Глава VII. ВОЗНИКНОВЕНИЕ, УКРЕПЛЕНИЕ И РАЗВИТИЕ ОБРАЗА

 

Первообраз

 

 

«Мясник из Охотного ряда» и пр.— такие задания дают резкий толчок воображению и увлекают на непривычное и несвойственное самочувствие — на яркий образ.

Проделанные несколько раз, такие этюды сдвигают ученика с мертвой точки, но не избавляют от приверженности к своему выработанному излюбленному образу. При всяком удобном случае он опять возвращается на проторенный путь.

И пока актер прибегает как к постоянному спасительному средству к единственному на все случаи его творчества излюбленному образу,— он находится на самой первоначальной ступени творческого развития.

Первая беда — главные силы актера остаются нетронутыми, потому что глубокие плодоносные пласты его души не задеты.

Вторая — привычный, излюбленный образ не дает места никакому другому. Он всегда тут как тут.

И, наконец, это образ большей частью недостаточно содержательный, недостаточно глубокий. Он ведь — напускной!

Как же быть с этим актером? Излюбленный образ свое дело сделал, а теперь пора двигаться и дальше!

На этюд вызвано двое.

Один из них — красивый, привлекательный молодой человек, которого по одному его внешнему виду с первого взгляда все определили на амплуа «любовника». И на самом деле, так и хочется его видеть если не Ромео (это уж сразу очень много), то в роли какого-нибудь другого пленительного юноши. И самому ему тоже хочется играть именно таких красивых, благородных молодых людей. Он и в жизни старается избегать всего резкого, грубого, а уж в этюде, находясь'«на публике», он, конечно, крепко держится за этот свой излюбленный образ корректного, обаятельного красавца.

По временам, от текста или от партнера, его тянет и на другое — на какое-нибудь озорство, яркость, смелость — это со стороны видно. И видно так же, как он не поддается этим толчкам и позывам и остается верен себе.

Никому это не мешает — всем очень нравится, как он проводит свои этюды... Амплуа «любовника» закрепляется за ним все больше и больше.

На некоторое время прощаешь ему его слабость — ведь он не пускает себя на все другое, кроме «любовника», главным образом из трусости: а вдруг получится что-нибудь некрасивое!

Наконец наступает минута, и говоришь себе: ну, пора кончать. Ни словом не предупреждая, даешь подходящий текст и — начинаешь.

Итак, на этюд вызваны двое. Один — самый обыкновенный, другой — наш красавец.

Первый собирается уходить. Одевается, берет портфель, что-то ищет в нем. Обращается к «красавцу»:

 

— У тебя никого не было?

— Никого. А что?

— Да вот тут у меня лежали деньги, а сейчас их нет.

— Как же так?

— Не знаю — нет их.

— Может, потерял, или по дороге вытащили?

— Нет, когда я пришел сюда,— деньги были.

 

Очень тщательно слежу за тем, чтобы текст был задан хорошо, чтобы ни одного слова не пропало. Заставляю, для верности повторить два-три раза, хорошенько выключиться и... пусть начинают.

Сомнений никаких нет: деньги взял «красавец» — поступок позорный. Если даже ради шутки — не особенно остроумный.

И вот, начали...

С первого мгновения актера охватило какое-то сложное состояние: испуг, беспокойство, сознание безвыходности... Оно усилилось, когда партнер стал рыться у себя в портфеле и вот-вот обнаружит кражу... Ясно: он в панике — деньги взял он, это — факт... и взял не ради шутки — это видно. Готовится что-то... даже страшное...

И вдруг почему-то с нашего «красавца» слетела вся его тревога и смятение,— безучастный ко всему, в том числе и к испуганному партнеру, лихорадочно перебирающему содержимое своего портфеля, он оглядывается по сторонам и о чем-то задумывается.

Вопрос «У тебя никого не было?» застает его врасплох и кажется ему настолько странным, что, видимо, он думает: «Кто же у нас мог быть? Никто никогда не бывает!» — и, не понимая, чего от него хотят, отвечает: «Никого. А что?»

Когда же узнает о пропаже, то только огорчен несчастьем товарища и больше ничего. Никаких мыслей о том, что это могло быть сделано им самим. Чистые, спокойные глаза, ровный голос. И только сочувствие и желание помочь разобраться в этом деле: «Может, потерял, или по дороге вытащили?»

Выясняется, что деньги были здесь, в портфеле, еще несколько минут назад, и тут он... ничего не понимает... В первый раз ему приходит мысль, что подозрение падает именно на него. Он не верит, он думает, что с ним шутят...

Однако по поведению партнера, его товарища, он видит — сомнения невозможны: другого виновника нет и быть не может...

Но ведь он ничего не знает, он не виноват!

И тут, даже сам потерпевший, посмотрев в эти невинные глаза, не поверил себе и принялся вновь рыться в своем портфеле, стал вспоминать — не могло ли быть, что сам он взял эти деньги, взял да забыл?

В общем, получилось очень неожиданно, интересно и драматично. А главное: реноме не пострадало — всем было ясно, что это какое-то недоразумение с деньгами, что герой наш сделался жертвой печальной ошибки или стечения обстоятельств...

Всем присутствующим этюд понравился.

— Кто же все-таки взял деньги?

— Не знаю.

— Не он?

— Не он.

— Правда, не вы?

— Нет, конечно, нет... я ничего не знаю... первый раз слышу о деньгах.

— Так, хорошо. Давайте все-таки все выверим, уточним... Вы помните, что ответил вам партнер на ваше предположение: «Может быть, потерял, или по дороге вытащили»?

— Да, помню, он ответил: «Нет, когда я пришел сюда — деньги были».

— А помните свое беспокойство в начале этюда? Отчего оно?

— Это... это я еще не вошел в этюд — вот, может быть, потому...

— А потом «вошли» — успокоились, и дело пошло как по маслу?

— Как будто да.

— Так ли? Не наоборот ли? А может быть, не «вошли» в этюд, а «вышли» из него?

— Как — вышел?

— А так. Вспомните-ка получше ваше первоначальное беспокойство, когда, повторив текст, вы «пустили себя» на начало этюда... Что-то уж очень сильно вы заволновались... даже чего-то испугались как будто... Если бы вы «пустили себя» на это волнение, беспокойство и страх...

— Так вышло бы... что я — вор!..

— Ну и что же?.. Неприятно? Неудобно?..

— Да, конечно, как-то...

— Вот-вот. Кроме того и опасно: как вести себя в этом новом, небывалом положении? А вдруг да вырвется что-нибудь некрасивое, безвкусное? Да уж так, так!.. И вот от совершенно явных для вас обстоятельств вы уклонились. И хоть все дальнейшее было верно, но получился совсем не тот этюд, какой складывался у вас под влиянием текста.

Теперь вы видите сами, что это-то ваше беспокойство, оно-то и было тем этюдом, который пошел у вас, а вы взяли да и «вышли» из этого этюда — испугались. Чего испугались? Вероятно — трудностей, риска, новизны... Да, главное, побоялись показаться нам некрасивым, неприятным...

— Пожалуй, да. Ведь если бы я «пустил себя» на то, первоначальное волнение, на страх... вот я сейчас прикидываю, примеряю на себя... мне кажется, и сам я какой-то делаюсь другой.

— Непривычный?

— Да.

— Не «любовник»?

— Да.

— Характерный?

— Вот, вот...

— Ну и хорошо! Ну и радуйтесь! Расширяется ваша палитра, прибавляются новые краски, пробуйте, нащупывайте в себе новые силы и новые возможности. Старые ваши возможности никуда не денутся — при вас останутся, а новые — их нужно еще приобрести.

— А как приобрести? — спросит кто-нибудь из недостаточно внимательных учеников, прозевавших самую суть происшедшего.

— Очень просто: идите по первому толчку, по первому зову — и только. Он самый верный, и он всегда новый. А чуть вы задержитесь, оставите на одну-две секунды приоткрытой дверь — в эту щель сейчас же юркнет ваш излюбленный образ: он только и ждет того... И никому и ничему другому места больше не будет.

Первый зов, первые проявления — вот самое ценное. Потому что эта реакция и является основой нашей психической жизни.

— А если эти первые толчки и первые проявления не представляются интересными? Если они какие-то незначительные?

— Если они действительно первые, то ничего, не смущайтесь и отдавайтесь им. Пусть вначале они и тусклы и неинтересны — вы ведь не знаете еще, что из них вырастет. Повторяю, если они первые (если вы не пропустили и не принимаете за первые — вторые или третьи),— они непременно приведут к чему-то неожиданному и значительному.

 

 

Образ есть „бытие"

 

 

Вы спрашиваете: почему? Потому, что они первые проявления драгоценного художественного зародыша. Потому, что только первая реакция и есть реакция на данные обстоятельства. Вторая реакция — уже на другие, измененные.

Давайте пересмотрим еще раз весь процесс подготовки к этюду и попробуем уследить момент, когда зарождается образ. При анализе этого момента, надо думать, мы получим попутно и разрешение вопроса: как происходит перескакивание на излюбленный, привычный образ?

Вот основные моменты этого процесса:

1. Задавание слов преподавателем. Ведь оно не проходит мимо сознания и, следовательно, мимо реакции актера.

2. Первый взгляд на партнера, знакомство с ним — кто он и каков он. Это не может не иметь значения.

3. Повторение слов вместе с партнером, то есть, собственно, задавание себе.

4. «Отбрасывание слов». Слова как бы забыты, и теперь они и все задание в целом делают сами свое дело. В эти две-три секунды происходит взаимодействие текста, моей личной жизни и впечатлений от партнера и от всего окружающего.

5. Пускание себя на свободные проявления. Это начало. Это начался этюд.

Раньше мы говорили о невольных движениях, невольных восприятиях — на глаза попадается партнер, что-то из обстановки, кто-то из людей... Приходят в голову мысли, возникают чувства... И мы предлагали ученику свободно «пускать» себя на все, что возникает.

Теперь пора уже сказать то, что раньше говорить было преждевременно — это сбило бы только начинающего ученика. Пора сказать, что появляются не только невольные движения, чувства и мысли, а кое-что и еще — некое своеобразное самоощущение; ощущение своего особого нового бытия.

И так же, как можно «пускать» себя с самого начала на движение, или на чувства, или на мысли,— можно «пускать» себя и на бытие.

Ощутив себя деревенским парнем-мясником, можно пустить себя на это бытие и дать ему проявиться в себе, и тогда все подчинится ему: и воспринимать все будешь так, и реагировать, и манеры, и жестикуляция, и мысли — все будет исходить от такого парня.

В данном случае, в данном этюде это особое бытие резко отличается от повседневного личного бытия актера и поэтому отчетливо ощутимо. Но в большинстве этюдов оно не такое резкое, и может даже показаться, что его, этого особого бытия, совсем и нет. Но оно есть, оно всегда есть, потому что творческое раздвоение актера обязательно и неизбежно. Без него нет творчества на сцене.

До сих пор о нем умалчивалось. До сих пор говорилось: «пускайте» себя на все — и на движения, и на мысли, и на чувства, но о «пускании на новое бытие» ничего не говорилось. Да этого, действительно, можно было и не говорить: свободно мыслить, чувствовать и действовать — не значит ли это уже быть?

 

 

О технике отдачи себя образу

 

 

Не касаясь того, как получается образ в работе над пьесой и как следует там искать его, ограничимся пока только наблюдениями над процессом появления образа в этюдах.

Уже было сказано, что образ возникает всегда, что утверждение, будто можно играть полностью «от себя», от своей личности, основано на наблюдении самом поверхностном.

Мы видели на описанных выше примерах, как возникает образ, как «проникает» он в актера, незаметно и неуловимо захватывая все его существо.

Но вот случай, требующий особого рассмотрения. Образ, который предстоит воплотить актеру, настолько далек от его личности, от его человеческого «я», что долго удержаться не может — нужны специальные приемы и особая сноровка, чтобы естественно и органично продлить в себе эту новую, чуждую жизнь.

 

— Извините, ваше превосходительство, я опоздал.

— Это уже не в первый раз.

— Больше этого не будет.

— Чтобы это было в последний.

 

Едва актер «пустил» себя на свободу, ему представилось, что он высокое начальство — какой-нибудь генерал сухово-кобылинских времен. От важности его раздуло, голова его высоко вздернулась, плечи поднялись, углы рта презрительно опустились, и он стал раздраженно и нетерпеливо шагать по комнате, поджидая провинившегося подчиненного.

Это было очень убедительно. Вместе с внешними изменениями актер изменился и внутренне: в глазах его мелькнули упрямство, тупость, ограниченность, по взгляду сверху вниз, по нетерпеливому перебиранию пальцев видно было, что весь он во власти спеси, чувства своего достоинства и раздражения.

Все это было живое, правдивое. И казалось: какой даровитый, какой законченный, острый, характерный актер!

Но продолжалось это недолго. Партнер пока еще не появлялся, и творческого взрыва хватило всего на несколько секунд. Раздражение, не получая пищи, улеглось; спесь и чувство своей значительности, не поддержанное никакой внешней причиной, тоже погасло... и все повисло в воздухе.

Но раз уже актер надел на себя эту маску, надо продолжать! Надо удержать эту спесь, недовольство и проч. Но как?

Чувство, не возбуждаемое дальше ничем, испаряется без всякого следа, его не схватишь... Что можно схватить и удержать? Только позу, осанку, мину... Вот это самое и вынужден схватывать и держать актер — внешнюю маску, голую форму: откинутую назад голову, поднятые плечи, презрительную гримасу, нервную походку.

Этот вид актерского поведения носит особое название, говорят: актер играет образ. Именно играет, изображает.

Конечно, это не имеет ничего общего с тем первым творческим моментом истинного перевоплощения, когда актер на несколько секунд стал этим разгневанным «превосходительством».

Тогда не только тело, но и вся психика его — мысли, чувства, побуждения, вся его душевная жизнь — как бы исходили из этого образа. Была полная гармония: внутреннее душевное состояние вызывало соответствующие движения, жесты, мимику. А эти его внешние проявления в свою очередь поддерживали и развивали его душевное состояние: нервное хождение по кабинету, раздраженное перебирание пальцами и проч., подливали масла в огонь его гнева и начальственного негодования.

В чем же дело? Почему прекратилась жизнь этих первых секунд?

Ответ все тот же — один и тот же: не «пустил». Не «пустил» на ту душевную жизнь, которая вспыхнула и охватила его.

Надо было дать полную свободу этому нервному шаганию по кабинету и другим выявлениям его настроения. Дальше он начал бы, вероятно, прислушиваться: не идет ли?.. поглядывать на часы... выказывать нетерпение... Следовало бы также «пустить» себя на эмоцию: когда человек недоволен — все его раздражает, все кажется неприятным — и погода, и стены, и предметы, и люди... Он видит всюду только плохое и враждебное ему. Так укрепилось бы самочувствие, так вошел бы актер в образ.

Тут, так же как и вообще на сцене, главными врагами будут или поспешность и подталкивание, или торможение. С одной стороны — надо себя «пускать», а с другой — не подталкивать, не торопиться: возникшая жизнь сама заберет тебя — только не препятствуй и не подгоняй ее.

Чем ярче, чем острее образ и чем дальше от обыденной личности актера, тем легче он исчезает, выветривается. И тем больше, следовательно, надо иметь сноровки, чтобы не спугнуть, чтобы удержать его и дать ему «войти» и укрепиться.

Надо сознаться, однако, что как в актерской работе, так и в этюдах чаще всего образ «берут» смело, с налета. Никогда ничего дельного из этого не получается: продержавшись одну-две секунды, образ исчезает, и остается только какое-нибудь из проявлений его — гримаса (лица, или тела, или голоса — это все равно).

«Взять образ» нельзя,— можно только отдаться ему. Отдаться ощущению нового бытия.

Что должен делать при этом актер?

Прежде всего — ничего не делать. Ощущение нового бытия появилось, и я замолкаю, все во мне стихает и делается готовым что-то воспринять... а что — я не знаю и не хочу пока узнавать... я приостановился... я молчу... я не тороплюсь...

А оно в меня входит, вливается... Я напитываюсь им, как губка...

И странно — для этой отдачи себя, для этой «пассивности» нужна в десять раз большая храбрость, чем для самой отчаянной активности. Оставаться пустым и знать, что в тебя что-то сейчас вольется — неизвестно что,— вольется и заполнит всего... Без опыта, без многих проб это очень страшно. Но страшно, кстати сказать, только вначале. Потом это становится абсолютно привычным.

 

Как влияет повторение на образ

 

 

Мы уже говорили о том, как при повторении этюда изменяются его «обстоятельства» — как они уточняются, конкретизируются и делаются все более ощутимыми.

Теперь проследим, какое влияние оказывает повторение на образ: изменяет ли оно его и как изменяет. Пожилая женщина и молодая девушка сидят в креслах на некотором расстоянии друг от друга.

 

— Скажите, вы, вероятно, учительница?

— Да.

— А чему вы учите?

— Я преподаю математику.

— Вот никогда не любила этого предмета: ужасная скука.

— А вы чем занимаетесь?

— Я артистка.

— Драматического театра?

— Нет, я артистка оперетты.

— А-а.

— Что а-а-а?

— Понятно, почему вы не любите математики...

 

После того как был повторен обычным образом текст и актрисы вступили в этюд, одна из них, очень скромной внешности, но чрезвычайно располагающая к себе — умненькая, живая, общительная Сашенька Н.,— та, которой пришлось быть «опереточной актрисой», уселась поудобнее в своем кресле и сначала осторожно, а потом и довольно бесцеремонно и несколько свысока стала разглядывать пожилую актрису («учительницу»).

«Учительница» созерцательно смотрела кверху, на потолок, с таким видом, как будто это было ясное небо и она любовалась.

Сашенька тоже взглянула кверху — и окончательно потеряла всякое уважение к соседке: там вверху не было ничего, что стоило бы удивления или восхищения... Сдерживая смех, она спросила: «Скажите, вы, вероятно, учительница?»

Та, почувствовав, что скрывается в тоне ее вопроса, взглянула на Сашеньку, увидела, что имеет дело с довольно-таки пустенькой девочкой, ни капли не обиделась — что, мол, обижаться на такую куколку? — и ответила: «Да».

Сашенька заметила ее беспокойство и расценила его так, что та, дескать, не поняла насмешки. И теперь, уже не скрывая своего пренебрежения (все равно не поймет!) спросила: «А чему вы учите?» (то есть — чему вы, собственно говоря, можете учить? Вы — такая скучная!).

Та заинтересовалась — ишь ты, мол, какая стрекоза! — и, пряча улыбку любопытства, все так же невозмутимо ответила: «Я преподаю математику» (то есть не «чему учу», так не говорят, а — преподаю математику).

Сашенька не заметила юмористического отношения к своей особе и, совершенно не стесняясь, высказала свое отвращение к этой науке.

Учительница совсем развеселилась — по-видимому, у нее был вкус к изучению всякого рода занятных людских экземпляров — и в порядке эксперимента, стараясь быть как можно серьезнее и деликатнее, осведомилась: «А вы чем занимаетесь?» (чем изволите заниматься?).

Упоенная своим превосходством и не подозревая поэтому никакого подвоха, Сашенька соизволила бросить в ответ только одно слово, но слово, полностью уничтожающее противника: «Артистка».

Учительница изобразила на своем лице благоговейное изумление. Чтобы еще подзадорить простушку и дать ей обнаружить себя до конца, покачала головой, издала какой-то звук, вроде «э-а!» И все вместе это обозначало приблизительно: скажите пожалуйста, какое счастье встретиться с таким человеком!.. И осторожно осведомилась: «Драматического театра?»

Сашенька вспыхнула — драма для нее, очевидно, что-то вроде презренной математики. «Я артистка опе-рет-ты!» — внушительно изрекла она.

Учительница получила все, что ей было нужно, и перестала играть свою роль. Не стесняясь, она засмеялась в лицо актрисочке и протянула: «А-а-а! (то есть — ну, конечно, я так приблизительно и думала... другого ничего не могло и быть...).

Сашенька опешила. Хоть она и не ожидала ничего путного от какого-то там «синего чулка», но все-таки... почему же сразу соскочила почтительность и благоговейное удивление с очарованной ею учительницы?..

«Что а-а-а?» — немножко струхнув, проронила она... Бедняжка, по-видимому, не так-то уж избалована успехом... и больше мечтает о том, чтобы производить сильное впечатление, чем на самом деле производит его...

«Учительница» тоже никак не ожидала такого оборота. Ей стало жалко ее. Обе долго вглядывались друг в друга. Одна — как пойманная школьница, другая — как мать или старшая сестра. И вот уже обе готовы просить извинения друг у друга: одна за то, что позволила себе оскорбительный тон в отношении серьезного и солидного человека; а другая — за то, что ошиблась, не разглядела за напускной детской важностью и наивной кичливостью очень простенькой и, может быть, совсем не глупенькой девочки. И слова: «Понятно, почему вы не любите математики» — означали: милая, не пугайся, я не хочу сказать о тебе ничего дурного... я просто думаю, что среда, в которой ты вращаешься, засорила твою головку всякими пустыми интересами...

— Скажите, где это происходит?

— Где-то на даче... пожалуй, в доме отдыха, — отвечает «учительница».

— Да, да,— спешит подтвердить Сашенька,— дом отдыха. Можно отдыхать, ни о чем не заботиться и наслаждаться свободой!

— Только скучновато, по-видимому?

— Нет, ничего. Это сначала скучно, а потом, когда все освоятся, будет веселей.

— Значит, вы недавно здесь? А то все — в Москве?

— Да, недавно. Только я не из Москвы.

— А! вы провинциальная опереточная героиня?

— Нет... я еще не совсем героиня... я очень молодая... и голос у меня еще... не проверен... Пока я только в хоре...

— Но, очевидно, скоро будете и играть?

— Да, говорят, у меня есть данные.

— А вам хочется?

— Еще бы!.. Очень красиво, когда подносят цветы... вызывают... А так играть, как они... мне кажется, я тоже могу...

— Кроме того, вы моложе, лучше ваших несколько поблекших от времени героинь?

— Да, и это...

— А в оперетте это не последнее дело...

— Конечно, наружность много значит,— с гордостью заявляет Сашенька. Все улыбаются, потому что ее наружность как раз ничем не блещет. А здесь почему-то ей представилось, должно быть, что она неотразима: она будущая героиня, красавица, которую затирают завистники и держат в хоре, не давая развернуться ее талантам...

— Очевидно, вам прочат блестящую карьеру?

— Да... и директор наш и другие... многие... даже Спиридоныч, старый парикмахер...

Подобным же наводящим вопросам подвергается попутно и «учительница».

При повторении этюд отличается от первого прежде всего тем, что все основные обстоятельства, как внешние, так и личные, уже отчетливо определились.

При начале второго этюда «актрисе» уже понадобилось вынуть из сумочки зеркальце, губную помаду; «учительница» же вооружилась книгой, начала было ее читать, но, заглядевшись на небо, опустила книгу на колени и время от времени глубоко вдыхала южный воздух, блаженно закрывая при этом глаза...

После второго этюда — снова расспросы[33]. Третий и четвертый этюды отличались друг от друга только тем, что укреплялось основное: главные обстоятельства и «я». «Учительница» чувствовала себя уже не новичком, а с почтительным стажем, крупной общественницей с определенными идеалами и целями в жизни.

Сашенька все больше и больше становилась опереточной звездой. Точка зрения на «карьеру» у нее раз от разу все больше определялась и укреплялась... Ее обычно умненькие и вдумчивые глазки стали легкомысленными и рассеянными, губки — капризно кокетливыми.

Если верно проводить повторение, то оно определяет и укрепляет основное в роли: главные обстоятельства и «я» (или, как называл Станиславский, «я есмь»). Детали же: книга, смотрение на облака, зеркальце, помада — все это не существенно, все это может меняться. И даже больше того: не может не меняться — ведь человек делается все определеннее, все глубже входит в жизнь роли. Стоит ли гоняться за всеми этими деталями, за этими мелочами,— повторять, заучивать, «фиксировать» их!

Рост роли можно уподобить росту дерева. Корни, ствол, ветви — это «я», листья — это проявление, это трепетание жизни. Появившись весной и сделав свое дело, каждую осень они опадают. Корни же, ствол, ветви — остаются на месте. Они тоже меняются, но как? Совсем не так, как листья — наоборот: они разрастаются, умножаются, крепнут.

Фиксируя же все свои мельчайшие проявления, актер делает со своей ролью убийственную процедуру: он насильно зеленит и укрепляет желтеющие и отпадающие «листья» и этим отравляет и убивает главное — «ствол», «корни», «ветви».

Опыт показывает, что повторение нужно больше всего именно для создания и укрепления «я» или — если говорить другим, более принятым, но менее точным словом — для создания и укрепления образа.

Повторность — вообще одно из важнейших условий в работе актера; от правильного пользования ею зависит многое, чуть ли не все.

Для киноактера нет этой страшной проблемы повторности: один раз сыграл — сняли, и кончено дело. Если плохо, неудачно — можно актера расшевелить, разогреть еще раз и снять заново.

В театре же это совсем не так (я говорю о театре, где стремятся к «искусству жизни»). Тут надо десять, двадцать, сто, а иногда и пятьсот спектаклей пережить снова и снова. И не отдельные их кусочки, а полностью — с начала и до конца.

И вот, если при повторении на репетициях, а также и на спектаклях, вся забота будет об укреплении «корней» и «ствола», — то раз от разу роль будет расти, крепнуть, обогащаться; если же сосредоточить внимание на «листьях», то повторение неминуемо. Образ пустеет, актер превращается в мертвую механическую куклу. Говорят: спектакль «расшатался», «заштамповался» и т. д. Иначе и быть не могло.

Именно необходимость повторения чаще всего и толкает актера к формальному представлению. Переживание без серьезной и верной школы повторить невозможно, а повторить форму — внешние проявления переживания — дело нехитрое!