Преп. Авраамии Смоленский. 1 страница

Число древне-русских житий домонгольского времени чрезвычайно скудно, и соответственно скудны наши сведения о них. О некоторых мы имеем сказания, составленные много веков спустя и лишенные исторической достоверности. О других (немногих) — очень краткие древние записи или проложные статьи, дополненные и развитые впоследствии. Ни те, ни другие не могут служить источниками для суждений о характере и направлении духовной жизни. Все сведения о домонгольских монастырях указывают на их городской или пригородный характер. Настоятели их принимают живое участие в общественной жизни Руси; старцы являются излюбленными духовниками мирян. Отсюда можно было сделать косвенный вывод о том, что и святость в древней Руси воспитывалась под преимущественным влиянием св. Феодосия.

Среди святых преподобных, основателей монастырей домонгольской поры отметим наиболее чтимых: Авраамия Ростовского, Герасима Вологодского (если они действительно жили в эту эпоху), Антония (Римлянина) и Варлаама Хутынского в Новгороде, Ефрема Новоторского (в Торжке).

Из них лишь о преп. Варлааме (1192) имеем краткую запись, из которой, как впрочем и из летописи, видно, что он был сыном богатого боярина и, удалившись в пустыню, в 10 верстах от Новгорода, на Хутыни, построил монастырь во имя Преображения Господня. Варлаам не был ни первым строителем монастырским в Новгороде, ни первым Новгородским святым. Но его посмертное почитание было так же велико в Новгородски земле, как св. Сергия Радонежского на Москве. С именем национального новгородского заступника связано много легенд, записанных в XV веке. В эпоху борьбы Новгорода с Москвой его мощи давали чувствовать свою силу москвичам, презрительно относившимся к новгородским святыням, и даже самому Грозному.

Может — быть, к концу домонгольской (или началу монгольской) эпохи относится жизнь и подвиг Никиты, “столпника” Переяславского. Позднейшее житие рассказывает о его грешной и лихоимной жизни в миру, сменившейся суровым покаянием. Он спасался в монастыре, в трех верстах от Переяславля-Залесского в столпе (т.е. в башне), обложив свое тело тяжелыми веригами. Убитый разбойниками, которые приняли за серебро блеск его вериг, Никита присоединил венец страстотерпца к подвигу преподобного. Житие приписывает ему особую власть над демонамч, быть может, вдохновляясь образом тезоименитого ему великомученика.

Некоторых святых епископов и князей этой эпохи мы будем иметь случай коснуться ниже. Теперь же обратимся к единственному (после Феодосия) домонгольскому подвижнику, от которого осталось подробное жизнеописание, составленное его учеником. Преп. Авраамий Смоленский был не только чтим в своем родном городе после кончины (в начале XIII века), но и канонизован на одном из московских Макариевских соборов (вероятно, 1549 г.). Местно чтился в Смоленске и ученик его Ефрем, автор жчтия. Несмотря на многочисленные литературные влияния на его труд, составленное им “Житие и терпение” св. Авраамия дает образ большой силы, полный оригинальных черт, может — быть, неповторимых в истории русской святости.

Житие мало знает о детстве и юности святого. По смерти родителей, он, отказавшись от брака, раздает имение бедным и облекается в “худые ризы” (как Феодосии): “хожаше яко един от нищих и на уродство ся приложи.” Это временное юродство, о котором не сообщается никаких подробностей, может быть, и состояло в социальном уничижении, подобном юношеским подвигам преп. Феодосия. Вскоре юноша постригается под именем Авраамия в пригородном Смоленском монастыре (на Селище, в б верстах от города). Пребывая в “бдении и в алкании день и нощь,” Авраамий ревностно предается книжным занятиям. Изучая отцов церкви и жития святых, он составляет себе целую библиотеку, “списа ово своею рукою, ово многими писцы.” Из отцов церкви Иоанн Златоуст и Ефрем Сирии были его любимым чтением.

Нам известно, что Смоленск XII века был одним из культурных центров Руси. Отсюда вышел второй митрополит из русских Климент Смолятич, о котором лето писец говорит, что в Русской земле еще не бывало такого “книжника и философа.” Перу этого Климента принадлежит ученое послание к смоленскому пресвитеру Фоме, экзегетического[25] содержания, представляющее собрание изъяснений на разные темные места Библии и греческих отцов. Автор Послания свидетельствует, что в Смоленске был кружок лиц, преданных ученым занятиям, и что здесь существовали разные экзегетические направления. В этой обстановке ученость инока Авраамия не является неожиданной; и сам игумен его был “хитр божественным книгам.” Уже эта ученость Авраамия резко отличает его от “простого” Феодосия, который мог только прясть нити дчя книг “великому” Никону. Но житие Авраамия находится в теснейшей литературной зависимости от жития Феодосия. Сам Авраамий, несомненно, прошел в юности школу Феодосия и подражал ему. Как и для Феодосия, палестинские жития святых составляли его любимое чтение. И однако образ его резко и своеобразно выделяется на этом палестинско — киевском фоне. Конечно, речь может итти лишь о духовных оттенках, с трудом находящих словесное выражение в житийном стиле. Тем не менее, < при тесной близости смоленского и киевского жития, каждое отступление может быть только сознательным и значительным.

Всем известно, что святой Феодосии посещал княжеские пиры, хотя и вздыхал, слушая музыку скоморохов. Но Авраамий “на трапезы и на пиры отиноудь не исходя, многых ради зазираний, яже бывают от места избирающих.” Мотивировка, которая должна оправдать отступление от прототипа. Худые ризы Феодосия Авраамий сохранил и в годы зрелости. Но, давая портрет своего святого в расцвете его духовных сил и решающей борьбы его жизни, Ефрем под смиренными ризами Феодосия рисует совсем иное аскетическое лицо. “Образ же блаженного и тело удручено бяше, и кости его и состави яко мощи исщести, и светлость лица его блед имуще от великого труда и воздержания и бдения, от мног глагол.” Традиция телесной крепости и радостная светлость святого установлена, как мы видели, еще Кириллом Скифопольским для его Саввы и завещана Руси. В эту традицию не укладывается бледный и изможденный смоленский аскет. А между тем этот образ борющагося аскета автор хочет запечатлеть в уме читателя, рисуя портрет средовека[26], а не старца (после 50 летнего подвижничества): “Образ же и подобие на Великого Василия: Черну браду таку имея, плешиву разве имея главу.”

За аскетической худобой, лишением сна и пищи, — качество молитвы. Нестор мало говорит о молитве своего святого, косвенно позволяя заключить, что она не имела разительных внешних проявлений: ни мистических экстазов, ни эмоциональной порывистости. Иначе у Авраамия: “И в нощи мало сна приимати, но коленное поклоняние и слезы многы от очью безъщука (беспрестанно) излияв и в перси биа и кричанием Богу припадая помиловати люди своя, отвратити гнев свой” и т. д.. Эта покаянная печаль и мрачность не оставляет святого и на пороге смерти: “И оттоле боле начат подвизатися блаженный Авраамий в смирении мнозе и в плачи от сердца с воздыханием и с стенаньми, поминаше бо о собе часто о разлучении души от тела.”

Быть может, сообразно с этим иным (мы назвали бы его “метаноическим”) направлением в духовной жизни, в житии св. Авраамия слабо выражены, по сравнению с Феодосием, каритативные стороны служения. Упоминается о милостыне; но не с состраданием к немощам людским выходил из своей кельи суровый аскет, а со словом назидания, со своей небесной, и, вероятно, грозной наукой, наполняющей трепетом сердца. Этот особый “дар и труд божественных писаний” заменяет преп. Авраамию дар и труд социального служения, без которого редко можно представить себе святого древней Руси.

Более традиционен (по — русски) св. Авраамий в его отношении к храмовому благочестию, к литургической красоте и истовости службы (общий учитель — тот же святой Савва). Изгнанный из своего монастыря, он в городе украшает другой, Крестовоздвиженский, ставший его убежищем. Тоже и в последнем своем монастыре, в доме Пресв. Богородицы: “и украси ю яко невесту красну... иконами и завесами и свещами.” Он особенно строг и в храмовом благочинии: “Отиноудь запрещаше же в церкви не глаголати, паче же на литургии.” Повидимому, совершенно особое и личное отношение было у святого к Евхаристии[27]. Он не переставал совершать бескровную Жертву (“ни единого же дне не остави”) со дня своего рукоположения, и потому запрещение его в служении должно было явиться для него особенно мучительным.

Из этих скудных, рассеянных черт встает перед нами необычный на Руси образ аскета с напряженной внутренней жизнью, с беспокойством и взволнованностью, вырывающимися в бурной, эмоциональной молитве, с мрачно — покоянным представлением о человеческой судьбе, не возливающий елей целитель, а суровый учитель, одушевленный, может — быть пророческим вдохновением. Если искать духовной школы, где мог воспитаться такой тип русского подвижника, то найти его можно лишь в монашеской Сирии. Св. Ефрем, а не Савва был духовным предком смоленского Авраамия.

Ученость св. Авраамия была связана с даром учительства, который сделался источником жестоких гонений на него и его “терпения,” главного подвига его жизни. Монашеская келья Авраамия стала притягательным центром для Смоленска. Многие миряне приходили к нему из города ради “утешения из святых, книг.”

“Иереи и черноризцы” восстали против святого именно в связи с его книжным учением. После богословских диспутов с городским духовенством, сам игумен, доселе покровительствовавший святому, запрещает ему: “Аз за тя отвечаю у Бога, ты же престани уча.” Святой, принявший от него “много озлобленна,” оставляет свой монастырь и переселяется в Смоленск. Здесь, в Крестовоздвиженском монастыре, он продолжает свою учительную деятельность. Многочисленные его почитатели снабжают его средствами для помощи бедным и для украшения храма. Но врагам Авраамия удалось возбудить против него чуть ли не весь город; опасность угрожала самой его жизни: “Собраша же ся вси от мала и до велика весь град нань, инии глаголют заточити, а инии к стене ту пригвоздити и зажещи, а друзии потопити и, проведше всквози град.” В описании горестных событий, быть может, чувствуется перо очевидца. “Посланые же слуги, емше, яко злодея влачаху, ови ругахуся ему, инии же насмехахуся ему и бесчинная словеса кидающе, и весь град и по торгу и по улицам — везде толпа народа, и мужи же, глаголю, и жены и дети, и бе позор тяжек видети.” На владычном дворе собрались для суда не только епископ (Игнатий) с духовенством, но и князь с боярами. Однако миряне признали Авраамия невинным, и епископ, оставив его под стражей вместе с двумя учениками, на следующий день собирает чисто духовный суд (“игумени и ереи”). Ефрем не приводит приговора этого суда и хочет подчеркнуть благополучный исход его: “не приемшу ему никоего зла.” Однако Авраамий отослан в свой первоначальный монастырь, на Селище, и из дальнейшего видно, что ему было запрещено совершать литургию. Два праведника предсказывают епископу гнев Божий на град Смоленск за гонение на святого:

“Великой есть быта опитемьи граду сему, аще ся добре не опечалиши” (не покаешься). Уже тогда еп. Игнатий “скоро посла по всем игуменом и к всем попом, заповедая и запрещая всем от всякого речения зла престати, яже на блаженного Авраамия.” Однако, преподобный продолжает оставаться под запрещением. Обещанная “епитимия”[28] приходит в виде страшной засухи. Молитвы епископа и всего народа остаются неуслышанными. Тогда, по совету третьего, не названного по имени иерея, Игнатий призывает св. Авраамия, снова расследует обвинения против него “и испытав, яко все лжа,” прощает его и просит молиться о страждущем граде. Бог услышал молитву святого: “еще преподобному не дошедшу своея келия, одожди Бог на землю дождь,” и с этого времени возобновилось почитание Авраамия и стечение к нему народа.

Последние годы святого прошли мирно, на игуменстве в новом, третьем по счету монастыре его. Еп. Игнатий хотел построить монастырь во имя своего святого и уже поставил церковь за городом, на месте скупленных им огородов, но потом почему — то ее разрушил и перенес на новое место, освятив во имя пресвятой Богородицы, “Положения честныя ризы и пояса.” Этот монастырей, где питалось несколько старцев щедротами епископа, не пользовался, повидимому, особым уважением. Охотников итти в игумены не было. “По мнозе же времени” Игнатий вызывает с Селиша Авраамия и дает ему благословение: дом Богородицы. Авраамий с радостью принимает игуменство, продолжая “пребывать в первом подвизе” учительства и духовничества для сограждан. Пользуясь общей любовью, преподобный пережил своего епископа и преставился от болезни после 50 лет подвижничества.

Необычайность подвига св. Авраамия и перенесенных им гонений ставит пред нами вопрос о их источнике. Биограф его св. Ефрем неоднократно подчеркивает, что преподобный стал жертвой смоленского духовенства. Его ученость и дары пастырства противополагаются “невежам, взимающим сан священства.” На суде “князю и властителем умягчи Бог сердце, игумном же и ереем, аще бы мощне, жива его пожрети.” Вот почему и наказание (смерть) постигает только попов и игуменов. Позднейшее примирение Авраамия со св. Игнатием заставляет автора по возможности смягчить роль епископа в этом злочастном процессе: он представляется скорее жертвой и орудием “попов и игуменов.” Но автор не пожелал скрыть остроты конфликта между святым и огромным большинством духовенства и драматически развил этот конфликт в житийную “пассию” (“терпение”). Какие же мотивы предпол гает он у враждебной партии?

О многом читателю приходится лишь догадываться. Некоторые из приводимых мотивов носят корыстный или человечески — мелкий характер. Вспомним, что к Авраамию стекалось из города множество народа, — он был для многих “отцом духовным.” Отсюда понятны жалобы священников: “уже наши дети вся обратил есть.” На этой почве вырастает клевета: “инии же к женам прикладающе.” Но важнее и интереснее другая группа обвинений: “овии еретика нарицати, а инии глаголаху нань — глубинны книгы почитает... друзии же пророком нарицающе.” Еретик — пророк — читатель запрещенных книг — эти обвинения относились к самому содержанию его учения. Оно смутило и его игумена, столь ученого и первоначально столь расположенного к нему.

Каково было содержание его необычного, смущающего учения, об этом можно лишь догадываться по кратким намекам жития. Оно, конечно, имело отношение к спасению, — святой Авраамий проповедывал грешникам покаяние, — и с успехом, “Мнози от града приходят... от многых грех на покаяние приходят.” Но одно духовничество или нравственная проповедь не могли бы навлечь на Авраамия обвинения в ереси.

Ефрем неоднократно говорит о “дарах слова Божия, тнных от Бога преподобному Авраамию.” “Дасть бо ся ему благодать Божия не токмо почитати, но протолковати...якоже ничтоже ся его не утаит божественных писаний.” В облости экзегетики св. Писания (темных, таинственных мест) опасности и подстерегали смелого богослова. За эту свою экзегетическую проповедь, он по его собственным словам, “бых пять лет искушениа терьпя, поносим, бесчесствуем, яко злодей.” Ефрем дает нам нить и для того чтобы нащупать основной богословский интерес Авраамия. Смоленский инок был не только ученым, но и художником. И о двух иконах его письма не случайно говорит биограф: “Написа же две иконы: еднну страшный суд второго пришествиа, а другую испытание въздушных мытарств.” Воспоминание о них наводит автора на страшную память о том, что он на своем местном говоре называет “чемерит день,” “егоже избежати негде ни скрытися, и река огнена пред судищем течет и книгы разгыбаются и Судииседе и дела открыются всех... Да аще страшно есть, братье, слышати, страшнее будет самому видети.” В тех же мыслях и настроениях застает святого смертный час. “Блаженный Авраамий часто собе поминая, како истяжуть душу пришедшей аггелы и како испытание на воздусе от бесовских мытарств, како есть стати пред Богом и ответ о всем воздати и в кое место поведут и како во второе пришествие предстати пред судищем страшного Бога и как будет от Судья ответ и како огньная река потечет, пожигающи вся”... Здесь опять нас поражает конкретность образов, художественная наглядность видений... Нельзя не видеть их внутреннего родства с “метаноическим” типом аскезы. Детали этих видений не сводимы к Апокалипсису или к книге пророка Даниила. Но оне целиком вмещаются в обширную святоотеческую и апокрифическую литературу эсхатологического направления. Так подробности Страшного Суда все находятся в знаменитом слове Ефрема Сирина “На пришествие Господа, на скончание мира и на пришествие антихриста.” Классическим источником для мытарств на Руси было греческое житие св. Василия Нового, в видениях Феодоры. Но тогда откуда же гонения на Авраамия, откуда обвинения в ереси?

Мы уже понимаем, почему его называют, глумясь, пророком. Эсхатологический интерес, направленный на будущее — вероятно, чаемое близким — срывает покров с тайны, пророчествует. Но вот другое обвинение: “глубинные книги почитает.” Оно указывает, что заподозрен был самый источник этих пророчеств: греческая эсхатологическая традиция. И может быть, не без основания.

Мы хорошо знаем, как подлинные эсхатологические творения св. отцов (например Ипполита, Ефрема), обрастали псевдепиграфами и вдохновляли апокрифы, уже анонимные. В обширной литературе апокрифов эсхатологические темы, быть может, вообще преобладают. В церкви греческой, а потом и русской циркулировали списки отреченных книг, запретных для чтения. Но эти списки имели частный характер, противоречили друг другу, и слабо выполнялись, как свидетельствует факт сохранности апокрифических рукописей в монастырских библиотеках. При отсутствии критической школы и филологической культуры задача выделения апокрифов из святоотеческого наследия была для Руси непосильной.

Что такое “глубинные” (или “голубинные”) книги, мы не знаем в точности. Вернее понимать под ними космологические произведения богумильской литературы[29]. В средние века богумильство (остатки древнего манихейства) имело огромное распространение в юго-славянских странах: Болгарии, Сербии, Боснии. Со славянского юга Русь взяла почти всю свою церковную литературу; не могла она не заимствовать и еретической, как об этом свидетельствуют богумильские мотивы в произведениях народной поэзии: сказаниях, легендах и духовных стихах.

Против св. Авраамия было выдвинуто весьма конкретное обвинение, — с какой долей доказательности, мы не знаем. В житии его, конечно, нет следов манихейства, ибо нельзя считать за манихейство суровый, мироотрешенный аскетизм (его мы видим нередко в Сирии). Если Авраамий читал богумильские книги, то по добросовестному заблуждению, как и большинство православных русских их читателей. В преданности его Церкви не может быть сомнений. Но, может быть, св. Ефрем прав был в оценке гонителей своего духовного отца, и перед нами первая в русской истории картина столкновения свободной богословской мысли с обскурантизмом невежественной, хотя и облеченной саном толпы.

Конечно, богословская культура Авраамия находит свое объяснение в культурном расцвете Смоленска в эпоху Климента Смолятича и князя Романа Ростиславичя (1161-1180). Но направление его интересов было иное. И в этом направлении он предуказывает одно из основных религиозных призваний Руси. Незадачливая в богословии, скоро позабывшая греческую выучку, древняя Русь из всех богословских тем облюбовала себе одну: эсхатологическую, — хотя ее развивала больше в произведениях народной, чем книжной литературы.

Как патрон духовного просвещения, Авраамий не стоит обособленным среди русских святых. Рядом с ним всегда вспоминаютя имена св. Стефана Пермского, Нила Сорского, Дионисия Троицкого, Димитрия Ростовского. Уточняя сокровенное содержание его науки, мы получаем право сказать, что св. Авраамий был страстотерпцем православного гнозиса[30].

 

 

Святые Князья.

Святые “благоверные” князья составляют особый, весьма многочисленный чин святых в русской церкви.

Можно насчитать около 50 князей и княгинь, канонизованных к общему или местному почитанию. Хотя почитание! святых князей начинается с первых же лет христианства на Руси (св. Борис и Глеб), но особенно усиливается во времена монгольского ига, чтобы прекратиться одноврея менно с ним к концу XV века. В первое столетие татарщины, с разрушением монастырей, почти иссякает русская монашеская святость. Подвиг святых князей становится главным, исторически очередным, не только национальным делом, но и церковным служением. Вот почему и изучение этого чина всего уместнее на грани киевской и татарской Руси.

Нельзя не видеть проблемы, которую ставит перед нами этот русский чин святости. Проблема эта еще труднее той, с которой мы встретились при канонизации св., Бориса и Глеба. При малочисленности святых мирян вообше, поражает обширность этой общественной группы. (больше половины русских святых — мирян), — сословное предпочтение или избранность ее в небесной иерархии. С другой стороны, от большинства святых князей не сохранилось для нас ничего, кроме имен и святых останков: ни житий, ни летописных сказаний, ни преданий народных. Тем драгоценнее немногие сохранившиеся княжеские жития, которые дают нам возможность судить о качестве увенчанного церковного подвига.

Но сначала предварительное замечание, которое должно устранить одно из возможных, но неправильных истолкований княжеской святости.

В Греческой церкви известно почитание святых царей и цариц, преимущественно оказавших услуги православию в борьбе с ересями в эпоху вселенских соборов[31]. В этой канонизации находит выражение теократический идеал царского служения. Было бы большим заблуждением видеть отражение этого идеала в канонизации русских князей. Русский удельный князь, по общественному своему положению, никак не может быть сопоставлен с царем. Его власть ограничена вечем, дружиной, церковной иерархией. Он воплощает в себе не столько начало власти, сколько начало служения, являясь политическим, прежде всего военным вождем местного мира. Знаменательно: как только Русь усчаивает греческий идеал власти и переносит его, вместе с царским титулом, на великих князей московских, так прекращается княжеская святость. Никто из благочестивых царей московских не был канонизован. Это отрицательное доказательство того, что канонизация князей не имеет ничего общего с освящением власти.

Если искать опоры в греческой традиции, то можно было бы сближать русских святых князей лишь с Евдокимом Праведным, малоазийским офицером IX века, житие которого было довольно известно на Руси. За то славянские церкви дают в этом отношении много аналогий, особенно сербская. Однако, хотя эти возможные славянские влияния на русскую агиологию совершенно не изучены, все же несомненно, что на Руси почитание святых княеей устанавливается очень рано (XI веке) и имеет самостоятельные духовные корни. Аналогии с Западом очевидны — даже с романо — германским Западом, его культом святых королей и феодальных рыцарей. Но это лишь одно из многих явлений, указывающих на духовную близость с Западом древней, домонгольской Руси.

Для того, чтобы уяснить во всей чистоте и своеобразии сущность княжеского подвига, необходимо выделить в сонме святых князей несколько раздельных групп: князей равноапостольных, князей — иноков, князей — страстотерпцев и, наконец, князей, прославленных своим общественным служением.

Не знаем в точности, когда были канонизованы первые по времени русские святые: княгиня Ольга (+ 969) и князь Владимир (+' 1015). Неизвестный автор похвального слова князю Владимиру (середина XII в.) жалуется на отсутствие почитания его и этим объясняет отсутствие чудес. Есть предположение, что празднование св. Владимиру установлено вскоре после Невской победы, которая была одержана над шведами в день памяти святого князя (15 июля 1240). Святая Ольга была,вероятно, канонизована в период домонгольский. Мних Иаков (XI в.) в своем похвальном слове говорит о нетленности ее тела, перенесенного Владимиром в Десятинную церковь.

Уже в ранних похвальных словах (XI в.) победно звучит сравнение с Константином и Еленой. “И бых великий Костянтин в Русской земли Володимир. Се есть новый Костянтин великого Рима, иже крестився сам и люди своя крести.” Однако эта заслуга еще не равноценна для автора со святостью. Она является лишь основанием для наших молитв за князя: “Нам бо достоит за ня Бога молити, понеже тем Бога познахом.” И молитвы наши могут получить у Бога его прославление: “видя бо Бог тщание наше к нему, прославил бы и.” Впрочем, отсутствие прославления не мешает автору обращаться с молитвой к святому князю, наравне с Константином: “О святая царя Константине и Володимире, помогайте на противные сродником ваю и люди избавляйте от всякиа беды греческия и русския.” Сближение с Константином, общность церковной заслуги были основанием перенесения на русских князей-крестителей имени “равноапостольных” (которое утвердилось в Византии, как общий царский титул).

Но у князя Владимира есть особые, личные права на святость, которые подчеркиваются и в летописи, и у Нестора, и в похвальных словах: это его милостыня. Все русские книжники, говоря о Владимире даже мимоходом, не преминут рассказать о том, как “нищие приходяше на двор его во вся дни и прнимаху, кто чего требоваша; а недужным, не могущим ходитн, повеле слугам, да в дом приносят им.” Предание помнило языческую жизнь Владимира: но “аще бо в невежестве етера (какие-нибудь) согрешениа быша, после рассыпашася покаянием и милостынями.

К чину равноапостольных князей местное муромское предание причисляет своего князя Константина Ярославича, который почитается вместе с сыновьями Михаилом и Феодором 21 мая. Эти князья совершенно неизвестны в летописях. Позднее муромское предание,записанное в XVI веке, изображает князя Константина крестителем Муромской земли. Хотя его смерть относится к 1205г., но язычество в Муроме представляется такою силой, что кн. Константин должен взять свой город осадой прежде, чем крестить его. Конечно, это противоречит всему, что мы знаем о распространении на Руси христианства. Повидимому, муромцы утратили всякую память о своих святых князьях, и создали легенду, исходя из имени Константина, приурочив и самое празднование ко дню греческого Константина Равноапостольного. В действительности, муромских князей следует отнести к безвестным для нас святым, не редким в чине святых князей.

Вторую группу составляют князья — иноки. Мы уже видели князя Николу — Святошу (+ 1142), смиренного вратаря и трудника Печерского монастыря, одного из верных духовных чад Феодосия. В XV веке юный Заозерский князь Андрей отказался от своего удела, которого он был единственным наследником, и постригся в Спасо — Каменном монастыре на Кубенском озере. Он получил в иночестве имя Иоасафа, в честь индийского царевича известной легенды и скончался через пять лет (+ 1453), в строгом, созерцательном уединении. Его житие, во многих отношениях замечательное, показывает, что, несмотря на юность, святой князь достиг высокого совершенства духовной жизни. Не княжеский сан, во всяком случае, и не одно отречение от него заслужило ему местное прославление. К этим двум инокам мы могли бы присоединить имена Михаила Клопского, если бы его происхождение от князей московских (по одной из редакций его жития) было достоверным, и Иоанна кн. Углицкого (в схиме Игнатия), если бы не сложность его страдальческого подвига. Жертва московской объединительной политики, Андрей еще в детстве был заточен своим дядей Иваном III в темницу, вместе с отцом и братом. Тридцать два года он томился в узах и постригся перед смертью в Вологодской тюрьме. Мы имеем основание назвать святого князя страстотерпцем, но молитвенная жизнь, которую он вел в темнице и завершил принятием схимы, позволяет причислить его к князьям — инокам. Конечно, не предсмертная схима определила его местное почитание, ибо этот обычай предсмертного пострига, против которого вооружается Киево — Печерский Патерик, как известно, получил на Руси, под византийским влиянием, широкое распространение в княжеских кругах.

К князьям — инокам следует причислить и почти всех святых княгинь, игумений и строительниц монастырей, о которых мы будем говорить впоследствии. Но уже из сказанного ясно, что князья — иноки почитаются как иноки, т.е., преподобные, а не как князья. Их путь особый, совершенно личный, ничего не уясняющий нам в княжеском подвиге.

Третья, несравненно более многочисленная группа — князья убиенные, страстотерпцы. Анализ житий св. Бориса и Глеба разъясняет для нас смысл их подвига, и жития эти, бесспорно, повлияли на церковную оценку всей этой группы святых князей. Но внутри нея мы видим глубокие отличия. Татарское иго создало условия для настоящего мученичества за Христа. Но оно же освятило и ратный подвиг, смерть в бою, как мученичество за веру. Наконец, отдельно стоят жертвы политических убийств: Игорь Киевский и Андрей Боголюбский.

Лишь краткая летописная запись сохранила память о подвиге рязанского князя Романа Ольговича, претерпевшего ужасную смерть в Орде в 1270 г. Татары “отрезаша ему язык и заткоша уста его убрусом, и начаша резати его по суставом и метати розно, персты все обрезаша и у ног и у рук, и устне и уши, и прочая составы разрезаша, и яко остася труп един, они же отодраша кожу от главы его и на копие воткнуша.” Казненный по обвинению в хуле на татарскую веру и после отказа принять ее, он называется в летописи “новым мучеником,” подобным Иакову Персидскому и кн. Михаилу Черниговскому.

Князь Василько (Василий) Константинович был взят в плен после битвы при Сити (1238) и убит татарами в Шеренском лесу. Татары принуждали его “в поганской быти воли их и воевати с ними.” Князь отверг это предложение, “брашна и пития их не прия.” Как видно из приводимых в летописи слов его, в его сознании дело шло об “отлучении от христианския веры”: для русских людей вкушение пищи с язычниками было уже вероотступничеством. Перед смертью князь сурово укоряет татар за “погубление многих душ без правды.” Готовясь к смерти, он кается в своих грехах, — в них он видит и причину своей “беды.” Приводятся его умиленные молитвы, в которых, как и в описании предсмертных слез его, нельзя не видеть влияния жития св. Бориса: “он же разливашеся слезами... лицо же его бе уныло от многого томления поганых.” Вслед за убиением Василька летопись дает и его характеристику, идеальный образ древне — русского князя, в котором нет никаких аскетических черт: “Бе же се Василько лицом красен, очима светел и грозен взором, и паче меры храбр, сердцем же легок; а кто ему служил, хлеб его ял, чашу его пил, той за его любовь никако же можаше у иного князя быти, ни служити: излише бо слуги своя любяше; мужество и ум в нем живяше, правда же и истина с ним ходиста, бе бо всему хитр.” Эта яркая характеристика, в тех же выражениях, прилагается ко многим святым князьям, в том числе и к Александру Невскому: доказательство ее идеальной типичности для эюго чина святости.