ПЕРЕНОС СПЕКТАКЛЯ НА МАЛЫЙ ЭКРАН
Пора было приступать к съемкам, а споры все еще продолжались. Центральное телевидение осуществляло перенос спектакля театра имени Вахтангова «Ричард Ш» на малый экран. И прежде чем прояснить природу упорных споров, позволю несколько слов о том, что же это за процесс такой — перенос театрального спектакля на ТВ. Пожалуй, даже больше, чем несколько слов, потому-то до недавнего времени (а кое-кому и сегодня) дело это кажется настолько простым, что и процессом его величать не стоит. Начну с того, что вернусь ко времени, когда переносов не существовало, а были прямые трансляции из театров.
В пятьдесят девятом году я уже работал на Ленинградской студии телевидения. И поэтому, когда было решено показать на малом экране спектакль Ленинградского драматического театра «Счастливые нищие», то мне как режиссеру этой постановки и поручили трансляцию. Дело казалось более чем простым. Каждая мизансцена прекрасно помнилась, необходимо было только сделать сценарную раскадровку, то есть пометить для операторов, когда надо работать крупным планом, когда средним. Камеры были установлены с тем расчетом, чтобы, держа под пристальным наблюдением сцену, не забывать и реакцию зрительного зала. Я сел за пульт и уже не мог видеть транслируемый спектакль, а значит и его оценивать. Зрительское же мнение оказалось противоречивым. С одной стороны, не оправдалось опасение дирекции театра, что после телепоказа публика охладеет к постановке и «Счастливых нищих» придется снять из репертуара. Наоборот, администрация должна была признать новую волну интереса к уже давно идущему спектаклю. С другой стороны, все, кто видел представление и в театре, и по телевидению, решительно заявляли, что в театре это во много раз интереснее, а следовательно, и лучше. Я утешал себя тем, что черно-белый показ не мог соперничать с яркостью сценического действа, что пропадал эмоциональный настрой декораций Григорьева. Но подсознательно ощущал, дело не только в этом, а еще и в неразгаданном строптивом характере Одиннадцатой музы. Для себя решил, что больше транслировать спектакли не буду. И в течение долгого времени театр избегал, хотя вел прямые трансляции эстрадных концертов, футбольных матчей, парадов и демонстраций с Красной площади. Пожалуй, только один раз в Грузии согласился осуществить прямую передачу поставленного мной в театре «Белого зайца» — инсценировку известной повести Джавахишвили. К трансляции отнесся много серьезнее, чем в Ленинграде. Даже провел специальную репетицию. Но эффект был тот же: телепоказ усилил интерес публики к театральной постановке, которая, по мнению большинства, была куда интереснее того, что демонстрировалось по телевидению.
С появлением видеопленки и всесильного монтажа прямые трансляции театральных спектаклей заменили переносами. Осуществлялись они чаще всего при помощи репортажной съемки: одну и ту же постановку снимали из зрительного зала в течение двух-трех представлений, затем монтировали по принципу соединения наиболее удачного. Порой это удавалось, особенно когда пьеса носила камерный характер и на сцене действовали два-три персонажа. Чаще же репортажная съемка проваливала спектакль. Никогда не забуду, как искрящаяся постановка вахтанговцев «Принцесса Турандот» превратилась на телеэкране в серое, уныло скучное действо. Не забуду и то, сколько негодующих писем получил Михаил Ульянов после показа перенесенного на ТВ спектакля «День деньской». В театре директор завода Друянов, которого исполнял Михаил Александрович, прекрасно принимался зрителями, имел успех. Каким же колдовством обладала Одиннадцатая муза, если на телеэкране тот же Друянов выглядел совершенно иначе, заставляя телезрителей писать актеру: «Мы в Вас так верили, а Вы так сыграли... Как же можно?..»
Известен был и иной способ переноса. Актеры вместе со своими декорациями приходили в студию, и там в течение двух недель шли съемки. Не могу сказать, чтобы удач тут было намного больше. Тем не менее, именно этим вторым способом и просил меня Михаил Александрович Ульянов перенести на телеэкран спектакль театра имени Вахтангова «Ричард Ш». Эта работа, за которую браться не особенно хотелось, позволила мне тем не менее приоткрыть секреты «колдовства» Одиннадцатой покровительницы искусства.
Первое, с чем пришлось столкнуться, было разногласие между замыслом режиссера-постановщика спектакля Р. Капланяном и собственным прочтением трагедии Шекспира, о которой мечтал многие годы. Заманчиво было изменить трактовку пьесы по-своему. Но тогда это бы уже не был спектакль Р. Капланяна — М. Ульянова, поставленный в театре Вахтангова. И, наступив на горло собственной песне, стал вникать в мысли и чаяния постановщиков. А затем пришлось задуматься над тем, какими средствами, приемами телевидения нужно добиваться того эффекта, который нес зрителям спектакль со сцены театра. И оказалось: для того, чтобы добиться того же восприятия мыслей и эмоций, многое надо менять. Заново создавались декорации, то есть внешне они дублировали театральные. Но сценический круг, на котором развертывалось действие «Ричарда Ш», не вмещался в тысячеметровую студию. Надо было делать новый. Соответственно сокращались и другие объемы, плоскости. Далее стало очевидным, что зритель, сидящий в партере, видит сцену иначе, чем оператор в глазок камеры. Сидящий в партере легко выбирает из общего плана сцены нужное, зрительно мгновенно перемещаясь из одного угла в другой, к чему его призывают то реплики актера, то луч прожектора. У камеры нет той стремительной подвижности, той приспособляемости, оператор видит ограниченное пространство. Поэтому многие мизансцены надо менять, сохраняя эмоционально-смысловой рисунок, делать их доступными для съемки. Мы иначе построили сцену Ричарда и леди Анны, выход убийц, некоторые другие мизансцены. Но самым большим камнем преткновения, вызывающим бесконечные споры с Ульяновым, была игра актеров.
В постановке Капланяна личность Ричарда лишена традиционного романтического ореола «гения зла», хотя именно так решался этот образ от Эдмунда Кина до Лоуренса Оливье. Ульянов же обнажает низкую натуру завистника и честолюбца, с помощью жестокости и четкого расчета добившегося власти, одержимого грубыми, низменными страстями, владеющего как приемами мелкого интригана, так и мастерством профессионального убийцы. Подобное прочтение великой трагедии метафорично обращало зрителей и к событиям нашего столетия, заставляло задуматься над «титанизмом» тех, кто превратил в действительность философию вседозволенности, насилия во имя собственных низменных целей. Еще раз напомнить, «как страшен мир… коль видя злодеяния, мы молчим». Поэтому вполне естественно желание Михаила Александровича перенести спектакль на телевидение, где бы его сразу увидели миллионы. И играть Ричарда он тоже считал необходимым на миллионы, то есть еще более открыто, широко, чем в театре, где Ричард во время спектакля постоянно обращается к зрителям, но при этом актер Ульянов помнит, что его должны услышать и партер, и галерка. Для малого экрана подобная громогласность была противоестественна. И мне стоило немалых трудов убедить Мишу, что на миллионы надо выходить, обращаясь к одному, максимум трем человекам, сидящим в двух метрах от тебя. Всю широту эмоций вобрать внутрь, в себя, перейти почти на шепот, тогда Ричард будет на телеэкране не устрашающе смешным, а страшным. ТВ требует подчас иной условности, чем театр.
Не все нам удалось при переносе «Ричарда Ш», не хватило опыта, времени, но там, где добивались желаемого — получилось. «...Нам была явлена не просто экранная копия, а самостоятельная художественная работа, — писала критик Н. Зоркая. — У телеэкрана свои законы, свои ограничения и преимущества. Те, кто видел шекспировский спектакль «Ричард Ш» на вахтанговской сцене, наверное заметил, что телепостановка (режиссеры С. Евлахишвили, М. Ульянов) лаконичнее, суровее, строже. Переведенная со сценического «общего плана» на телевизионный «крупный план», концепция знаменитой трагедии, предложенная вахтанговцами, еще активнее раскрылась в своем современном социальном звучании, в столкновении страстей, психологии, прорисовке лиц и судеб, а главное — в талантливой и новой трактовке центрального образа Михаилом Ульяновым».
Был у меня и еще один перенос спектакля. В восемьдесят втором году на сцене Театра миниатюр я поставил прелестную комедию Отиа Иоселиани «Шесть старых дев и один мужчина».
Шесть очаровательных девушек — противниц замужества — приезжают отдохнуть в маленькое горное селение. Они останавливаются в доме молодого вдовца Митуа, живущего вдвоем с маленьким сыном. Митуа никак не может понять, почему такие красавицы идут против законов природы, считая брак концом собственной карьеры, индивидуальности, жизни... Объясняя неотесанному простаку «отсталость» его взглядов, каждая из дев раскрывает свой характер, и за внешней бравадой встает извечная женская мечта о замужестве и материнстве.
Лирическая комедия полна танцев и песен. В действие органично вплетаются стихи Инны Кашежевой и музыка Александра Шенгелая.
Спектакль нравился зрителям. После ста показов на театральной сцене его было решено перенести на телевидение.
Как это было при постановке «Робина Гуда», я очень понадеялся на себя: собственный замысел не надо было изучать. Не особенно задумался и над тем, какими средствами стоит осуществлять перенос. А ведь жанр комедии — один из самых сложных для телевидения. Ограничился лишь тем, что слегка притушил эмоциональный прорыв актеров и... обесцветил спектакль. Удачными выглядели лишь музыкальные номера, хорошо записанные на фонограмму. Яркие же характеры героев, живость самого действия — потускнели. Я не нашел средств переноса, не добился эффекта адекватного сценическому. И это окончательно убедило меня, что перенос театральных спектаклей — одна из сложнейших задач телевидения. Для ее решения необходимо появление особой категории телережиссеров, которые бы могли, глубоко вникая в замысел театрального постановщика, воспринимая его мысли, найти те средства телевизионного выражения, которые позволят зрителям иметь верное представление о театральном спектакле. Штампы в этом деле неуместны. При нахождении средств переноса всякий раз необходимо и мастерство, и подлинное творчество. Убежден, таких режиссеров надо воспитывать, чтобы подарить миллионам театральное искусство сегодняшнего дня, чтобы оставить богатое наследие дню завтрашнему. Плохой же перенос спектакля лишь отнимает у телезрителей время, портит их вкус, отвращая от Мельпомены.
Однако сегодня нет рецептов, как воспитывать эту особую категорию режиссеров телевидения. Профессию надо, что называется, открывать заново. На будущий год хочу попробовать со слушателями режиссерских курсов перенести на телеэкран спектакль, поставленный студентами одного из театральных вузов. Посмотрим, какие будут результаты.
СИРАНО ДЕ БЕРЖЕРАК
«Де Гиш: Вы помните главу о мельницах? Так вот:
Не кажется ли вам, что этот Дон Кихот...
Сирано (гордо):
Во мне свое подобие создал.
Де Гиш: Но крылья власти, бешено вертясь,
Довольно часто скидывают в грязь.
Сирано: Или подбрасывают к звездам!»
Я искал тебя, благородный, честный идальго, в героях прошлого и современности. Открывал твои черты в разбойнике Шервудского леса, в главвраче Званцеве и комиссаре Тропинине. Но ни один из персонажей не признавался тебе в преемственности так прямо, как Сирано де Бержерак.
На сцене Тбилисского ТЮЗа шел спектакль Гинзбурга «Романтики», по окончании которого я, пребывающий тогда в блаженном отрочестве, отправился в букинистический магазин. В то время, в отличие от нынешнего, там почти всегда можно было недорого приобрести нужную тебе книгу. Я просил сочинения Эдмона Ростана, с которым только что познакомился в ТЮЗе. И букинист вручил трехтомник в переводе Т. Щепкиной-Куперник. Страницы не прочитывались — глотались. На всю жизнь запомнился «Шантеклер», но «Сирано де Бержерак» заставил померкнуть все остальные творения французского романтика. А вскоре увидел Сирано живым. Образ, созданный на сцене Л. Смираниным, стал моим потрясением. Я хотел быть таким же благородным, бескорыстным, честным. Детское впечатление оказалось настолько сильным, так глубоко врезалось в память, что, будучи студентом Щукинского училища, я не сразу воспринял исполнение Сирано Рубеном Симоновым. Мне пришлось несколько раз побывать на спектакле, прежде чем открылось, насколько возвышенней смиранинского этот новый для меня Бержерак. Роксану играла Ц. Мансурова. И еще двух, ни на кого не похожих, Сирано мне посчастливилось увидеть. Бержерак Берсеньева (его возлюбленную играла Серова) был суровым и мужественным — солдат, бретер. Поразило меня и какое-то иное звучание стиха — впервые услышал перевод В. Соловьева. В исполнении же Астангова перед зрителями представал прежде всего страстно и пылко влюбленный человек, романтическим чувствам которого не мешала поразительная острота ума.
Какое-то время все четыре образа жили во мне, а потом как-то неожиданно слились в единый. В воображении возник многогранный и потому неуязвимый могучий Сирано. И еще, хотя я никогда не задумывался о возрасте исполнителей главного персонажа комедии Ростана, мой Сирано был значительно моложе. Он не давал мне покоя. Я хотел видеть воображаемого героя ожившим на сцене и самым серьезным образом задумывался над постановкой спектакля. Ловил себя на том, что довольно часто бываю занят созерцанием человеческих носов и размышлением над тем, как их размер и форма соотносятся с умом и характером. Что означает в самом деле — «не видеть дальше собственного носа». Однажды даже пострадал на почве своих исследований.
Не секрет, что многим жизнь актеров и режиссеров представляется красивым праздником с сидением в ресторанах и частыми возлияниями горячительного. Здесь, видимо, надо различать творческую и околотворческую среду. Те, кто добивается подлинного признания и успеха, как правило, очень занятые люди и «красивую жизнь» имеют не так уж часто. Сидение в ресторанах или приятной компании для них, в отличие от околобогемной публики, всегда следствие, а не причина. Праздники вершат труд, и они хороши именно как праздники.
Тот вечер был для меня праздничным: удача на телевидении, отмеченная в дружеском кругу. Будучи, что называется, слегка навеселе, отправлялся за город с Ленинградского вокзала. Найдя свободное место, попросил привольно развалившегося рядом соседа слегка подвинуться. Он ответил, что не сделает этого, потому что от меня пахнет вином. Первое, что бросилось в глаза при взгляде на его лицо, был короткий и весьма курносый нос.
- Именно это я и ожидал от вас услышать, — сказал я сидящему.
- Почему?
- Ваш нос поведал мне о протяженности ваших мыслей. Нельзя жить с таким носом.
Человек поднялся и ушел. В голове звучали слова Сирано:
«Что вы сказали? Нос мой мал?
Я оскорбленья ждал! Насмешки! Даже смерти!
Но наглой клеветы такой не ожидал...
Безносый шут! Ни от кого не прячась,
Мой нос свидетельствует с гордой вышины
О храбрости, уме и тысяче тех качеств,
Которых вы, к несчастью, лишены.
Довольно! Прочь!»
Тут я заметил, что мой курносый возвращается, ведя с собой милиционера. О боже! Нос последнего был еще короче и еще настойчивее задирался вверх. Пришлось высказать и ему свои соображения.
Милиционер настолько взбесился, что отвел меня в участок и, пользуясь отсутствием начальства, посадил на всю ночь за решетку вместе с уголовником. Возмутившись, я стал требовать справедливости, стучать в дверь. На меня надели смирительную рубашку.
На утро со мной разговаривал другой представитель милиции, с совершенно нормальным носом. Несмотря на серьезность положения, надо мной-то учинили произвол, он, выслушав подробности дела, искренне расхохотался. А затем, посерьезнев, сказал, что я имею право жаловаться. И снова мне вспомнился Сирано, который, переживая свое уродство, глубоко страдая, находил в себе силы подсмеиваться над собственным носом. Но сознание своей некрасивости все же, видимо, нестерпимая рана. Ведь и Сирано не щадил обидчиков, не прощая их насмешек. Я решил не жаловаться на коротконосого представителя милиции.
Кто же мог сыграть моего Бержерака?
В Ленинграде я мысленно видел в этой роли большого, мудрого актера В. Чеснокова. И, согласись он на мое предложение, уже тогда поставил бы спектакль. Но Чесноков отказался, так как в тот период он играл Сезара де Базана, а много раньше уже исполнял Сирано и в новой постановке боялся повториться.
Мечтал я об этом спектакле и в Грузии. Романтичность близка по духу грузинским актерам. В желанном образе виделся и Р. Чхеидзе, и Г. Гегечкори. Я ждал открытия новой большой телестудии, чтобы приступить к осуществлению задуманного. Но когда студию открыли, был занят на съемках документального фильма о Маяковском. Потом переехал в Москву. Там долгие годы включал комедию Ростана в свои заявки, думая, что Бержерака исполнит В. Высоцкий. Закрался в мою душу и еще один претендент на эту роль — Леонид Филатов. Однако в постановке мне отказывали. Думаю, тому был некий общий посыл: Ростан не телевизионен. Чтобы понять, почему так считалось, надо, видимо, уяснить принятый многими критерий телевизионности. Поскольку телевидение поставляет нам видеоинформацию о повседневной жизни, то и в художественных произведениях, поставленных на ТВ, должны господствовать бытовые язык и атмосфера. Высокий стиль не свойственен Одиннадцатой музе.
Так правда искусства частенько подменялась правдочкой, нанося неизмеримый вред зрительскому вкусу.
Но этот общий посыл всякий раз приобретал конкретную форму отказа. В одном случае мне говорили, что Э. Рязанов приступает к постановке фильма «Сирано де Бержерак» с Е. Евтушенко в главной роли. В другом — сообщали, что А. Эфрос подал аналогичную заявку и будет ставить он. Я не знаю, как мотивировали отказ Эфросу, но «Сирано» он не поставил. Наконец, сообщали: нельзя потому, что будут переносить на ТВ спектакль Драматического театра имени К.С. Станиславского, где Бержерака очень интересно играл С. Шакуров. Однако спектакль этот по своей природе был так театрален, что за перенос никто не взялся.
И вот прошел слух: моя очередная заявка будет удовлетворена. Почти сразу после этого позвонил М. Козаков и попросил попробовать его на Бержерака. Я хорошо помнил Мишу в роли Сирано на сцене театра «Современник». Образ, им созданный, был иной, чем рисовался в воображении. Я отказал Козакову. Если верно не найти актера на эту роль, то, значит, и не решить спектакля. К тому времени уже не было в живых В. Высоцкого. Но я знал, что Филатов мечтает о Бержераке, штудируя разные переводы комедии Ростана. И вдруг, ожидая утверждения заявки, узнаю, что в Творческом объединении «Экран» спешно рассматривается пожелание М. Козакова ставить телефильм «Сирано де Бержерак» с Л. Филатовым в главной роли.
Конечно, оба они творческие люди. И комедия Ростана — вещь притягательная. Но если бы Леня пришел и честно рассказал мне о своем решении, наверное, я бы наговорил ему кучу обидных слов. Возможно, побежал бы отстаивать свое право. Но как бы ни решилась эта ситуация, мы по-прежнему остались бы друзьями. Однако Леня не пришел. И обидных слов я ему не сказал. Мы продолжаем хорошо относиться друг к другу. Слежу за всеми работами знаменитого актера, радуюсь его удачам. И Филатов не так давно на страницах уважаемого издания отозвался обо мне весьма лестно: «...Сергей Сергеевич Евлахишвили... «открыл» меня на ТВ, когда о моем существовании еще никто не знал. Он работал со мной, когда кинорежиссеры упорно не хотели смотреть в мою сторону. И заметили-то они меня впервые в одной из телевизионных работ. Каждый режиссер в той или иной мере эгоист. И я это прекрасно понимаю. Но если режиссер не осознает, что актер должен быть свободен во всех своих проявлениях, работа может быть поставлена под удар. Если режиссер — раб личного тщеславия, страдают все. Но больше всех актеры, на глазах которых разваливается их собственный труд. Евлахишвили относится к числу тех счастливых режиссеров, которые актерам дают много, в то время как подсказывают крайне мало и корректно. Он — не громко говорящий человек, редко выходящий из себя. Интеллигентный в жизни и в искусстве. С чувством юмора. Евлахишвили вселяет в актера покой и уверенность в собственных силах. И я убежден, это помогло мне сформироваться как актеру телевизионному, помогло в дальнейшем — в работе на ТВ с другими режиссерами: Петром Фоменко, Павлом Резниковым, Виктором Турбиным».
Повторяю, мы хорошо относимся друг к другу, но отношений между нами нет.
Всем, и мне в том числе, казалось, что Козаков нанес, что называется, удар смертельный: спектаклю против фильма не устоять. Но это за живое задело руководство нашего отдела. И тогда К. Кузаков, бывший Главным редактором Главной редакции литературно-драматических программ, не только ринулся в бой, но и сумел доказать, что неправомерно отказывать Евлахишвили, столько лет подряд заявляющему о своем желании. Мою заявку утвердили. Пора было осуществлять столь долгожданную мечту. А я ощутил полную растерянность, почувствовал, насколько не готов. Не было и того стержня, который зовется замыслом и определяет, во имя чего ставится спектакль. Всегда ли его надо черпать извне? Иной раз основную мысль может подсказать автор произведения, а атмосфера окружающей действительности обратит именно на нее твое внимание. Мне помог Ростан и, видимо, время. В восемьдесят третьем году многие испытывали порой неизъяснимую жажду духовной свободы. Разве не отвечали этому чувству слова заключительного монолога Сирано?
«И, чтобы обо мне потомки не забыли,
Я надпись сочинил на собственной могиле:
«Прохожий, стой! Здесь похоронен тот,
Кто прожил жизнь вне всех житейских правил.
Он музыкантом был, но не оставил нот.
Он был философом, но книг он не оставил.
Он астрономом был, но где-то в небе звездном
Затерян навсегда его ученый след.
Он был поэтом, но поэм не создал!..
Но жизнь свою зато он прожил, как поэт!
……………………………………………..
Пришли мои враги. Позвольте вам представить!
Они мне дороги, как память
Ложь! Подлость! Зависть! Лицемерье!
…………………………………………..
Ну, кто еще там? Я не трус
Я не сдаюсь, по крайней мере
Я умираю, но дерусь!»
Заявку подписали в начале года. Я взял тайм-аут до октября. Кто же исполнит Сирано? В памяти встал давний спектакль Ленинградского ТЮЗа «После казни прощай», где зрителей буквально покорял своей романтичностью, своей жизнеутверждающей силой актер, играющий лейтенанта П.П. Шмидта. Я знал, что теперь он живет в Москве и пользуется заслуженной популярностью как в кино, так и в театре. Я помнил его Каренина в «Живом трупе» Л. Толстого, его Раскольникова и Ивана Карамазова, помнил и Александра Блока. И я поехал в театр Моссовета. Мне показалось, что поначалу мое предложение Георгия Георгиевича Тараторкина несколько испугало. Позднее он признался журналистам, что в ту пору не очень доверял телевидению, которое, по его мнению, несколько небрежно относится к труду актера, что «...почти до начала съемок мучился и сомневался, возможно ли воплотить этот образ, требующий длительного кропотливого процесса постижения, в телеспектакле, с его довольно коротким съемочным периодом».
Мне же тогда он задал несколько вопросов вроде того: почему именно он на эту роль? Потом сказал, что перечитает комедию Ростана и даст окончательный ответ. Ответ был положительным. Съемки должны были начаться осенью: Тараторкин с театром уезжал на летние гастроли, но до отъезда мы несколько раз встречались с ним и долго говорили о пьесе, о том, каким видится Сирано, что предстоит актеру при создании этого образа.
Непросто было найти актрису на роль Роксаны. У меня сложилось свое отношение к этому персонажу. Достойна ли она любви Сирано, если в эгоистичной слепоте не замечала ее долгие годы? Она безудержно красива, но внешней красотой. Надо было очень тонко сыграть женщину, которая во имя верности любви могла уйти в монастырь и, любя, не узнавать любимого. После довольно долгих раздумий остановился на Инне Алениковой — актрисе театра Моссовета,
Верный принципам Вилара, я Инну также посвятил в свой замысел заранее. Мы провели с ней несколько «репетиций в мягких туфлях», и, как мне казалось, я увлек ее работой.
Были распределены и другие роли: Кристиан — В. Симонов, Рагно — Д. Кравцов, Ле Бре — А. Кацинский, Линьер — В. Никулин, Карбан — Г. Абрикосов, де Гиш — В. Коваль...
Первая же осенняя репетиция показала, что наши с Тараторкиным беседы не прошли даром, и Юра, так в тесном кругу зовут Георгия Георгиевича, привнес много своего в понимание образа де Бержерака.
«Он не играет уродства (это сделало бы его Сирано более комичным), не играет и безнадежно влюбленного (что обратило бы спектакль в мелодраму). Он играет трагедию человека и художника, одаренного способностью глубоко и тонко чувствовать, глубоко и тонко мыслить. Человека, полного внутреннего достоинства и гордости, во всех отношениях не ординарного, которого, по сути дела, никто не способен оценить», — писала о работе актера А. Заславская. Очень важно было верно найти внешний облик этого Сирано. Мы решили, что он, несмотря на уродливый нос, должен быть красивым человеком. И в этом нам весьма помог гример Юрий Иванович Фомин.
Ставя спектакль, я хотел на ТВ использовать театральную условность. Но в этом смысле у малого экрана очень жесткие критерии. Мы не могли разрешить себе, опираясь на внутреннюю убежденность и эмоциональную игру актера, позволить ему сохранить в Сирано очертания собственного носа, как это сделал Шакуров в Драматическом театре им. К.С. Станиславского. Словесная стихия захватывала театрального зрителя и заставляла додумывать длину этого носа, на который к тому же смотрели с почтительного расстояния. А тот, кто сидит у домашнего экрана, разглядывая поданное крупным планом лицо Бержерака и слушая тирады о необыкновенном носе, усмотрел бы диссонанс. Форму носа надо было искать. Фомин взялся его лепить. Но нос требовался для каждой съемки, а на его лепку уходило много времени. И тогда Фомин вспомнил, что на «Мосфильме» можно получить сделанные из особого материала готовые носы, которые нужно только умело закрепить. Втроем — гример, исполнитель и режиссер — мы отправились на «Мосфильм». Там я впервые увидел целую коллекцию масок, снятых с актерских лиц. С их помощью искали нужный грим, особые черты для того или иного персонажа.
Перед нами выложили разнообразные носы, и началась необычная примерка. Уже с десяток претендентов побывало на лице Тараторкина, а Юрий Иванович все еще не был доволен. То его не устраивала форма, то длина, то нос не гармонировал с глазами. Начинало казаться, что выложенное перед нами обилие будет перемерено, а Фомин так и не перестанет отрицательно качать головой. Как вдруг он кивнул утвердительно. Я посмотрел на лицо Георгия Георгиевича, он — в зеркало. И мы согласились с Фоминым — это был именно тот самый нос. Мы приобрели десять аналогичных копий. И уже на телевидении Юрий Иванович придумал под этот нос брови, усы, бородку, создав удивительно гармоничное лицо.
«Когда на экране Сирано впервые оборачивается к нам... — писал А. Дьяконов, — мы даже не сразу уразумеваем его уродство. Актер дает понять, что нос его герою, как и хромота Байрону, приносит больше душевных мук, нежели бросается в глаза окружающим».
А Тараторкин, «примерив облик Сирано», признался: «Я перестал думать о своей внешности, и это внутренне творчески освободило меня. Для Сирано его внешность была проблемой, но еще больше усложняла его жизнь внутренняя непохожесть на окружающих, и грим Фомина как раз позволил мне сосредоточиться на этом, куда более существенном».
Работал Юра удивительно собранно, интересно, творчески. Он говорил, что полюбил своего героя, переживал несправедливость его судьбы, но как будет действовать Сирано в той или иной ситуации, оставалось для него тайной, которую надо было разгадывать ежедневно во время репетиций, съемок, и это было прекрасно. Подчеркивал, что помогали ему все: и художник по костюмам, в которых, казалось, отражался яркий характер Сирано, В. Каракулакова, и создатель декораций В. Лесков, и ваш покорный слуга, и оператор Борис Лазарев, чья камера доносила до зрителей малейшие оттенки смен душевного настроения Бержерака. Я бы добавил: и высокая требовательность актера к самому себе. Его долго не устраивала, например, финальная сцена, и он просил несколько раз повторить съемку. Ну, а партнеры, помогали ли они своей игрой главному персонажу спектакля? В ряде случаев, но не всегда. Д. Кравцову, человеку молодому и весьма способному, на мой взгляд, для более глубокого раскрытия образа Рогио, не хватило актерского опыта. И это, конечно, режиссерский просчет при распределении ролей. Но больше всех подвела Роксана. Инна Аленикова, поначалу разделявшая мои убеждения, затем стала все настойчивее проводить свою трактовку образа, внутренне противясь режиссерским решениям. А это и на телевидении, и в театре к хорошему не приводит. Каков бы ни был режиссер, актер должен ему подчиняться. Потому что постановщик видит весь спектакль, владеет его партитурой. Если актер не согласен с режиссером, ему надо отказываться от работы, иначе он подводит и товарищей, и себя. То же А. Дьяконов писал об исполнительнице Роксаны: «И. Аленикова верно нащупала основу роли, но самой ее прорисовке не хватает интенсивности, рисунок слишком вял, вязок, он мог быть и должен быть более четким и жестким».
Если прежние мои работы по жанру были инсценировками художественных прозаических произведений, пьесы, специально сделанные для телевидения, или вещи, созданные для театра, но крайне редко исполняемые на сцене, то «Сирано де Бержерак» с того самого момента, как Э. Ростан написал свою героическую комедию специально для великого французского актера Коклена-старшего, который сыграл ее впервые 28 декабря 1897 года, не сходит с подмостков во всем мире. И, значит, предстояло доказать, что подлинно театральное произведение, к тому же написанное стихами, может иметь свою самостоятельную телевизионную жизнь. В случае успеха это, как мне казалось, открывало дорогу к постановке шедевров подлинной драматургии на ТВ.
И здесь, по-моему, уместно привести мысли человека, не доверяющего телевидению и игравшего главную роль в спектакле. Мысли Г. Тараторкина: «... я, может быть, впервые открыл для себя именно прелесть телевидения. В кино, с его раздробленным процессом съемки, ты не имеешь возможности прожить хотя бы кусок роли целиком. А здесь, в «Сирано», я не боялся крупных планов — они подготавливались непрерывной съемкой. Здесь не ты работаешь под технику, а техника — под тебя. Я чувствовал, что удивительные стихи Ростана не произносятся оттого, что заучены, а как бы рождаются сами собой. Наверное, только на телевидении зритель может увидеть рождение мысли и слова. В театре режиссерская концепция Евлахишвили вряд ли была бы возможна. Сцена, скажем, непременно потребует от актера четкой, красивой декламации стиха, а это уже задает исполнителю совершенно иной способ существования в образе».
Интересно, что внутренним ощущениям Юры пришло и зрительское подтверждение: «Мне казалось, что все слова, которые произносит Тараторкин-Сирано, я читала в его глазах, на его лице, — писала студентка Т. Рыбкина из Киева, — ...будто я заглянула в тайник, где рождается поэтическое слово. Думаю, что так приблизить к зрителю переживание актера может только телевидение».
Были еще момент, который очень волновал меня при постановке: как музыка к спектаклю соединится с ритмикой ростановских стихов в переводе В. Соловьева? Но музыку писал один из самых любимых композиторов — Ю. Буцко. Он, пусть не покажется обидным это слово, дотошно выяснял со мной звуковую палитру спектакля, где, когда и какая по характеру должна звучать мелодия. Будет ли у спектакля свой лейтмотив? Мы решили, что им станет песня босоножки:
«Когда-то какой-то султан, говорят,
Мудрецу подарил свой богатый наряд...
Но вместо униженных слов и похвал
Мудрец в благодарность султану сказал:
«Не скрою, властитель, хотя я и рад
Носить твой богатый парчовый наряд,
Но льстивого слова за это не жди,
Пусть рваный мой плащ прохудили дожди.
Кто волен душой, тот скорее во мгле
Заснет без подстилки на грязной земле,
Чем на тканый ковер, непогоды боясь,
Сам перед сильным опустится в грязь!»
У Ростана босоножка появляется лишь в седьмой сцене. У нас ее песня звучала в начале спектакля, в его кульминационных моментах, в конце.
Музыка Юлия Марковича казалась неотделимой от действия разыгрываемой пьесы, но, взятая отдельно от спектакля, поражая своей красотой, казалась совершенно самостоятельным произведением. Таков удивительный дар Буцко.
Насколько мне известно, у нас не проводятся вечера, специально посвященные музыке, написанной к спектаклям. А жаль, слушатели многое бы открыли для себя заново. Ведь в спектакле на первое место выходит слово, действие персонажей, музыка отступает и порой ускользает от внимания зрителей.
ТЕВЬЕ-МОЛОЧНИК
Разваливался Бургундский отель, исчезала кондитерская Рогио... Под мерный стук необходимых инструментов рабочие привычно и аккуратно производили демонтаж декораций.
Еще совсем недавно мы репетировали, снимали, была премьера, отзывы прессы, зрителей... Как же трудно режиссеру, который все еще живет постановкой, осознавать работу над ней исключительно в прошедшем времени. Испытывает ли он освобождение от бремени трудов и забот? Нет, скорее им овладевает усталость или, вернее, опустошение, апатия, которую порой нарушают всплески неверия в то, что все кончено. И только эта послефинальная сцена, когда на глазах режиссера рушатся декорации к его спектаклю, ставит в сознании окончательную точку над «и».
В такие минуты начинаешь остро понимать, как драматично движение времени, как меняется под его влиянием человек. Вдруг в подробностях припоминаешь все свои обиды, компромиссы, на которые тебя вынудили пойти, недоумеваешь и негодуешь на тех, по чьей вине без причин откладываются твои заявки и, следовательно, крадутся годы твоей жизни. А потом ты задаешься вопросом, совершенно ли украденные эти годы? И понимаешь, что нет. Что тебе удалось сделать то-то и то-то. И были успехи, радости. Когда же ты приходишь к мысли, что жизнь прекрасна и удивительна, значит ты выздоравливаешь, полон новых сил и желания работать. Значит пора приниматься за очередную постановку и посвятить себя чему-то значительному. А посему попробую сосредоточиться именно на очередном и, как показалось, значительном.
Не помню, упоминал я об этом или нет, но в голове у меня сложился план спектаклей, которые я хотел успеть поставить за свою жизнь. Исходя именно из этого плана, ежегодно я вносил в свою очередную заявку десять — двенадцать названий. Среди них восемь лет подряд был «Тевье-молочник» Шолом-Алейхема. И все эти восемь лет я знал, что моего Тевье должен сыграть Михаил Ульянов.
Всегда находятся особо «проницательные» люди, которые в случае успеха мгновенно берутся объяснить его причину, исходя из собственного взгляда на жизнь и ее понимания. «Ты выбрал Ульянова, – говорили они мне, – потому что только такой авторитетный актер, сыгравший самого маршала Жукова, мог пробить твою постановку».
Справедливости ради надо сказать, что «проницательные» люди, а они находились даже среди вахтанговцев, высказывали Михаилу Александровичу, узнав о его согласии на роль Тевье, свое недоумение: «Зачем тебе, создавшему образ самого маршала Жукова, ввязываться в эту историю?»
Вероятно пора дать объяснение, почему из всех авторитетных и неавторитетных актеров я выбрал именно Ульянова, почему он согласился, и на какую такую «историю» намекали особо «проницательные» люди.
Уже в студенческие годы Михаил Ульянов имел четко выраженную гражданскую позицию. Позицию подлинного гражданина Союза Советских Социалистических республик. Она мужала и крепла вместе с его актерским дарованием. Он нигде не провозглашал ее, но жил согласно ее принципам. И лишь актер, обладающий такой позицией, мог создать, по моему убеждению, образ Тевье-молочника. Это первое, но есть и второе, и третье... Многие воспринимают Ульянова лишь в определенном диапазоне его ролей: Председатель, Митенька Карамазов, маршал Жуков... – прямой, темпераментный, мужественный, честный, порой резкий, жесткий, суровый. И мало кто знает, какой это, в сущности, добрый и мягкий человек. Как тепло он относится к близким. Как постоянно находится в заботах – не о себе, о других людях. Играл он и просто веселых персонажей, и такие острохарактерные роли, как «Иудушка Головлев». Именно студенческий самостоятельный отрывок Миши, смело взявшегося за отрицательный персонаж Салтыкова-Щедрина, открыл мне удивительное мастерство перевоплощения Ульянова, его замечательную пластику, интонационный и тембровый диапазон голоса. Все эти качества просто необходимы при создании персонажа, в котором необыкновенно гармонично заключается и большая вселенская правда, и национальный колорит. Мы часто говорили с Ульяновым об этом образе, о самой повести Шолом-Алейхема задолго до нашей постановки. Во многом сходились, и прежде всего в том, что это произведение в высшей степени интернациональное, общечеловеческое, народное по своему духу, с точки зрения поднятых в нем проблем: взаимосвязь поколений, взаимоотношения детей и отцов, которые, в сущности, независимы от национальности, независимы от веков и народов. Меняется лишь их форма, но содержание остается то же. Отчуждение родителей и детей друг от друга. Боль родителей, страдание детей, которые вырастают из этого разобщения. Муки родителей, когда дети их не слушают и идут своей дорогой, а она кажется родителям неверной. Тема – вечна. Но она сопряжена еще и с другой: можно прожить жизнь вполне благополучно, но, жалуясь на свои мелкие болячки, так и не заметить всей ее красоты, всех ее радостей. А можно прожить тяжкую жизнь, какую прожил Тевье-молочник, и, тем не менее, благословлять ее в силу того, что эта жизнь, кроме страданий, дает и радости, кроме горестей – счастье, кроме потерь – приобретения. Тема благословения жизни – такой, какая она есть, такой, какой она складывается, есть одна из главных в понимании роли Тевье. Жизнеутверждающее, жизнелюбивое, жизневлюбленное произведение. Да, конечно, в нем есть страдания и потери, горести и неудачи, непонимание и усталость, и тем не менее – оно благословляет жизнь!
«Мне кажется, – говорил Ульянов, – что это очень важно и существенно сегодня по той причине, что развелось очень много брюзжащих людей, очень много людей, которые сами не знают, чего хотят от жизни. Очень много людей, которые, палец о палец не ударив, продолжают требовать и ныть, считая, что кто-то им должен почему-то что-то давать, подавать, приносить и помогать. Это несчастье – не уметь видеть радости жизни в ее обыденности: в детском крике, в детском лепете, в детских слезах, в отцовском чувстве, в любви к жене, в любви к природе, в любви к людям, в дружбе, в товариществе, в солидарности при потере».
После подобных высказываний я задавал Мише вопрос: согласен ли он на роль Тевье? И получал лаконичный ответ: «Сначала получи разрешение на спектакль».
Заявки мои даже большинство коллег воспринимало иронически, они были убеждены, что для Шолом-Алейхема не та ситуация.
Ситуация действительно была сложной: граждане еврейской национальности уезжали в Израиль, Соединенные Штаты Америки. Но я был убежден, что именно в этой ситуации необходимо поставить Шолом-Алейхема на ЦТ. Конечно же не рассчитывал на то, что это перевернет мировоззрение людей, но верил, что поможет разрядить напряжение сложившейся обстановки. И я подавал свои заявки, из которых год за годом вычеркивался задуманный мной спектакль «Тевье-молочник». Должен сказать, что Михаил Ульянов, который в дружеских беседах ворчливо отвечал на мое предложение сыграть главного героя, открыто заявлял о своем желании исполнить Тевье-молочника в иных местах, на самых разных уровнях.
Подавая заявку на 1985 год, я впервые не внес невезучее название. Но Константин Степанович Кузаков, встретив меня в коридоре, спросил: «Вы долгое время хотели поставить «Тевье-молочника», у вас не пропало это желание?»... Ямогу только гадать, почему все же «Тевье» был разрешен к постановке председателем Госкомитета товарищем Лапиным...
Надо было приниматься за инсценировку. Это всегда очень сложное и ответственное дело: необходимо донести до зрителя мысли писателя, его поэтику, но при этом уложиться в размеры, отведенные экранным временем. Произведение же Шолом-Алейхема многоярусное и многосложное.
Начал с того, что прочитал все произведения писателя, хранившиеся в библиотеке имени В.И. Ленина. Затем все существующие инсценировки – они, как мне казалось, не годились для телевидения. Наконец, познакомился с воспоминаниями замечательного исполнителя роли Тевье – Михоэлса, об игре которого ходили легенды, со свидетельствами его современников.
В это же время я встретился с интереснейшим человеком, большим эрудитом, знатоком еврейской литературы, редактором современных изданий Шолом-Алейхема М.С. Беленьким, который любезно согласился быть консультантом создаваемого спектакля. Для всех сторонников постановки было очевидным, что творческая группа в данном случае не имела права на провал.
А композицию инсценировки мне подсказал сам Шолом-Алейхем, проза которого заключала в себе и чисто драматургические начала. Тевье не только должен писать письма автору повествования о нем, но и рассказывать их с экрана, а действие будет своеобразной иллюстрацией его мыслей. Каждое письмо – самостоятельная новелла, отражающая определенный период жизни философа из Касриловки. Выстроенные в последовательную цепочку, они раскроют и образ Тевье, и отраженную в повести действительность.
Кое-кто считал, что большие монологи главного персонажа покажутся зрителям скучными и многие выключат телевизор. Я придерживался другой точки зрения: мудрый человек на экране, ярким языком рассказывающий умные вещи, лишь привлечет внимание смотрящих.
Редсовет сценарий принял, но были сделаны замечания весьма полезные, которые я обещал учесть во время съемок. А затем начался мучительный процесс распределения ролей, ведь в повести масса действующих лиц. Но, и это бывает не так уж часто, три персонажа не требовали мысленных поисков, не вызывали сомнений, я сразу и однозначно видел актеров, которые должны были их исполнить. Прежде всего Тевье – М. Ульянов. Но Шолом-Алейхем не только через этот удивительный образ утверждает свое миропонимание, но и через образ его верной спутницы – жены Голды. Их жизнь – единый порыв, хотя складывается она из ежедневных будничных сцен и споров, во время которых герои повести частенько напрямую говорят устами автора. Без Голды доподлинно невозможно понять и характер Тевье. Я был убежден, что партнером Ульянова должна стать Галина Борисовна Волчек. А она решительно отказывалась, ссылаясь на предельную занятость – постановки в «Современнике», за рубежом... Я понимал: большая актриса, она боялась подвести товарищей. Обещал, что буду репетировать с ней отдельно, в удобное для нее время. Должен сказать, что этого делать не пришлось. Во время репетиций, съемок Галина Борисовна не подвела меня ни разу. Однажды, когда она ехала на телевидение, у нее заглохла машина, Волчек оставила ее на мостовой, но на репетицию успела вовремя. Видимо чувство ответственности за порученное дело – непременное свойство больших актеров.
Честно говоря, боялся, что главный режиссер театра, она сама начнет режиссировать свою роль, и не знал, справлюсь ли с этим. Но во время нашей совместной деятельности режиссер Волчек исчезала, и передо мной была только актриса, работающая с большой отдачей. Их совместные сцены с Ульяновым доставляли неизмеримое удовольствие. Ведь малейшее пожелание режиссера расшифровывалось удивительно точно, приобретая яркость необыкновенную.
Не вызывал у меня сомнения и претендент на роль Лейзера Волфа. Я хорошо знал умение Бориса Иванова проникать в самые потаенные глубины характера своих героев и раскрывать сущность играемого персонажа через одну точно найденную деталь его внешности, манеры поведения. Думаю, что в «Тевье» Иванов сыграл замечательно. Его Лейзер – богатый мясник, который решает осчастливить браком дочь бедного молочника. Во время встречи с будущим тестем он учтив, вежлив, предупредителен. Весь его «круглый» облик излучает пристойность и благообразие. Он неглуп, обладает юмором, но что же заставляет видеть в его разговоре с Тевье не просто состязание в остроумии, а поединок двух диаметрально противоположных мировоззрений? Взгляд Волфа, цепкий, пожирающий, тянущий за собой. Его не прикроешь благодушием. Он выдает суть владельца – хищник, которого надо бояться.
Лейзер лишь один из женихов пяти дочерей главного героя. И распределить их роли, да простят меня будущие мужья и соискатели невест, было, пожалуй, самым трудным делом. Легко ли найти сразу пять статных, красивых, умных, а ведь именно таковы дочери молочника, молодых актрис? При этом все они, если не внешне, то внутренне должны походить хоть в чем-то на папу с мамой, унаследовать их черты при собственном самобытном характере. И еще хотелось, чтобы лица их были не слишком знакомы телезрителям по другим ролям. Дело непростое. И пробы тоже складывались не просто. Для режиссера, потому что от числа претенденток у него начинало рябить в глазах. Соискательниц же ставила в тупик необычность испытаний. Им предлагалось разыграть не отрывок будущей роли, а этюды, как это они делали когда-то на первом, втором курсах театрального института. Девушки недоумевали, а я просто искал нужные мне характеры. И нашел, а вместе с ними и актрис: О. Чиповскую, В. Сотникову, Е. Тонунц, О. Тарасову, М. Сахарову. Пожалуй, всем им не хватало только одного – актерского опыта. Но я за всю мою жизнь встретил лишь раз актрису, которая имела его смолоду – Алису Фрейндлих. Обычно же опыт неотделим от зрелости. А дочери молочника совсем юные. И крупный план телеэкрана обязывает помнить об этом. В такой, казалось бы, несколько тупиковой ситуации «дочерям» помогли «родители». Игра Ульянова и Волчек была тем камертоном, который подтягивал молодых актрис, заставляя приближаться к желанной ноте спектакля. Кажется Михаил Александрович и Галина Борисовна были довольны своим экранным потомством.
В «Тевье-молочнике», как и в других моих постановках, снимался Ю. Катин-Ярцев. Но если в предыдущих работах я не думал о том, что он мой институтский товарищ, а видел лишь его замечательные актерские данные, зоркий глаз, умение дать вовремя нужный совет, то в данном спектакле отношение выпускников Щукинского училища имели немаловажное значение: друзья со студенческих лет, Катин-Ярцев и Ульянов, впервые должны были встретиться как партнеры на одной площадке. Мне казалось, что это могло подарить их персонажам дополнительные краски.
Сложнейший процесс распределения ролей подходил к концу. Начиналась работа над спектаклем.
Как правило, режиссер вмешивается в действия операторов, заглядывает в глазок камеры, спорит о ракурсах съемки, старается все проверить сам, но постановка повести Шолом-Алейхема забирала все силы на прямые режиссерские обязанности: построение мизансцен, работа с балетмейстером, композитором, актерами. Ведь даже перед М. Ульяновым вставали трудности: сибиряк из Омска, отказавшись от грубой имитации национального характера, тем не менее должен был найти необходимый герою колорит, точное звучание своеобразного языка Шолом-Алейхема в переводе М. Шабадала.
При столь напряженной ситуации мне нужны были операторы-единомышленники, на которых мог бы положиться полностью. Таковым прежде всего являлся Борис Лазарев. Мы договорились, что он сам подберет себе коллег и будет делать раскладку мизансцен на камеры. Для успеха дела операторы должны были присутствовать на всех досъемочных репетициях.
Что является самым сложным в работе режиссера телевидения при постановке спектакля? Объединить едиными правилами игры актеров, которые пришли из разных театров, имеют разные творческие школы, исповедуют порой разные направления в искусстве. В идеале это удается крайне редко. Обычно всегда находятся бунтари, нарушающие ансамбль. Но режиссер обязан сделать все возможное, чтобы быть понятым, убедить и добиться желаемого результата.
Критика отмечала многоплановость спектакля «Тевье-молочник». Не противоречит ли многоплановость единым правилам игры? Убежден – нисколько. Чтобы подобное высказывание не выглядело шарадой, попробую объяснить, в чем заключались эти правила для всех снимавшихся в спектакле по повести Шолом-Алейхема.
Эмоции и пластика актера точны тогда, когда они продиктованы вспыхнувшей в голове мыслью. Умение думать на сцене – ценнейший актерский дар. Он присущ далеко не всем. Его не всегда, к сожалению, стремятся воспитывать, развивать в театральных вузах. Да и можно ли это сделать? И. Толчанов говорил о том, что научился думать на сцене в 45 лет, после того, как однажды ощутил, как мысль подсказала чисто внешнее решение играемого эпизода. Наверное следует приучать будущих актеров при работе над ролью задумываться над тем, какие мысли могли рождаться в голове его героя в тот или иной момент действия. Тогда, видимо, особенно в кино и телефильмах, было бы меньше томительных пауз, эдакой глубокомысленной пустоты.
Именно так работать над ролью учил меня Владимир Иванович Москвин. Этого же требовал я от участников спектакля. А когда точно найденная мысль рождала эмоции, то не позволял им выплескиваться за пределы стилистики постановки. Моим сорежиссером вновь становился Жан Вилар, выступавший за аскетичную точность актерских выразительных средств. Мне кажется, что в «Тевье-молочнике» впервые была не просто провозглашена, а решена мной пластика телевизионного спектакля. И прежде всего при создании образа главного героя. Когда человек пишет письмо, он мысленно беседует с адресатом. Вот это «мысленно беседует» нам и надо было вывести на экран, естественно переключить сознание зрителей с письма на звучащий монолог, чего и добивались с помощью едва уловимых пластических моментов. Вот пишущий медленно поднимает голову, снимает очки, откладывает перо, глаза, сосредоточенные мгновение назад на бумаге, принимают иное выражение... И, конечно, совсем другой пластики требовала, скажем, финальная сцена, когда изгоняемый с родной земли Тевье, заслышав голос скрипки, пускается в пляс, вкладывая в движения всю гамму обуревающих его чувств и мыслей.
Михаил Александрович работал над ролью с присущей ему требовательностью к себе. Помню, что после всех репетиций, перед съемками он по собственной инициативе ночью сыграл мне всю свою роль от начала до конца. А когда, снимая четвертый монолог Тевье, мы, наконец, нашли ту самую доверительную интонацию, которую требует телеэкран от героя, Ульянов пошел на то, чтобы заново снять три уже готовые, но сделанные в ином ключе сцены. Именно в это время я понял, что Миша окончательно вжился в роль и, следуя заветам того же Москвина, решил ему не мешать. А он возмущался: «Почему ты перестал мне делать замечания?» Такая неуспокоенность большого актера не могла оставить равнодушной и молодежь. Одним из «общих правил игры» нашего спектакля было для каждого и построение перспективы роли. Я рассказывал молодым актерам о Хораве, и это не было брошено на ветер. Так все пять исполнительниц дочерей Тевье и Голды в основном справились с поставленной перед ними задачей и верно распределив силы раскрыли образы своих героинь.
Спектакль имел успех. Критика всячески хвалила нашу работу:
«Двухсерийный телеспектакль замыслен режиссером-постановщиком Сергеем Евлахишвили как очень простой, может быть, даже нарочито непретенциозный монолог. Только по тщательности, с которой выстроены кадры, по ритмической точности повествования можно заметить, каких усилий стоила постановка творческой группе. Но трудности – это в глубине. А на поверхности – легкость, естественность, непринужденность» (В. Надеин, «Известия»).
«А теперь о самом, может быть, замечательном художественном событии телевизионного июля – о Михаиле Ульянове в роли Тевье-молочника...» (Ю. Смелков, «Литературная газета»).
«...Ульянов, как говорили когда-то, купается в роли, которая льется у него, переливается, сверкает всеми красками жизни. Его героя «бросает в жар и холод, швыряет вверх и вниз» и уже совсем, кажется, пригнуло, прижало, а он, глядь, вновь распрямился, полон оптимизма, да еще и иронизирует над напастями, а заодно и над самим собой... И как бы правдиво и сценически остро ни исполнялись роли Г. Волчек, Б. Ивановым, Ю. Катиным-Ярцевым и другими актерами, все они, не теряя, впрочем, самостоятельности, как бы подыгрывают Тевье-Ульянову, как оркестр солирующему музыканту, который ведет тут партию «самого человеческого» (Г. Капралов, «Правда»).
«Ульянов и не старался играть именно еврейского мудреца, хотя, как всегда верный правде жизни, он сохранил и некоторую напевность речи, и особую музыкальную пластику, и изобильно суетливый жест, и вопросительное построение даже утверждающих фраз, и какое-то особое, южное, чуть нервное возбуждение, и легкую загораемость эмоций, и иронический склад мышления своего Тевье... Но, не упустив ничего из национального колорита, не забыв и традиционный маленький черный картузик, и поношенный, но опрятный, достойный лапсердак, Тевье-Ульянов не погряз в любовании этнографией, он поднялся и в этом образе до проблем вечных, интересующих во все века все человечество» (И. Вишневская, из книги «Артист Михаил Ульянов»).
Тевье-молочника в исполнении М. Ульянова критики сравнивали с королем Лиром, Дон Кихотом, Санчо Пансой, Кола Брюньоном. Интересно, что такие же сравнения приводили в своих письмах и телезрители. Вообще спектакль получил рекордное число откликов. На телевидении письма, пришедшие после его премьеры, составили астрономическую цифру не с одним нулем, и только два из них были ругательными. А Михаилу Александровичу в театре имени Вахтангова корреспонденцию на Тевье вручили в двух больших мешках. И характер почты доказывал, что не напрасно взялся он за эту роль.
«Великолепно поставлен спектакль. Прекрасна игра актеров. А наш прославленный, любимый всеми фронтовиками Михаил Ульянов — блеснул новыми гранями своего изумительного искусства. Как колоритен созданный им образ Тевье! Ценно то, что постановка этого фильма воспитывает зрителей в духе дружбы и уважения ко всем народам нашей страны» (Ф. Володин, Киев).
«В нашем доме собрались люди разных национальностей, и все без исключения были взволнованы... Трагедией, юмором, искренностью и высокой простотой, что заключены в спектакле» (К. Краснова, Одесса).
«Черты образа Тевье, созданного Шолом-Алейхемом, можно увидеть и во французском Кола Брюньоне, и в испанском Дон Кихоте, и во многих других литературных героях. Тевье волнует еще и потому, что в нем есть столь необходимые и в наши дни прекрасные человеческие качества – доброта, человеколюбие, умение пренебречь во имя более высоких целей собственным благополучием» (Э. Поляк, Москва).
«Очень благодарны за то, что вы вдохнули жизнь в бессмертное произведение Шолом-Алейхема» (Н. Окунь, Минск).
Общую волну признания вершил отзыв В. Каверина. В опубликованной в журнале «Знамя» статье писатель сравнивал игру М. Ульянова с игрой С. Михоэлса.
«И, наконец – «Тевье-молочник». Тот «Тевье-молочник», которого я недавно видел по телевидению, – очень хороший спектакль. Главную роль прекрасно играет М.А. Ульянов. Я бы сказал, что он играет с необыкновенным тактом, и тоже, как это сделал бы Михоэлс, играет прежде всего характер. Причем надо сказать, что это относится не только к Ульянову. Весь спектакль построен совершенно независимо от того, как он был построен Михоэлсом, а между тем производит он не меньшее впечатление. Ульянов не стремится, как это делал и Михоэлс, возбудить жалость к себе. Он играет именно так, как это бывает в жизни, – забываешь, что действие происходит много лет назад, в незнакомых тебе местах. Все кажется важным для тебя, и тебе дорого отсутствие навязчивости, она ведь могла бы (кажется, это самый простой путь) подчеркнуть те стороны отношений, которые убеждают нас, что они не выдуманы, а увидены, наблюдены. И «Тевье» у Михоэлса был поставлен, я бы сказал, в каком-то другом темпе, более медлительном, неторопливом, но в обоих спектаклях заметно самое ценное прямодушие. Выдумка не кажется выдумкой, если она даже имеет место. Впрочем, это черта уже всего творчества Шолом-Алейхема.
Национальный колорит в спектакле Ульянова, так же, как и в спектакле Михоэлса. «Король Лир» теряет честные признаки определенно. Спектакль этот человечен. В Ульянове, помимо всего прочего, восхищает еще и разносторонность его таланта, свойство большого художника, характерное и для него, и для Михоэлса. Кого только не играл Михаил Ульянов! Я был поражен, увидев его в роли Тевье.
На старости лет я чувствую: как было бы хорошо снова услышать из уст Михоэлса речь Тевье-молочника. Но Ульянов дал мне полную компенсацию этого желания.» (см.: Главы из книги В. Каверина «Литератор». Знамя, 1987, № 8).
Были ли недостатки в нашем спектакле? Были. Подвело оформление некоторых сцен. Художник О. Левина-Гончаренко, сделавшая в свое время прекрасные декорации к «Мартину Идену», на этот раз не смогла предложить необходимую условность интерьера. Порой ей это удавалось, как, например, при решении комнаты, в которой Тевье писал свои знаменитые письма. Но чаще Олю тянуло к бытовой конкретике, которая фальшивила, как фальшивили искусственные веточки и листья того самого леса, через который на своей доподлинно настоящей телеге ехал Тевье.
Музыку к нашему спектаклю писал Н. Каретников. Но в постановке звучали и еврейские песни в аранжировке ансамбля «Фрейлекс», руководитель которого Г. Мельский и был тем самым певцом, украсившим, по мнению многих, наше телеповествование. Хороши были и музыка, и песни, но вот состыковывались они не всегда. И танцы, поставленные балетмейстером И. Слуцкером, не всегда соответствовали национальному еврейскому колориту.
Почему я так подробно останавливаюсь на своих работах? Наверное потому, что надеюсь: заметки эти внимательно прочтет молодой режиссер телевидения. Прочтет и поймет, как важно для его профессии владеть опытом театра и кино, вникать в мастерство больших актеров и режиссеров, этих родственных художественному ТВ областей искусства. Но при этом необходимо точно знать и особенности Одиннадцатой музы, строптивый характер которой не прощает даже самых маленьких неточностей и огрехов.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ
В 1941 году на вступительных экзаменах в киноактерскую школу я читал поэму В. Маяковского «Во весь голос», читал одного из своих самых любимых поэтов, творчество которого, казалось, прекрасно знал со времен ученичества. А через некоторое время «Во весь голос» зазвучала для меня с черной граммофонной пластинки в исполнении Василия Ивановича Качалова. От неожиданности перехватило дыхание – мне приоткрылся иной поэт, глубокий, многогранный, тот Маяковский, мимо которого, не задев, прошла школьная программа. Позднее в училище имени Щукина Павел Иванович Новицкий, преподававший русскую и советскую литературу, скажет: «Человек открывает для себя Маяковского всю жизнь. Более того, уверен, что этого поэта будут открывать заново в каждом новом историческом периоде. Безмерный талант всегда современен, но при этом он всегда еще и «глашатай грядущих правд».
Новицкого считали трудным человеком. Он смел не признавать метода социалистического реализма, противопоставляя ему романтический реализм. Был критикован, избит словесно, но на компромисс не шел. Да и преподносить Маяковского так, как он, в конце сороковых годов мало кто решался. Ведь еще совсем недавно творчество поэта замалчивалось, и близился елейно-глянцевый период чугунно-бронзовых авторитетов. Против которых категорически восставал Новицкий. Своими лекциями он заставил влюбиться в личность и творчество Владимира Владимировича весь курс. И вместе с Маяковским учил молодых людей не просто ненавидеть мещанство, но и распознавать его в любой среде, в том числе и творческой. Может быть поэтому в свои молодые годы я был столь заворожен сатирой поэта. Читал сатирические стихи по Всесоюзному радио. В Ленинграде мечтал поставить «Баню». Но впервые серьезно подойти к Маяковскому удалось только на Грузинской студии телевидения.
Когда приехавший из Москвы в командировку Николай Карцов во время одной из дружеских бесед поставил в укор то, что люди, живущие рядом с Багдади, до сих пор не создали ничего о великом поэте... Заговорили о жизни Маяковского, стали читать его стихи и решили вместе с Карцовым поставить документальный фильм. Через несколько недель после отъезда Николая Пантелеймоновича из Москвы пришел сценарий. Весьма своеобразный сценарий, поскольку написан он был фактически Маяковским: на автобиографию поэта ложились точно подобранные стихи. Надо было воссоздать строчки поэта о себе на экране. Вместе с оператором Нагорным мы отправились в путешествие по Грузии. В группу, кроме режиссера фильма и оператора, входили еще директор картины, художник, ассистент. Все боготворили Владимира Владимировича, и его стихи звучали беспрерывно. Они вдохновляли нас на поиски, и мы открывали между Саирме и Багдади гору, которая своими очертаниями напоминала рвущуюся ввысь фигуру поэта, дом, где жили Маяковские, могилу отца...
Поскольку я никогда прежде не снимал документальных фильмов, не знал законов документалистики, то, руководствуясь опытом художественного кино, нарушал их всячески, вводя игровые моменты, хотя соблюдал педантично факты и хронологию событий. Например, Маяковский в автобиографии вспоминал о приездах гостей. На экране мы решили этот момент следующим образом. Сначала показывали грузинский стол, уставленный блюдами, затем пустые стулья занимали гости в фотографическом изображении. Постепенно гости исчезали один за другим, оставив после себя пустой стол. Эпизод со студентом Глушковским, который сливался в воображении поэта с Евгением Онегиным (написанным в одну строчку), мы превращали в веселый мультик. Наконец, фильм начинался с того, что профессор, которого играл ваш покорный слуга, вел экскурсию по музею. Именно его рассуждения прерывал голос Маяковского (артиста В. Маратова), и громовое «Я сам» переключало внимание телезрителей на рассказ поэта о себе, а нерадивый профессор улетучивался из кадра.
Повторяю, что не осмелился бы на такие вещи, если бы знал, как надо снимать документальный фильм. Но мои вольности были хорошо восприняты. «Багдадские небеса», как я уже упоминал о том в главе, посвященной Грузии, получили награду Первого Всесоюзного фестиваля телевизионных фильмов в Киеве. И мы с Карцовым решили продолжить экранизацию автобиографии Маяковского.
Московскому периоду жизни поэта, событиям 1906-1917 годов посвящалась вторая серия картины «Глашатай грядущих правд». Название третьей серии «Моя революция» говорило само за себя. Эта заключительная часть должна была охватить самое плодотворное в творчестве Владимира Владимировича пятнадцатилетие.
При съемках нам очень помогали сотрудники музея Маяковского. Не могу не отметить также интересное решение всевозможных перебивок и мультиков, которые предложил московский художник А. Грачев.
Несмотря на то, что фильм тепло был встречен критикой, неоднократно повторялся в эфире, я испытывал чувство неудовлетворенности. Третья серия казалась смазанной и неудачной. Не без оснований вынужден был признаться себе, что захлебнулся в обилии материала.
Мне хотелось восполнить пробелы и упущения, вот почему, уже работая на ЦТ, я вновь и вновь возвращался к творчеству любимого поэта. Близился юбилей Владимира Владимировича – восьмидесятилетие, к которому взялся подготовить три передачи: «Поэзия Маяковского», «Маяковский о любви», «Маяковский смеется». Особо запомнилась вторая. И своим оформительским решением, когда в ряд выстроились персонажи поэмы, вернее их картонные фигуры с прорезями вместо лиц. Лица появились одновременно с актерами, которые, зайдя за рисованные силуэты, читали строчки стихов и поэм. И, конечно же, запомнилась передача своими исполнителями. Ведь это была одна из первых работ на телевидении Натальи Гундаревой. Еще будучи студенткой Щукинского училища, Наташа выделялась среди товарищей, а это был один из самых сильных курсов Катина-Ярцева, где учились К. Райкин, Ю. Богатырев, Т. Сидоренко... Так вот, повторяю, Наташа выделялась и своим лиризмом, и юмором, и неистовым темпераментом