая есть у ученого. И вот почему философ не устает искать пути надежного обоснования своих открытий (такого же надежного, как у науки). Ищет, но не находит… Значит ли это, что философия во всем проигрывает науке? Может быть, ее слабость лишь кажется таковой? Может быть, в отличиях философии от науки заключено как раз ее великое преимущество? Поразмышляем об этом вместе с философом Николаем Бердяевым.
Из книги Н.Бердяева «Смысл творчества»
Мечта новой философии — стать научной или наукообразной. Никто из официальных философов не сомневается серьезно в верности и законности этого стремления во что бы то ни стало превратить философию в научную дисциплину. На этом сходятся позитивисты и метафизики, материалисты и критицисты. Кант и Гегель, Конт и Спенсер, Коген и Риккерт, Вундт и Авенариус — все хотят, чтобы философия была наукой или наукообразной. Философия вечно завидует науке. Наука — предмет вечного вожделения философов. Философы не смеют быть самими собою, они хотят во всем походить на ученых, во всем подражать ученым. Философы верят в науку больше, чем в философию, сомневаются в себе и в своем деле и сомнения эти возводят в принцип. Философы верят в познание лишь потому, что существует факт науки: по аналогии с наукой готовы верить они и в философское познание… Современное сознание одержимо идеей «научной» философии, оно загипнотизировано навязчивой идеей «научности». Но нет в этом ничего существенно нового: это лишь модернизированное выражение старой схоластической идеи… Философское сознание вечно замутнено и закутано ложным, призрачным стремлением к научности, к идеалам и критериям области чуждой философии — этим вековым рабством философии у чужого господина.
Философия ни в каком смысле не есть наука и ни в каком смысле не должна быть научной. Почти непонятно, почему философия возжелала походить на науку, стать научной. Не должны быть научны искусство, мораль, религия. Почему философия должна быть научна? Казалось бы, так ясно, что ничто на свете не должно быть научно, кроме самой науки. Научность есть исключительное свойство науки и критерий только для науки. Казалось бы, так ясно, что философия должна быть философской, исключительно философской, а не научной, подобно тому, как мораль должна быть моральной, религия — религиозной, искусство — художественным. Философия — первороднее, исконнее науки, она ближе к Софии[1]; она была уже, когда науки еще не было, она из себя выделила науку. А кончилось ожиданием, что наука выделит из себя философию. Та дифференциация, которая выделила науку из философии, должна радовать философию как освобождение ее самобытной сферы. Но дифференциация эта попутно вела к порабощению философии. Если признать философию специальной наукой в ряду других наук (например, наукой о принципах познания или о принципах сущего), то этим окончательно упраздняется философия как самобытная сфера духовной жизни. Нельзя уже будет говорить о философии наряду с наукой, искусством, моралью и тому подобным. О философии придется говорить наряду с другими науками: с математикой, с физикой, химией, физиологией и тому подобным. Но ведь философия — самостоятельная область культуры, а не самостоятельная область науки. У философов преобладает стремление сделать философию не столько наукой, сколько научной. Что же такое «научность»?
…Никто серьезно не сомневается в ценности науки. Наука— неоспоримый факт, нужный человеку. Но в ценности и нужности научности можно сомневаться. Наука и научность — совсем разные вещи. Научность есть перенесение критериев науки на другие области духовной жизни, чуждые науки. Научность покоится на вере в то, что наука есть верховный критерий всей жизни духа, что установленному ей распорядку все должно покоряться, что ее запреты и разрешения имеют решающее значение повсеместно. Научность предполагает существование единого метода. Никто не станет возражать против требования научности в науке. Но и тут можно указать на плюрализм научных методов, соответствующий плюрализму наук. Нельзя, например, перенести метод естественных наук в психологию и в науки общественные. Это много раз показывали и доказывали немецкие гносеологи. Но эти самые гносеологи много способствовали укреплению идеала научности. В германском критическом сознании есть пафос научности. Критические философы хотели бы «ориентировать» всю культуру на науке… Но германское критическое сознание пришло не только к тому, что философия должна быть научной,— оно признало власть научности и над сферой религиозной, моральной, эстетической, общественной. Должна быть научная, критическая дифференциация культуры, научный ее распорядок… Религия в пределах разума, рациональный протестантизм — это уже господство научности над религиозной жизнью, это отрицание ее неподсудности. Но научность не есть наука и добыта она не из науки. Никакая наука не дает директив научности для чуждых ей сфер. Астрономия, физика, геология или физиология нимало не заинтересованы в научности философии, в научном распорядке культуры. Научность (не наука) есть рабство духа у низших сфер бытия, неустанное и повсеместное сознание власти необходимости, зависимости от мировой тяжести. Научность есть лишь одно из выражений утери свободы творческого духа… Наука есть специфическая реакция человеческого духа на мир, и из анализа природы науки и научного отношения к миру должно стать ясно, что навязывание научности другим отношениям человека к миру есть рабская зависимость дyxa.
По специфической своей сущности наука есть реакция самосохранения человека, потерянного в темном лесу мировой жизни. Чтобы жить и развиваться, должен человек познавательно ориентироваться в мировой данности[2], со всех сторон на него наступающей. Для этой охраняющей его ориентировки человек должен привести себя в соответствие с мировой данностью, с окружающей его мировой необходимостью[3]. Наука и есть усовершенствованное орудие приспособления к данному миру, к навязанной необходимости. Наука есть познание необходимости через приспособление к мировой данности и познание из необходимости. Еще можно определить науку как сокращенное, экономическое[4] описание данной мировой необходимости в целях ориентировки и реакции самосохранения. Научное мышление всегда находится в глубоком соответствии, в приспособлении к мировой необходимости, оно есть орудие ориентировки в данном… Можно относиться критически к отдельным проявлениям прагматизма, но трудно отрицать прагматическую природу науки, ее жизненно-корыстный, биологический характер. Уже Бекон раскрыл корыстно-прагматическую природу науки… Об универсальной науке мечтали лишь философы — ученые всегда были скромнее. Ученые расчленяли мировую данность на отдельные, специальные сферы и давали экономически сокращенное описание отдельных сфер под наименованием законов природы. Ценность научных законов природы прежде всего была в практической ориентировке в природе, в овладении ею ее же средствами, т. е. через приспособление. Правда, в науке всегда жили и боролись две души, и одна из них жаждала познания мировой тайны. Но науку создавала не эта душа, эта душа всегда склонялась к философии, к теософии, к магии… Чтобы яснее стала невозможность и ненужность научной философии, важно подчеркнуть вывод, что наука есть послушание необходимости. Наука — не творчество, а послушание, ее стихия — не свобода, а необходимость… Наука никогда не была и не может быть освобождением человеческого духа. Наука всегда была выражением неволи человека у необходимости. Но она была ценной ориентировкой в необходимости… Наука по существу своему и по цели своей всегда познает мир в аспекте необходимости, и категория необходимости — основная категория научного мышления как ориентирующего приспособления к данному состоянию бытия. Наука не прозревает свободы в мире. Наука не знает последних тайн, потому что наука — безопасное познание. Поэтому наука не знает Истины[5], а знает лишь истины. Истина науки имеет значение лишь для частных состояний бытия и для частных в нем ориентировок. Наука создает свою действительность. А философия и религия создают совсем другие действительности…
Если наука есть экономическое приспособление к мировой данности и послушание мировой необходимости, то почему же и в каком смысле философия должна зависеть от науки и быть наукой? Прежде всего и уж во всяком случае философия есть общая ориентировка в совокупности бытия, а не частная ориентировка в частных состояниях бытия. Философия ищет Истину, а не истины. Философия любит мудрость. София движет подлинной философией. На вершинах философского сознания София входит в человека. Наука в своих основах и принципах, в своих корнях и вершинах может зависеть от философии, но никак не наоборот. Допустима философия науки, но недопустима научная философия. По своей сущности и по своей задаче философия никогда не была приспособлением к необходимости, никогда подлинные, призванные философы не были послушны мировой данности, ибо философы искали премудрой истины, превышающей данный мир… Заветной целью философии всегда было познание свободы и познание из свободы. Стихия философии — свобода, а не необходимость. Философия всегда стремилась быть освобождением человеческого духа от рабства у необходимости. Философия может исследовать тот логический аппарат, который есть приспособление мышления к мировой необходимости, но она сама не может стоять в рабской зависимости от этого аппарата. Познание мудрое выше познания логического. Философия есть познавательный выход из мировой данности, прозрение, преодолевающее мировую необходимость. Философия есть принципиально иного качества реакция на мир, чем наука, она из другого рождается и к другому направляется. Подчинение философии науке есть подчинение свободы необходимости. Научная философия есть порабощенная философия, отдавшая свою первородную свободу во власть необходимости. Неволя у мировой данности, обязательная для науки, для философии есть падение и измена познавательной воле к свободе. Должно сказать с полным сознанием и дерзновением, что границы мировой данности и повеления мировой необходимости необязательны для философии. Философия свободна от того, каким дан нам мир, ибо ищет она истину мира и смысл мира, а не данность мира. И если бы мир был дан исключительно материальным, то философия не обязана была бы быть материалистической. И так как подлинный пафос философии всегда был в героической войне творческого познания против всякой необходимости и всякого данного состояния бытия, так как задачей философии всегда был трансцензус, переход за грани, то философия никогда не была наукой и не могла быть научной… Философия есть творчество, а не приспособление и не послушание. Освобождение философии как творческого акта есть освобождение ее от всякой зависимости от науки и от всяких связей с наукой, т. е. героическое противление всякому приспособлению к необходимости и данности… Философия есть искусство, а не наука. Философия — особое искусство, принципиально отличное от поэзии, музыки или живописи,— искусство познания. Философия — искусство, потому что она — творчество. Философия — искусство, потому что она предполагает особый дар свыше и призвание, потому что на ней запечатлевается личность творца не менее чем на поэзии и живописи. Но философия творит бытийственные идеи, а не образы. Философия есть искусствопознания в свободе через творчество идей, противящихся мировой данности и необходимости и проникающих в запредельную сущностьмира. Нельзя искусство ставить в зависимость от науки, творчество — от приспособления, свободу — от необходимости. Когда философия делается наукой, она не достигает своей заветной цели — прорыва из мировой данности, прозрения свободы за необходимостью. В философии есть победа человеческого духа через активное противление, через творческое преодоление; в науке — победа через приспособление, через приведение себя в соответствие с данным, навязанным по необходимости. В науке есть горькая нужда человека; в философии — роскошь, избыток духовных сил. Философия не менее жизненна, чем наука, но это жизненность творчества познания, переходящего пределы данного, а не жизненность приспособления познания к данному для самосохранения в нем. Природа философии совсем не экономическая. Философия — скорее расточительность, чем экономия мышления. В философии есть что-то праздничное и для утилитаристов будней столь же праздное, как и в искусстве. Для поддержания жизни в этом мире философия никогда не была необходима, подобно науке - она необходима была для выхода за пределы данного мира. Наука оставляет человека в бессмыслице данного мира необходимости, но дает орудие охраны в этом бессмысленном мире. Философия всегда стремится постигнуть смысл мира, всегда противится бессмыслице мировой необходимости. Основное предположение всякой подлинной философии — это предположение о существовании смысла и постижимости смысла, о возможности прорыва к смыслу через бессмыслицу…
Философы хотят сделать философию научно-общеобязательной, потому что истина должна быть общеобязательна, а научность представляется им единственной формой общеобязательности. Но субъективная по внешности и ненаучная философия может быть гораздо более истинной, прорвавшейся к смыслу мира философией, чем философия по внешности объективная и наукообразная. Последняя истина не имеет никакой связи с научной общеобязательностью. Истина может
постигаться через разрыв с общеобязательностью, через отрешение от наукообразност.
«Смысл творчества». – Н.А.Бердяев Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 262-271.
ВОПРОСЫ К ТЕКСТУ
1) Приведите аргументы Бердяева в пользу того, что философия не есть наука и не должна быть ею (не менее двух ).
2) Что подразумевает Бердяев под «вековым рабством философии у чужого господина»?
3) Что такое научность с точки зрения Бердяева?
4) Что такое наука с точки зрения Бердяева?
5) Как вы понимаете выражение «корыстно-прагматическая природа науки»?
6) Что делают ученые для того, чтобы наука давала прагматическое знание?
7) Какую категорию Бердяев называет основной категорией научного мышления? Какой категории она противоположна?
8) Что такое философия с точки зрения Бердяева?
9) Как следует понимать утверждение Бердяева, что «философы искали премудрой истины, превышающей данный мир»? Что значит «превышающей данный мир»? (Подумайте, в чем состоит освобождение человека из рабства у необходимости: в том, чтобы уничтожать действие необходимости или в том, чтобы создавать в мыслях и в жизни нечто новое, чего не было в мировой данности до человека, то есть в творчестве?)
10) Почему искание смысла мира освобождает философию от необходимости? ( Вспомните, чем мировоззренческие смыслы отличаются от научных.)
11) Поясните, почему с точки зрения Бердяева «если бы мир был дан исключительно материальным, то философия не обязана была бы быть материалистической». (Подумайте, чем является философия: познанием только того, что уже есть или познанием также и того, что укажет смысл этого существующего и пути его преобразования?
12) Почему Бердяев называет философию искусством?
13) Что творит философия?
14) Какие из перечисленных ниже идей, развитых и проясненных философией, в наибольшей степени помогают человечеству противиться мировой данности и необходимости и строить свой особый мир, какого не было прежде: прогресс, свобода, необходимость, смысл жизни, смысл истории, истина, материя, бытие, случайность, причина, следствие, сущность, явление, самореализация, метод, сверхчеловек?
15) В чем суть победы человеческого духа, которую он одерживает с помощью философии?
16) Что и как побеждает человеческий дух с помощью науки?
17) Для чего нужна философия с точки зрения Бердяева?
18) Так в чем же преимущество философии в сравнении с наукой? Что она может познать такого, что не в состоянии познать наука?
Тема 2. Проблема человека в философии
В небольшой статье «Идея сверхчеловека» Владимир Соловьев работает со смыслом «сверхчеловек» так, как вообще нередко приходится философу работать со смыслом. А именно: идея «сверхчеловек» уже существовала до Соловьева (ее создал Ницше), но, критикуя чужую идею, философ не просто отвергает или ругает ее. Чтобы увидеть, в чем состоит искажение истины в этом представлении, Соловьев фактически создает свою собственную, новую, оригинальную и, по убеждению автора, более близкую к истине идею. И затем, опираясь на собственное представление, он указывает, что, по его мнению, не так с ницшеанским смыслом.
Итак, философ всегда творец нового. Но ведь именно об этом говорит Н.Бердяев в приведенном выше отрывке. Вот и попробуйте в «Идее сверхчеловека» увидеть иллюстрацию к тексту Бердяева.
Вл.Соловьев Идея сверхчеловека
В последней книжке московского философского журнала (январь — февраль 1899), в разборе одного недавнего перевода из Ницше, В. П. Преображенский, знаток и любитель этого писателя, замечает, между прочим, что «к некоторому несчастию для себя, Ницше делается, кажется, модным писателем в России; по крайней мере, на него есть заметный спрос»…
«Несчастие» такой моды есть, однако, лишь необходимое отражение во внешности того внутреннего факта, что известная идея действительно стала жить в общественном сознании: ведь прежде, чем сделаться предметом рыночного спроса, она, разумеется, дала ответ на какой-нибудь запрос людей мыслящих…
Всякая идея сама по себе есть ведь только умственное окошко. В окошко экономического материализма мы видим один задний или, как французы говорят, нижний двор (la basse cour) истории и современности; окно отвлеченного морализма выходит на чистый, но уж слишком, до совершенной пустоты, чистый двор бесстрастия, опрощения, непротивления, неделания и прочих без- и не-, ну, а из окна ницшеанского «сверхчеловека» прямо открывается необъятный простор для всяких жизненных дорог, и если, пускаясь без оглядки в этот простор, иной попадет в яму или завязнет в болоте, или провалится в живописную, величавую, но безнадежную пропасть, то ведь такие направления ни для кого не представляют безусловной необходимости, и всякий волен выбрать вон ту верную и прекрасную горную дорожку, на конце которой уже издалека сияют средь тумана озаренные вечным солнцем надземные вершины.
Теперь я хочу не разбирать ницшеанство с философской или исторической точки зрения, а лишь применить к нему первое условие истинной критики: показать главный принцип разбираемого умственного явления — насколько это возможно — с хорошей стороны.
I
Я думаю, нет спора, что всякое заблуждение — по крайней мере, всякое заблуждение, о котором стоит говорить,— содержит в себе несомненную истину, и есть лишь более или менее глубокое искажение этой истины; ею оно держится, ею привлекательно, ею опасно, и чрез нее же только может оно быть как следует понято и оценено, и окончательно опровергнуто.
Поэтому первое дело разумной критики относительно какого-нибудь заблуждения — определить ту истину, которою оно держится и которую оно извращает.
Дурная сторона ницшеанства бросается в глаза. Презрение к слабому и больному человечеству, языческий взгляд на силу и красоту, присвоение себе заранее какого-то исключительного сверхчеловеческого значения — во-первых, себе единолично, а затем себе коллективно, как избранному меньшинству «лучших», то есть более сильных, более одаренных, властительных, или «господских», натур, которым все позволено, так как их воля есть верховный закон для прочих,— вот очевидное заблуждение ницшеанства. В чем же та истина, которою оно сильно и привлекательно для живой души?
Различие между истиной и заблуждением не имеет здесь для себя даже двух отдельных слов. Одно и то же слово совмещает в себе и ложь и правду этой удивительной доктрины. Все дело в том, как мы понимаем, как мы произносим слово «сверхчеловек». Звучит ли в нем голос ограниченного и пустого притязания, или голос глубокого самосознания, открытого для лучших возможностей и предваряющего бесконечную будущность?
Из всех земных существ один человек может относиться к самому себе критически — не в смысле простого недовольства тем или другим своим положением или действием (это возможно и для прочих животных), а также и не в смысле смутного, неопределенного чувства тоски, свойственной всей «стенающей твари», а в смысле сознательной отрицательной оценки самого способа своего бытия и основных путей своей жизни,—как не соответствующих тому, что должно бы быть. Мы себя судим, а при суде разумном, добросовестном и осуждаем. Какой-то голос высшей природы в глубине души человеческой заставляет нас хотеть бесконечного совершенства; размышление указывает нам на всегдашний и всеобщий факт нашего несовершенства, а совесть говорит, что этот факт не есть для нас только внешняя необходимость, а зависит также и от нас самих.
Человеку естественно хотеть быть лучше и больше, чем он есть в действительности, ему естественно тяготеть к идеалу сверхчеловека. Если он взаправду этого хочет, то и может, а если может, то и должен. Но не есть ли это бессмыслица — быть лучше, выше, больше своей действительности? Да, это есть бессмыслица для животного, так как для него действительность есть то, что его делает и им владеет; но человек, хотя тоже есть произведение уже данной, прежде него существовавшей действительности, вместе с тем может воздействовать на нее изнутри, и следовательно, эта его действительность есть так или иначе, в той или другой мере то, что он сам делает, — делает более заметно и очевидно в качестве существа собирательного, менее заметно, но столь же несомненно и в качестве существа личного.
II
Можно спорить о метафизическом вопросе безусловной свободы выбора, но самодеятельность человека, его способность действовать по внутренним побуждениям, по мотивам более или менее высокого достоинства, наконец, по самому идеалу совершенного добра — это есть не метафизический вопрос, а факт душевного опыта. Да и вся история только о том и говорит, как собирательный человек делается лучше и больше самого себя, перерастает свою наличную действительность, отодвигая ее в прошедшее, а в настоящее вдвигая то, что еще недавно было чем-то противоположным действительности — мечтою, субъективным идеалом, утопией…
С точки зрения самой объективной и реалистичной… есть одно бесспорное, коренное и общее различие между миром природы и миром истории, именно то, что рост физической организации происходит через постепенное вырабатывание новых телесных форм, которые по мере продолжающегося хода развития так удаляются от старых, так становятся на них непохожи, что сразу и не узнать бы их генетической связи. Кто бы, например, без помощи науки заметил естественное родство коня с улиткой, оленя с устрицей, жаворонка с губкой, орла с коралловым полипом, пальмы с грибом?
На таком всестороннем видоизменении и осложнении телесных форм держится и развитие душевной жизни организмов (по крайней мере в животном царстве). Если бы образование новых телесных форм остановилось, положим, на форме устрицы, то никакого дальнейшего развития и в психическом отношении больше не было бы, так как совершенно очевидно, что в этой форме бытия — устрицы — не могло бы вместиться не только духовное творчество человека, но и душевная жизнь собаки, обезьяны или хотя бы пчелы. Значит, нужен был длинный ряд новых телесных организаций как условий возможности для роста жизни внутренней, психической. Но вот с появлением тела человеческого вступает в мир такая животная форма, которая, благодаря особенно развитому в ней нервно-мозговому аппарату, не требует более новых существенных перемен в телесной организации, потому что эта самая форма, сохраняя все свои типичные черты, оставаясь существенно тою же, может вместить в себе беспредельный ряд степеней внутреннего — душевного и духовного — возрастания: от дикаря-полузверя, который почти лишь потенциально выделяется из мира прочих животных, и до величайших гениев мысли и творчества…
Одухотворение человеческой наружности не изменяет анатомического типа, и как бы высоко ни поднималось созерцание гения, все-таки и самый грубый дикарь имеет одинаковое с ним строение головы, позволяющее ему свободно смотреть в беспредельное небо.
III
Не создается историей и не требуется никакой новой сверхчеловеческой формы организма, потому что форма человеческая может беспредельно совершенствоваться и внутренне и наружно, оставаясь при этом тою же: она способна по своему первообразу, или типу, вместить или связать в себе все, стать орудием и носителем всего, к чему только можно стремиться,— способна быть формой совершенного всеединства, или божества.
Такая морфологическая устойчивость и законченность человека как органического типа нисколько не противоречит признаваемой нами истине в стремлении человека стать больше и лучше своей действительности, или стать сверхчеловеком; потому что истинность этого стремления относится не к тем или другим формам человеческого существа, а лишь к способу его функционирования в этих формах, что ни в какой необходимой связи с самими формами не находится. Мы можем, например, быть недовольны действительным состоянием человеческого зрения, но не тем, конечно, что у нас только два глаза, а лишь тем, что мы ими плохо видим. Ведь для того, чтобы видеть лучше, человеку нет никакой надобности в изменении морфологического типа своего зрительного органа. Ему вовсе не нужно вместо двух глаз иметь множество, потому что при тех же двух глазах слабость зрения (в смысле буквальном) устраняется посредством придуманных самим же человеком зрительных труб, телескопов и микроскопов; а в более высоком смысле, при тех же двух глазах у человека могут раскрыться «вещие зеницы, как у испуганной орлицы», при тех же двух глазах он может стать пророком и сверхчеловеком, тогда как при другой органической форме существо, хотя бы снабженное и сотнею глаз, остается только мухой.
IV
Как наш зрительный орган, точно так же и весь прочий организм человеческий ни в какой нормальной черте своего морфологического строения не мешает нам подниматься над нашею дурною действительностью и становиться относительно ее сверхчеловеками. Препятствия тут могут идти лишь с функциональной стороны нашего существования, и притом не только в единичных и частных уклонениях патологических, но и в таких явлениях, которых обычность заставляет многих считать их нормальными.
Таково прежде и более всего явление смерти. Если чем естественно нам тяготиться, если чем основательно быть недовольным в данной действительности, то, конечно, этим заключительным явлением всего нашего видимого существования, этим его наглядным итогом, сводящимся на нет. Человек, думающий только о себе, не может примириться с мыслью о своей смерти; человек, думающий о других, не может примириться с мыслью о смерти других: значит, и эгоист, и альтруист …одинаково не могут принимать этот видимый итог человеческого существования за окончательный. И вот на чем должны бы — по логике — сосредоточить свое внимание люди, желающие подняться выше наличной действительности,— желающие стать сверхчеловеками. Чем же, в самом деле, особенно отличается то человечество, над которым они думают возвыситься, как не тем именно, что оно смертно?
«Человек» и «смертный» — синонимы. Уже у Гомера люди постоянно противополагаются бессмертным богам именно как существа, подверженные смерти… Хотя и все прочие животные умирают, но никому не придет в голову характеризовать их как смертных,— для человека же не только этот признак принимается как характерный, но и чувствуется еще в выражении «смертный» какой-то тоскливый упрек себе, чувствуется, что человек, сознавая неизбежность смерти как существенную особенность своего действительного состояния, решительно не хочет с нею мириться, нисколько не успокаивается на этом сознании ее неизбежности в данных условиях. И в этом, конечно, он прав; потому что, если смерть совершенно необходима в этих наличных условиях, то кто же сказал, что сами эти условия неизменны и неприкосновенны?
Животное не борется (сознательно) со смертью и, следовательно, не может быть ею побеждаемо, и потому его смертность ему не в укор и не в характеристику; человек же есть прежде всего и в особенности «смертный», в смысле побеждаемого, преодолеваемого смертью. А если так, то, значит, «сверхчеловек» должен быть прежде всего и в особенности победителем смерти, освобожденным освободителем человечества от тех существенных условий, которые делают смерть необходимой, и, следовательно, исполнителем тех условий, при которых возможно или вовсе не умирать, или, умерев, воскреснуть для вечной жизни. Задача смелая. Но смелый не один, с ним Бог, который им владеет. Допустим, что и с этою помощью при теперешнем состоянии человечества победа над смертью не может быть достигнута вообще в пределах единичного существования. Хотя в этом позволено сомневаться, ибо нет возможности доказать это заранее, до опыта, но допустим как будто бы доказанное, что каждый из нас, людей исходящего и наступающего века и многих последующих веков, непременно умрет, не приготовив себе и другим немедленного воскресения. Положим, цель далека и теперь, как она оказалась далекой для тех неразумных христиан первого века, которые думали, что вечная жизнь в воскресших и нетленных телах сейчас же упадет к ним с неба,— положим, она далека и теперь. Но ведь путь-то, к ней ведущий, приближение к ней по этому пути, хотя бы и медленное, исполнение, хотя бы и несовершенное, но все совершенствующееся, тех условий, полнота которых требуется для торжества над смертью,— это-то ведь несомненно, возможно и существует действительно.
Те условия, при которых смерть забирает над нами силу и побеждает нас,— они-то нам достаточно хорошо известны и по личному, и по общему опыту, так, значит,— должны быть нам известны и противоположные условия, при которых мы забираем силу над смертью и в конце концов можем победить ее.
V
Если бы даже и не вставал в нашем воспоминании образ подлинного «сверхчеловека», действительного победителя смерти и «первенца из мертвых» (а не слишком ли это была бы большая забывчивость с нашей стороны?), или если бы далее этот образ был так затемнен и запутан разными наслоениями, что уж не мог бы ничего сказать нашему сознанию о своем значении для нашей жизненной задачи (почему же бы, однако, нам не распутать и не прояснить его),— если бы и не было перед нами действительного «сверхчеловека», то во всяком случае есть сверхчеловеческий путь, которым шли, идут и будут идти многие на благо всех, и, конечно, важнейший наш жизненный интерес — в том, чтобы побольше людей на этот путь вступали, прямее и дальше по нем проходили, потому что на конце его — полная и решительная победа над смертью.
И вот настоящий критерий для оценки всех дел и явлений в этом мире: насколько каждое из них соответствует условиям, необходимым для перерождения смертного и страдающего человека в бессмертного и блаженного сверхчеловека. И если старая традиционная форма сверхчеловеческой идеи, окаменевшая в школьных умах, заслонила для множества людей живую сущность самой этой идеи и привела к ее забвению, — к забвению человеком его истинного, высокого назначения, к примирению его с участью прочих тварей,— то не следует ли радоваться уже и простому факту, что это забвение и это малодушное примирение с действительностью приходит к концу, что раздаются, хотя бы и голословные пока, заявления: «я — сверхчеловек», «мы — сверхчеловеки». Такие заявления, сначала возбуждающие досаду, в сущности, должны радовать уже потому, что они открывают возможность интересного разговора, чего никак нельзя сказать о некоторых иных точках зрения.
В ту пору, когда я резал пиявок бритвою и зоолога Геккеля предпочитал философу Гегелю, мой отец рассказал мне однажды довольно известный анекдот о том, как «отсталый» московский купец сразил «передового» естественника, обращавшего его в дарвинизм. Это учение, по тогдашней моде и к «некоторому несчастию» для самого Дарвина, понималось как существенное приравнение человека к прочим животным. Наговорив очень много на эту тему, передовой просветитель спрашивает слушателя: «Понял?» — «Понял».—«Что ж скажешь?» — «Да что сказать? Ежели, значит, я — пес, и ты, значит,—пес, так у пса со псом какой же будет разговор?»
Ныне, благодаря Ницше, передовые люди заявляют себя, напротив, так, что с ними логически возможен и требуется серьезный разговор,— и притом о делах сверхчеловеческих. Приступ к такому разговору я и хотел сделать на этих страницах.
«Идея сверхчеловека». – В.С.Соловьев Соч. в 2-х т. М., 1989. Т.2. С. 610 – 618.
Возможный вариант ответа на первый вопрос
Запрос – это потребность в решении какой-то из жизни родившейся проблемы. Т.е. речь идет о том, что без этого решения мировоззрение человека будет «недостроенным», и, значит, он не сможет выработать свою жизненную стратегию.
Спрос же – это, в данном случае, поверхностный интерес к модному веянию, вырастающий из желания развлечь себя и разжечь свое воображение шокирующими идеями, либо из желания сделать обсуждение таких идей развлечением для компании образованных людей, либо из желания блеснуть новым знанием и прослыть интеллектуалом, либо, в конце концов, из желания найти в философской идее оправдание для каких-то своих действий, возможно, неблаговидных. Короче говоря, выражение «рыночный спрос» подразумевает, что идея удовлетворяет потребности, которые не имеют никакого отношения к тому, о чем эта идея говорит душе человека, вопрошающего о тайнах жизни. Тот, кто в данном случае проявляет интерес к идее, вовсе не хочет знать истину жизни. Она ему безразлична.
ВОПРОСЫ К ТЕКСТУ
1) Как вы поняли разницу между спросом на идею и запросом общества? (См. вариант ответа выше. )
2) Соловьев называет идею умственным окошком. В какие миры открываются эти окошки?
3) Что значит, по-вашему, выбрать «верную и прекрасную горную дорожку» в мире, который открывается через окно ницшеанского «сверхчеловека»? А что значит угодить в яму или завязнуть в болоте (каковы последствия губительного понимания идеи «сверхчеловека» и в чем это губительное понимание состоит)? Можете ли Вы привести примеры из жизни (в том числе из истории), когда то или другое понимание «сверхчеловека» оказывалось пагубно или, напротив, воодушевляло людей на прекрасные свершения?
4) В чем состоит разумная критика заблуждения?
5) Как вы поняли, в чем состоит идея «сверхчеловека» у Ницше?
6) Какое понимание «сверхчеловека» противопоставляет ему Соловьев?
7) Каким образом, с точки зрения Соловьева, человек может быть «лучше, выше, больше своей действительности»? (не цитируя) Как это перекликается с мыслями Бердяева о возможностях, которые дает человеку философия?
8) Благодаря чему человек может беспредельно совершенствоваться? И в чем состоит это совершенствование?
9) На чем, с точки зрения Соловьева, должны сосредоточить свои усилия люди, желающие подняться выше наличной действительности?
10) Кого Соловьев называет «подлинным «сверхчеловеком»? Назовите имя этого человека.
11) В чем, по-вашему, смысл анекдота о купце, рассказанного Вл.Соловьеву его отцом?
12) Подведем итог: выполняет ли философия Соловьева то предназначение, которое Бердяев приписывает философии вообще (выход из рабства у необходимости в царство свободы)? Какие новые возможности дает идея Соловьева человечеству? Что было бы, если бы идея сверхчеловека никогда не появилась в головах людей?