Глава 2. Странствия с Паулой. 3 страница
— Без контекста это звучит грубо, даже для меня. Я не хотел никого оскорблять. Но чувство — это просто чувство. Субъективное положение никогда не докажет объективную правду. Мечта, страх, ужас не означают, что...
— Да, да, — перебила меня Паула с улыбкой, — я знаю твою твердую материалистическую точку зрения. Я ее слышала много раз и всегда поражалась страсти, преданности и вере, которые ты вкладывал в свои утверждения. Помню, в последнюю нашу встречу ты сказал, что у тебя никогда не было близкого друга, ты не знал никого, кто бы преданно во что-то верил.
Я кивнул головой.
— Тогда я хотела тебе сказать, что ты забыл одного друга, который свято верил, — меня! Мне бы хотелось рассказать тебе о священном! Как странно, что ты позвонил именно сейчас: я думала о тебе последние две недели. Я недавно вернулась из паломничества в Сьерру. Как мне хотелось, чтобы ты был рядом со мной. Сядь и послушай, я расскажу о нашем путешествии. Однажды нас попросили подумать о ком-то, кто умер, кого мы любили, кого нам было трудно отделить от себя. Я вспомнила о своем брате, которого я очень сильно любила, но он умер в семнадцать лет, когда я была еще ребенком. Нас попросили написать этому человеку письмо и сказать в нем те важные вещи, которые мы уже никогда не сможем ему сказать. Затем мы искали в лесу то, что напоминало нам этого человека. В конце концов мы похоронили этот предмет из леса вместе с письмом. Я выбрала маленький гранитный камень и похоронила его в тени можжевельника. Мой брат был похож на камень — твердый и устойчивый. Если бы он был жив, он бы поддержал меня, он бы не предал меня.
Сказав это, Паула посмотрела мне в глаза. Я хотел было ответить ей, но она закрыла мне рот рукой и продолжала:
— В ту ночь, в полночь, церковные колокола звонили по тем, кого мы потеряли. Нас было двадцать четыре паломника, и колокола прозвонили двадцать четыре раза. Слушая звон в своей комнате, я прожила, правда, прожила смерть своего брата. Я почувствовала неописуемую грусть, пронизавшую меня насквозь, когда думала о том, как много мы с ним пережили вместе и как много могли бы еще пережить. Потом случилась странная вещь: колокола продолжали звонить, и с каждым их ударом я вспоминала тех, кто был в нашей группе “Мост” и уже умер. Когда колокола перестали звонить, я вспомнила двадцать одного человека. Все это время я плакала. На мои рыдания пришла монахиня, она крепко обняла меня и держала до последнего удара. Ирв, ты помнишь их? Ты помнишь Линду и Банни...
— Еву и Лили, — я чувствовал, как на глаза наворачивались слезы, и начал помогать ей вспоминать лица, истории, боль членов нашей первой группы.
— Мадлен и Габи.
— Джуди и Джоан.
— Эвелин и Робин.
— Сэл и Роб.
Держа друг друга за руки и покачиваясь, мы продолжали нашу панихиду, пока не назвали имена всех членов нашей маленькой семьи.
— Это священный момент, Ирв, — сказала она, заглядывая мне в глаза. — Ты чувствуешь присутствие их душ?
— Я помню их достаточно хорошо и ощущаю твое присутствие, Паула. Это достаточно свято для меня.
— Ирв, я тебя хорошо знаю. Попомни мое слово — наступит момент в твоей жизни, и ты поймешь, как ты на самом деле религиозен. Но нет смысла убеждать тебя в этом, пока ты голоден. Давай пообедаем.
— Подожди, Паула. Несколько минут назад ты сказала, что твой брат никогда бы тебя не предал. Это был камень в мой огород?
— Однажды, — ответила Паула, вглядываясь в меня своими блестящими глазами, — когда я смертельно в тебе нуждалась, ты оставил меня. Но это было давно. Это прошло. Ты вернулся.
Я точно знал, какой именно момент она имела в виду, — когда доктор Ли подбрасывал мелок в воздух. Сколько же занял времени полет этого мелка? Одну секунду? Две? Но эти короткие мгновения застыли у нее в памяти. Мне бы понадобился топорик для льда, чтобы вырубить их. Но я был не настолько глуп, чтобы попробовать. Вместо этого я вернул разговор к ее брату.
— Когда ты сказала, что твой брат был похож на камень, я вспомнил другой камень, камень злости, который однажды лежал между нами на столе. Знаешь, ты никогда, вплоть до сегодняшнего дня, не говорила мне о нем. Но его смерть помогает мне сейчас понять кое-что о нас двоих. Наверное, мы всегда были треугольником — ты, я и твой брат? Может быть, поэтому ты не позволяла мне быть твоим камнем? Возможно, его смерть убедила тебя, что все остальные мужчины хилые и ненадежные?
Я замолчал в ожидании. Какой будет ее ответ? За все эти годы я впервые предложил Пауле толкование ее самой. Она ничего не ответила. Я продолжал:
— Думаю, я прав. Мне кажется, хорошо, что ты присоединилась к этому паломничеству; хорошо, что ты попыталась сказать ему “прощай”. Надеюсь, теперь между нами многое изменится.
Она молчала. Затем поднялась с загадочной улыбкой, проговорив: “Пора тебя накормить”, и ушла на кухню.
Была ли эта фраза — “Пора накормить тебя” — подтверждением, что я сам только что накормил ее? Черт, ее было всегда трудно понять.
Спустя некоторое время, когда мы сели за стол, она серьезно посмотрела на меня и сказала:
— Ирв, у меня большие проблемы. Ты станешь моим камнем?
— Конечно, — ответил я, с радостью осознавая, что ее просьба была ответом на мой вопрос. — Доверься мне. Какие у тебя проблемы? — Но моя радость от того, что она наконец-то позволила помочь ей, обернулась унынием, как только она начала объяснять свою проблему.
— Я так откровенно высказывала свое отношение к врачам, что меня занесли в черный список. У меня больше нет возможности получать квалифицированную медицинскую помощь, даже от врачей Центра Ларчвуд. Я не могу поменять клинику — моя страховая компания заставляет меня лечиться именно там. А, учитывая состояние моего здоровья, какая другая страховая компания согласится заниматься мною. Я убеждена, они обращались со мной неэтично — их лечение вызвало волчанку. Это определенно была преступная небрежность с их стороны! Они меня боятся! Некоторые записи они делают красными чернилами, чтобы их легко было найти и изъять из моей карты в случае судебного разбирательства. Они используют меня как подопытного кролика. Мне преднамеренно долго вводили стероиды, пока не стало слишком поздно. Затем они увеличили дозу. Мне на самом деле кажется, что они хотели от меня избавиться, — продолжала Паула. — Я потратила целую неделю, составляя письмо в медицинский совет. Но до сих пор не отправила — в основном из-за того, что начала волноваться о том, что может случиться с этими докторами и членами их семей, если их лишат лицензии. С другой стороны, как можно позволять им и дальше лечить людей? Я никак не могу найти компромисс. Я помню, как однажды сказала тебе, что компромисс, возникнув однажды, размножается, и вскоре ты теряешь то, во что больше всего верил. Означает ли молчание компромисс? Я думала, в молитвах найду выход.
Мое разочарование росло. Может быть, в суждениях Паулы была доля истины. Наверное, некоторые из ее докторов решили, как и доктор Ли много лет назад, просто не замечать ее. Но красные чернила, подопытный кролик, отказ в медицинской помощи? Это были абсурдные обвинения, и я был уверен, что они являлись признаками паранойи. Зная некоторых из ее лечащих врачей, я был уверен в их высоких моральных качествах. В очередной раз она поставила передо мной выбор: ее или мои убеждения. Больше всего мне не хотелось, чтобы она думала, что я ее покидаю. Но как я мог оставаться с ней?
Я был в ловушке. Все-таки за все эти годы Паула впервые прямо попросила меня о чем-то. У меня был один выход: рассматривать ее как тревожного пациента и лечить ее — “лечить” в самом неправильном смысле этого слова, в смысле “ухаживать”. Это было то, чего я всегда старался избегать в отношениях с Паулой, да и с каждым, так как “ухаживать” означало относиться к человеку как к объекту, а не быть с ним.
Я сочувствовал ее проблеме. Я слушал ее, осторожно советовал и держал свое мнение при себе. В конце концов я предложил ей написать сдержанное письмо в медицинский совет: “Честное, но мягкое. В этом случае доктора получат выговор, но не лишатся своих лицензий”. Конечно же, все это было неискренне. Ни один медицинский совет не принял бы ее письмо всерьез. Кто мог поверить, что все врачи ополчились против нее? Им бы не грозили ни выговор, ни лишение лицензии.
Она задумалась, взвешивая мой совет. Я верю, она чувствовала мою заботу о ней, и, надеюсь, не догадывалась о том, что я был нечестен. Она кивнула. “Ты дал мне полезный совет, Ирв. Это как раз то, что мне было нужно”. Это была горькая ирония судьбы, что только теперь, когда я был нечестен с ней, она считала меня полезным и внушающим доверие.
Несмотря на чувствительность к солнечным лучам, Паула настояла на том, чтобы проводить меня до машины. Она вновь надела пляжную шляпу и завернулась в огромное полотно. И, пока я заводил машину, она наклонилась, чтобы обнять меня напоследок. Отъезжая, я посмотрел в зеркало заднего вида. Ее силуэт, ее шляпа и накидка — все светилось на солнце. Подул ветерок, и ее одежды заколыхались. Она была похожа на листочек, дрожащий на ветру и готовящийся к листопаду.
За десять лет до этой встречи я начал писать. Я выпускал книгу за книгой, и такая продуктивность была обусловлена простым методом: книги стояли на первом месте, и я не позволял ничему и никому вмешиваться в этот процесс. Охраняя свое время так же, как медведица охраняет своих медвежат, я отказался от всего, кроме самых важных дел. И даже Паула попала в категорию несущественного, и у меня не было времени позвонить ей еще.
Спустя несколько месяцев умерла моя мама, и, пока я летал на ее похороны, Паула прочно засела в моей памяти. Я думал о ее прощальном письме брату — письме, содержащем все, что она так и не смогла ему сказать. Думал о том, что никогда уже не скажу своей матери. Практически все! Моя мама и я, хотя и любили друг друга, никогда не разговаривали по душам, как два человека с чистыми помыслами. Мы всегда “лечили” друг друга, не говорили ничего в глаза, боялись, контролировали и обманывали один другого. Я уверен, что это было причиной моего желания поговорить с Паулой открыто и напрямую. И поэтому мне было противно “ухаживать” за ней так нечестно.
В ночь после похорон мне приснился удивительный сон.
Моя мама и несколько наших родственников, все умершие, тихо сидят на ступеньках. Я слышу, как мама называет мое имя. Я узнаю тетю Мини, очень тихо сидящую наверху. Вдруг она начинает двигаться. Сперва медленно, а затем все быстрее, пока не начинает кружить, как шмель. И вдруг все люди на лестнице, все взрослые моего детства, все уже умершие, начинают кружить. Мой дядя Эб направляется ко мне и треплет по щеке, приговаривая “Дорогой сынок”, как он это часто делал. Затем и другие начинают трепать меня по щеке. Сначала нежное, потрепывание вскоре становится сильным и болезненным. Я просыпаюсь в ужасе в три часа утра, мои щеки горят.
Сон обрисовал поединок со смертью. Сперва меня зовет моя умершая мама, и я вижу умерших родственников, сидящих в жутком молчании на ступеньках. Затем я пытаюсь отрицать недвижимость смерти, вселяя в мертвых движение жизни. Особенно я заставляю двигаться тетю Мини, которая умерла год назад после удара, парализовавшего ее на несколько месяцев. Она не могла двинуть ни единым мускулом тела, кроме глаз. Во сне Мини начинает двигаться быстро, но уже скоро выходит из-под контроля, и ее движение переходит в безумие. Следующий шаг избавиться от страха смерти — позволить им слегка ущипнуть меня за щеку. Но опять прорывается страх, щипки становятся сильными и болезненными. Я повержен страхом смерти.
Образ моей тетушки, кружащей, как шмель, преследовал меня несколько дней. Я никак не мог от него отделаться. Наверное, думал я, это определенное послание, говорящее мне, что сумасшедший темп моей жизни — это неудачная попытка побороть страх смерти. Не говорит ли мой сон о том, что пора бы замедлить темп и обратиться к тому, что для меня действительно ценно?
Мысль о ценностях вернула меня к Пауле. Почему я не позвонил ей? Ведь она была тем, кто заглянул в глаза смерти. Я вспоминал, как она заканчивала наши встречи: ее глаза сосредотачивались на пламени свечи, ее звучный голос вел нас в глубины нашей души, где царил покой. Говорил ли я ей когда-нибудь, как много значили для меня эти моменты? Как много я еще не сказал ей. Я скажу ей это теперь. Возвращаясь с похорон мамы, я твердо решил начать все заново.
Но у меня не получилось. Навалилось слишком много дел: жена, дети, пациенты, студенты, книги. Я писал каждый день, игнорируя все остальное: друзей, почту, телефонные звонки, приглашения на лекции. Все проблемы, вся жизнь могли подождать, пока я не закончу книгу. И Паула тоже могла подождать.
Но она не стала ждать. Несколько месяцев спустя я получил записку от ее сына — мальчика, которому я завидовал, потому что он имел такую маму, и которому Паула несколько лет назад написала прекрасное письмо о приближающейся смерти. Он написал коротко и просто: “Моя мама умерла, но я уверен, она хотела, чтобы вы узнали об этом”.
Глава 3. Южный комфорт.
Прошло пять лет, в течение которых я вел ежедневную психотерапевтическую группу в психиатрической больнице. Каждый день в десять утра я покидал свой уютный, заставленный рядами книг кабинет в медицинской школе Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, заходил в палату, с содроганием вдыхая липкий воздух, пропитанный лизолом, наливал себе кофе из автомата для персонала (пациентам запрещалось есть сахар, им не разрешали курить, пить алкогольные напитки и заниматься сексом — все рассчитано на то, я полагаю, чтобы пациенты чувствовали себя неуютно и поскорее покидали больницу). Затем я расставлял по кругу стулья в комнате, доставал свою дирижерскую палочку и в течение восьмидесяти минут руководил группой.
Хотя в больнице было двадцать коек, встречи были весьма немногочисленными: иногда на них приходили лишь четверо или пятеро пациентов. Я был очень придирчив к подбору пациентов и допускал в группу лишь хорошо функционирующих пациентов. Каков был пропуск? Ориентация в трех понятиях: время, место и личность. Членам моей группы необходимо было знать только, где они находились и когда и кем они являются. Пока я не возражал против присутствия психотических пациентов (если это в чем-то не проявлялось и не мешало работе других), но всячески настаивал, чтобы каждый участник был способен говорить, удерживать свое внимание в течение восьмидесяти минут и признавать свою потребность в помощи.
В любой приличный клуб можно попасть только по пропуску. Мне кажется, именно требования к вхождению в группу — “программную группу”, как ее называли по причинам, о которых я скажу позже, — сделали ее более привлекательной. Те же, кто оставался без пропуска — более беспокойные и регрессивные пациенты, — направлялись в “группу общения”, еще одну группу, находящуюся под моим попечением, менее продолжительную по времени, более структурированную и с меньшими требованиями. Сюда, безусловно, попадали социальные изгои, пациенты с нарушениями интеллекта, психическими расстройствами, агрессивными или маниакальными склонностями, не удовлетворяющие требованиям любой другой группы. Часто некоторым пациентам с подобными симптомами разрешалось посещение коммуникативной группы, если предварительно их медикаментозно укрощали, иногда на день или два.
“Разрешено посещение”: эта фраза могла вызвать улыбку на лице даже самого замкнутого пациента. Нет! Буду честен. Никогда в истории больницы не было пациента, взволнованно рвущегося в двери терапевтической комнаты и требующего разрешения на посещение. Наиболее частая сцена перед групповым занятием: отряд дежурных санитаров и медсестер в белых халатах, галопом носящиеся по больнице, вытаскивающие пациентов из их потайных мест в туалетах и душевых и препровождающие их в терапевтическую комнату.
У программной группы была особая репутация: она была жесткой и требовательной и, что хуже всего, там не было возможности спрятаться. Здесь не было ни одного случайного человека или незваного гостя. Пациент более высокого уровня, находясь в группе общения, мог оставаться совершенно незамеченным. Если же какой-нибудь сбитый с толку пациент низшего функционального уровня ошибочно попадал на собрание программной группы, то его глаза стекленели от страха, как только он понимал, где находится, и уже никто не мог выпроводить его отсюда. Хотя технически был возможен переход из низшей группы в группу высшего уровня, лишь единицы задерживались в больнице достаточно долго, чтобы это стало реальностью. Таким образом, негласно все знали свое место. Но никто и никогда не говорил об этом.
Еще до того как начать вести группы в больнице, я был уверен, что группы амбулаторных больных — это вызов. Не так легко вести группу из семи-восьми амбулаторных больных, основной проблемой которых являются отношения с окружающими. В конце встреч я обычно чувствовал себя совершенно уставшим, измотанным и удивлялся, глядя на тех психотерапевтов, которые стойко продолжали вести очередную группу сразу после окончания встречи. И все же когда я начал работать с госпитализированными пациентами в больницах, я ощущал некоторую ностальгию по старым временам работы с амбулаторными больными.
Представьте себе группу амбулаторных больных: сплоченная встреча высоко мотивированных людей, способных к сотрудничеству; уютная, тихая комната; никаких сестер, стучащих в дверь, чтобы доставить пациента на очередную процедуру или принятие лекарства; никаких суицидальных больных в смирительных рубашках; никто не отказывается говорить; никто не засыпает под действием лекарств и не храпит на всю группу; и, что самое важное, одни и те же пациенты и помощники на каждой встрече, из недели в неделю, из месяца в месяц. Какая роскошь! Психотерапевтическая нирвана! По сравнению с этим группа стационарных больных была ночным кошмаром — постоянно повторяющееся резкое изменение членского состава группы; частые психотические вспышки; пациенты, которыми можно манипулировать, сожженные двадцатью годами депрессии или шизофрении и которым уже никогда не станет лучше; осязаемая атмосфера отчаяния в комнате.
Но настоящим убийцей в этой работе были сама больница и бюрократия страховой компании. Целые команды агентов, снующих по больнице и вынюхивающих информацию в картах пациентов. Они указывали, кого из безнадежных больных выписать, поскольку весь предыдущий день он функционировал довольно хорошо, или кого считать явно склонным к самоубийству или социально опасным, несмотря на отсутствие в карте каких-либо свидетельствующих об этом записей.
Действительно ли было время, когда отношение к пациентам имело первостепенное значение? Когда врачи признавали болезнь и помещали людей в больницы и были рядом до тех пор, пока им не становилось лучше? Или это был только сон? Рискуя вызвать улыбку снисхождения на лицах моих учеников, я не собираюсь больше вспоминать о золотых временах, когда работа администрации заключалась в помощи врачам, которые помогали больным.
Бюрократические парадоксы сводили с ума. Вспомнить хотя бы историю Джона — параноика средних лет с небольшой умственной отсталостью. После того как его однажды избили в приюте для бездомных, он избегал государственных приютов и спал на улице. Джон знал, как открыть для себя двери больницы: в холодные, сырые ночи, чаще ближе к полуночи, он начинал настойчиво скрестись в дверь приемного покоя и угрожать, что нанесет себе раны, и добивался, что ему находили местечко для приюта. И пока врач в приемном покое не был уверен, что Джон не совершит самоубийства, если отправить его в приют, он несколько ночей спал крепким сном в 700-долларовой комнате больницы, благодаря любезности жестокой страховой системы.
Современная практика краткосрочной психиатрической госпитализации уместна, если только существует адекватная постбольничная программа для амбулаторных больных. Тем не менее в 1972 году губернатор Рональд Рейган смелым, выдающимся решением отменил психические заболевания в Калифорнии, не только закрыв большие государственные психиатрические больницы, но и уничтожив большинство общественных реабилитационных программ. В результате сотрудникам больниц приходилось ежедневно сталкиваться с одной и той же ситуацией, когда после непродолжительного лечения пациентов выписывали из больницы, отправляя в те же условия, в ту же среду, которые стали причиной их госпитализации. Это похоже на то, как раненых и только что прооперированных солдат отправляют обратно на фронт. Представьте, как вы надрываетесь, помогая больным: первые беседы, ежедневные обходы, показы вновь пришедшим психиатрам, составление программы с персоналом, встречи со студентами-медиками, написание рекомендаций в картах, ежедневные терапевтические занятия, зная, что через несколько дней придется снова вернуть их в то самое болезнетворное окружение, которое отторгло их. Обратно в пьющие семьи. Обратно к жестоким супругам, в которых уже давно не осталось ни любви, ни терпения. Обратно к ночевкам в разбитых машинах. Обратно к друзьям-наркоманам и безжалостным торговцам, ожидающим за дверями больницы.
Вопрос: как мы, врачеватели, сохраняем здравый ум? Ответ: учимся лицемерить.
Это и есть мое время. Во-первых, я научился заглушать свое чувство беспокойства. Затем я овладел правилами профессионального выживания: избегай вовлеченности — не позволяй пациентам стать слишком значимыми. Помни, завтра они уйдут. Не задумывайся об их дальнейших планах. Помни, чем меньше, тем лучше, не пытайся сделать слишком много — не приводи себя к неудаче. Если пациенты психотерапевтической группы приходят к тому, что простой разговор помогает, что близость с другими не страшна, что они могут помочь другим — этого уже достаточно.
Постепенно, после нескольких разочаровывающих месяцев ведения групп, в которых в результате ежедневной выписки постоянно менялся состав, я постиг особенности происходящего и нашел способ получать результат даже от этих кратковременных групповых занятий. Самым радикальным шагом стало изменение системы времени.
Вопрос: какова продолжительность жизни терапевтической группы в психиатрической больнице? Ответ; одна встреча.
Группы амбулаторных больных длились месяцами, даже годами; требовалось время для выявления, определения и решения проблем. В долговременной терапии есть возможность для “проработки” — можно гонять проблему по кругу и решать ее снова и снова (получается “циклотерапия”). Однако в больничных психотерапевтических группах нет стабильности, нельзя вернуться к одной теме несколько раз, потому что пациенты меняются очень быстро. За пять лет работы в психиатрической клинике я редко видел, чтобы на двух последовательных встречах присутствовали одни и те же участники, на трех — никогда! А как много было пациентов, которых я видел всего лишь один раз, которые посещали всего один сеанс и их выписывали на следующий день. Так я стал утилитарным психотерапевтом, своего рода Джоном Стюартом Миллем[1] в групповой терапии и на своих однодневных встречах стремился только дать как можно больше хорошего максимальному числу пациентов.
Возможно, я достигал этого, используя различные формы искусства на занятиях. Я твердо верил, что прекрасно организовал встречи. Великолепные, художественные занятия. Обнаружив еще в раннем детстве, что не могу ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах, я примирился с мыслью, что никогда не стану артистом. Но мое мнение изменилось с первой же сессией. Возможно, я был талантлив; дело было только за тем, чтобы обнаружить мои способности. Пациентам нравились занятия; время летело незаметно; у нас были моменты волнения и нежности. Я учил других тому, что знал сам. Студенты, наблюдающие за нами, были потрясены. Я читал лекции и писал книги о своих группах.
По прошествии нескольких лет я начал ощущать скуку. Сессии казались заученными, без конца повторяющимися. Они были насыщенными и походили на бесконечное вступление к многообещающей беседе. Я желал большего. Мне хотелось заглянуть глубже, выяснить больше из жизни моих пациентов.
Поэтому уже много лет назад я прекратил вести группы стационарных больных и обратил свое внимание на другие формы групповой работы. Но каждые три месяца, когда приходили на работу новые ординаторы, я выбирался из своего кабинета в медицинской школе и на протяжении недели обучал их ведению групп амбулаторных больных.
Поэтому я пришел и сегодня. Но сердце к этому не лежало. Мне было тяжело. Я зализывал раны. Всего три недели назад умерла моя мама, ее смерть сильно повлияла на темы, поднимаемые на встречах группы.
Войдя в комнату, я оглянулся и сразу заметил нетерпеливые лица трех новых стажеров-психиатров. Как всегда, меня охватило чувство привязанности к моим ученикам. У меня было одно желание — научить их чему-нибудь, устроить великолепный показ, образец преподавания и получения хлеба насущного, то же, что устраивали для меня в их возрасте. Но как только я рассмотрел комнату, воодушевление мое иссякло. Это было вызвано не только нагромождением медицинского оборудования — внутривенные капельницы, катетеры, сердечные мониторы, инвалидные кресла, — напоминающего, что больница специализировалась на психических пациентах с серьезными соматическими заболеваниями, которые, как правило, особенно стойки к разговорной терапии. Нет, это было вызвано видом самих пациентов.
В комнате было пять человек, сидящих в ряд. Старшая медсестра кратко познакомила меня с их состоянием по телефону. Первым был Мартин, пожилой мужчина в инвалидном кресле с мускульной атрофией. Он сидел привязанный ремнем к креслу и завернутый до пояса в простыню, которая позволяла лишь мельком увидеть нижнюю часть его иссохших ног, покрытых темной, грубой кожей. Одно из его предплечий было туго перевязано: без сомнения, он резал себе вены на запястье. (Позже я узнал, что его сын, измученный тринадцатилетним ухаживанием за своим отцом, отреагировал на его попытку самоубийства словами: “Ты и это испортил”.)
Следующей была Дороти, страдающая параплегией[2], из-за того, что год назад пыталась покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна третьего этажа. Она пребывала в депрессивном ступоре и могла только поднимать голову.
Затем были Роза и Кэрол, две молодые женщины с анорексией, которым вводили лекарства внутривенно, так как химический состав их крови был неустойчив из-за постоянного самоочищения организма и их вес был катастрофически мал. Внешность Кэрол вообще выбивала из колеи: у нее были изящные, почти правильные черты лица, но практически бесплотные. Глядя на нее, иногда мне виделось лицо удивительно прекрасного ребенка, а иногда — скалящийся череп.
И, наконец, была Магнолия, неопрятная, тучная семидесятилетняя негритянка с парализованными ногами, чей паралич оставался загадкой для медицины. Ее очки в толстой золоченой оправе были перемотаны скотчем, а к волосам была приколота маленькая вязаная шапочка. Заговорив, она поразила меня тем, как представилась, как ее карие глаза неотступно следовали за моим взглядом, а также достоинством своего мягкого протяжного выговора, свойственного южанам. “Я очень рада видеть вас, доктор, — сказала она. — Я слышала много хорошего о вас”. Медсестры рассказали мне, что Магнолия, теперь тихо и терпеливо сидящая в кресле, обычно пребывала в сильном возбуждении, стряхивая с себя воображаемых насекомых.
В первую очередь я усадил пациентов в круг, а ординаторов — позади них, вне их поля зрения. Я начал встречу как обычно, ориентируя участников на групповую терапию. Представившись, я попросил их обращаться друг к другу и ко мне по именам и сообщил, что остаюсь на четыре дня. “После этого два ординатора, — я указал на них и назвал имена, — продолжат вести группу. Цель группы, — продолжал я, — помочь каждому из вас узнать больше о взаимоотношениях с другими людьми”. Перед лицом человеческого страдания — увядающие ноги Мартина, усмешка смертельной маски Кэрол. капельницы, вводящие Кэрол и Розе питательные вещества, которые они отказывались принимать через рот, бутылка Дороти, собирающая мочу из ее парализованного мочевого пузыря, парализованные ноги Магнолии — мои слова казались глупыми и никчемными. Этим людям необходимо было так много, что “помощь во взаимоотношениях” казалась слишком ничтожной. Какой смысл притворяться, что группа могла сделать больше, чем она могла? Я постоянно напоминал себе: малое — прекрасно. Прекрасны малые цели, малый успех.
Я относился к группе амбулаторных больных, как к “программной группе”, потому что в начале каждого занятия я просил каждого участника сформулировать повестку дня — определить тот аспект их личности, над которым они хотели бы поработать и изменить. Группа работала продуктивней, если намерения участников касались навыков взаимоотношений — особенно тех, которые могли быть проработаны здесь и сейчас. Больше всего были озадачены сосредоточенностью на взаимоотношениях пациенты, которых госпитализировали из-за более важных жизненных проблем; они не понимали уместности постановки подобного рода задач. Я всегда отвечал: “Я знаю, что проблемы во взаимоотношениях не были причиной вашей госпитализации, но за годы работы я обнаружил, что любой, кто столкнулся с существенным психологическим нарушением, может многое приобрести, усовершенствовав свою модель отношений с другими. Важно и то, что многое можно получить, сосредоточив внимание на взаимоотношениях, потому что это самое лучшее, что может делать группа. Это реальная сила группы”.