Проблема хамства, равнодушия

Василий Шукшин

Сапожки

Ездили в город за запчастями… И Сергей Духанин увидел там в магазине женские сапожки. И потерял покой: захотелось купить такие жене. Хоть один раз-то, думал он, надо сделать ей настоящий подарок. Главное, красивый подарок… Она таких сапожек во сне не носила.

Сергей долго любовался на сапожки, потом пощелкал ногтем по стеклу прилавка и спросил весело:

– Это сколько же такие пипеточки стоят?

– Какие пипеточки? – не поняла продавщица.

– Да вот… сапожки-то.

– Пипеточки какие-то… Шестьдесят пять рублей. Сергей чуть вслух не сказал "О, "!.."– протянул:

– Да… Кусаются.

Продавщица презрительно посмотрела на него. Странный они народ, продавщицы: продаст обыкновенный килограмм пшена, а с таким видом, точно вернула забытый долг.

Ну, дьявол с ними, с продавщицами. Шестьдесят пять рублей у Сергея были. Было даже семьдесят пять. Но… Он вышел на улицу, закурил и стал думать. Вообще-то не для деревенской грязи такие сапожки, если уж говорить честно. Хотя она их, конечно, беречь будет… Раз в месяц и наденет-то – сходить куда-нибудь. Да и не наденет в грязь, а – посуху. А радости сколько! Ведь это же черт знает какая дорогая минута, когда он вытащит из чемодана эти сапожки и скажет: "На, носи".

Сергей пошел к ларьку, что неподалеку от магазина, и стал в очередь за пивом.

Представил Сергей, как заблестят глаза у жены при виде этих сапожек. Она иногда, как маленькая, до слез радуется. Она вообще-то хорошая. С нами жить – надо терпение да терпение, думал Сергей. Одни проклятые выпивки чего стоят. А ребятишки, а хозяйство… Нет, они двужильные, что могут выносить столько. Тут хоть как-нибудь, да отведешь душу: выпьешь когда – все легче маленько, а ведь они с утра до ночи, как заводные.

Очередь двигалась медленно, мужики без конца "повторяли". Сергей думал.

Босиком она, правда, не ходит, чего зря прибедняться-то? Ходит, как все в деревне ходят… Красивые, конечно, сапожки, но не по карману. Привезешь, а она же первая заругает. Скажет, на кой они мне, такие дорогие! Лучше бы девчонкам чего-нибудь взял, пальтишечки какие-нибудь – зима подходит.

Наконец Сергей взял две кружки пива, отошел в сторону и медленно стал пропускать по глоточку. И думал.

Вот так живешь – сорок пять лет уже, – все думаешь: ничего, когда-нибудь буду жить хорошо, легко. А время идет… И так и подойдешь к той ямке, в которую надо ложиться, – а всю жизнь чего-то ждал. Спрашивается, какого дьявола надо было ждать, а не делать такие радости, какие можно делать? Вот же: есть деньги, лежат необыкновенные сапожки – возьми, сделай радость человеку! Может, и не будет больше такой возможности. Дочери еще не невесты – чего-ничего, а надеть можно – износят. А тут – один раз в жизни… Сергей пошел в магазин.

– Ну-ка дай-ка их посмотреть, – попросил он.

– Чего?

– Сапожки.

– Чего их смотреть? Какой размер нужен?

– Я на глаз прикину. Я не знаю, какой размер.

– Едет покупать, а не знает, какой размер. Их примерять надо, это не тапочки.

– Я вижу, что не тапочки. По цене видно, хэ-хэ…

– Ну и нечего их смотреть.

– А если я их купить хочу?

– Как же купить, когда даже размер не знаете?

– А вам-то что? Я хочу посмотреть.

– Нечего их смотреть. Каждый будет смотреть.

– Ну, вот чего, милая, – обозлился Сергей, – я же не прошу показать мне ваши панталоны, потому что не желаю их видеть, а прошу показать сапожки, которые лежат на прилавке.

– А вы не хамите здесь, не хамите! Нальют глаза-то и начинают…

– Чего начинают? Кто начинает? Вы то, поили меня что так говорите?

Продавщица швырнула ему один сапожок. Сергей взял его, повертел, поскрипел хромом, пощелкал ногтем по лаково блестевшей подошве… Осторожненько запустил руку вовнутрь…

"Нога-то в нем спать будет", – подумал радостно

– Шестьдесят пять ровно?– спросил он.

Продавщица молча, зло смотрела на него.

"О господи!– изумился Сергей. – Прямо ненавидит. За что?"

– Беру, – сказал он поспешно, чтоб продавщице поскорей бы уже отмякла, что ли, – не зря же он отвлекает ее, берет же он эти сапожки. – Вам платить или кассиру?

Продавщица, продолжая смотреть на него, сказала негромко:

– В кассу.

– Шестьдесят пять ровно или с копейками?

Продавщица все глядела на него; в глазах ее, когда Сергей повнимательней посмотрел, действительно стояла белая ненависть. Сергей струсил… Молча поставил сапожок и пошел к кассе. "Что она?! Сдурела, что ли, – так злиться? Так же засохнуть можно, не доживя веку".

Оказалось, шестьдесят пять рублей ровно. Без копеек. Сергей подал чек продавщице. В глаза ей не решался посмотреть, глядел выше тощей груди. "Больная, наверно", – пожалел Сергей.

А продавщица чек не брала. Сергей поднял глаза… Теперь в глазах продавщицы была и ненависть, и какое-то еще странное удовольствие.

– Я прошу сапожки.

– На контроль, – негромко сказала она.

– Где это? – тоже негромко спросил Сергей, чув ствуя, что и сам начинает ненавидеть сухопарую продавщицу.

Продавщица молчала. Смотрела.

– Где контроль-то? – Сергей улыбнулся прямо в глаза ей. – А? Да не гляди ты на меня, не гляди, милая, – женатый я. Я понимаю, что в меня сразу можно влюбиться, но… что я сделаю? Терпи уж, что сделаешь? Так где, говоришь, контроль-то?

У продавщицы даже ротик сам собой открылся… Такого она не ждала.

Сергей отправился искать контроль.

"О-о! – подивился он на себя. – Откуда что взялось! Надо же так уесть бабу. А вот не будешь психовать зря. А то стоит – вся изозлилась".

На контроле ему выдали сапожки, и он пошел к своим, на автобазу, чтобы ехать домой. (Они приезжали на своих машинах, механик и еще два шофера.)

Сергей вошел в дежурку, полагая, что тотчас же все потянутся к его коробке – что, мол, там? Никто даже не обратил внимания на Сергея. Как всегда – спорили. Видели на улице молодого попа и теперь выясняли, сколько он получает. Больше других орал Витька Кибяков, рябой, бледный, с большими печальными глазами. Даже когда он надрывался и, между прочим, оскорблял всех, глаза оставались печальными и умными, точно они смотрели на самого Витьку – безнадежно грустно.

– Ты знаешь, что у него персональная "Волга"?! – кричал Рашпиль (Витьку звали "Рашпиль"), – У их, когда они еще учатся, стипендия – сто пятьдесят рублей! Понял? Сти-пен-дия!

– У них есть персональные, верно, но не у молодых. Чего ты мне будешь говорить? Персональные – у этих… апостолов. Не у апостолов, а у этих… как их?..

– Понял? У апостолов – персональные "Волги"! Во, пень дремучий. Сам ты апостол!

– Сто пятьдесят стипендия! А сколько же тогда оклад?

– А ты что, думаешь, он тебе за так будет гонениям подвергаться? На! Пятьсот рублей хотел?

– Он должен быть верующим!

Сергей не хотел ввязываться в спор, хотя мог бы поспорить: пятьсот рублей молодому попу – это много. Но спорить сейчас об этом… Нет, Сергею охота было показать сапожки. Он достал их, стал разглядывать. Сейчас все заткнутся с этим попом… Замолкнут. Не замолкли. Посмотрели, и все. Один только протянул руку – покажи. Сергей дал сапожок. Шофер (незнакомый) поскрипел хромом, пощелкал железным ногтем по подошве… И полез грязной лапой в белоснежную, нежную… внутрь сапожка. Сергей отнял сапожок.

– Куда ты своим поршнем?

Шофер засмеялся.

– Кому это?

– Жене.

Тут только все замолкли.

– Кому? – спросил Рашпиль.

– Клавке.

– Ну-ка?..

Сапожок пошел по рукам; все тоже мяли голенище, щелкали по подошве… Внутрь лезть не решались. Только расшеперивали голенище и заглядывали в белый, пушистый мирок. Один даже дунул туда зачем-то. Сергей испытывал прежде незнакомую гордость.

– Сколько же такие?

– Шестьдесят пять.

Все посмотрели на Сергея с недоумением. Сергей слегка растерялся.

– Ты что, офонарел?

Сергей взял сапожок у Рашпиля.

– Во! – воскликнул Рашпиль. – Серьга… дал! Зачем ей такие?

– Носить.

Сергей хотел быть спокойным и уверенным, но внутри у него вздрагивало. И привязалась одна тупая мысль: "Половина мотороллера. Половина мотороллера". И хотя он знал, что шестьдесят пять рублей – это не половина мотороллера, все равно упрямо думалось. "Половина мотороллера".

– Она тебе велела такие сапожки купить?

– При чем тут велела? Купил, и все.

– Куда она их наденет-то? – весело пытали Сергея. – Грязь по колено, а он – сапожки за шестьдесят пять рублей.

– Это ж зимние!

– А зимой в них куда?

– Потом, это ж на городскую ножку. Клавкина-то не полезет сроду… У ей какой размер-то? Это ж ей – на нос только.

– Какой она носит-то?

– Пошли вы!.. – вконец обозлился Сергей. – Чего вы-то переживаете?

Засмеялись.

– Да ведь жалко, Сережа! Не нашел же ты их, шестьдесят пять рублей-то.

– Я заработал, я и истратил, куда хотел. Чего базарить-то зря?

– Она тебе, наверно, резиновые велела купить? Резиновые… Сергей вовсю злился.

– Валяйте лучше про попа – сколько он все же получает?

– Больше тебя.

– Как эти… сидят, курва, чужие деньги считают. – Сергей встал. – Больше делать, что ли, нечего?

– А чего ты в бутылку-то лезешь? Сделал глупость, тебе сказали. И не надо так нервничать…

– Я и не нервничаю. Да чего ты за меня переживаешь-то?! Во, переживатель нашелся! Хоть бы у него взаймы взял, или что…

– Переживаю, потому что не могу спокойно на дураков смотреть. Мне их жалко…

– Жалко – у пчелки в попке. Жалко ему!

Еще немного позубатились и поехали домой. Дорогой Сергея доконал механик (они в одной машине ехали).

– Она тебе на что деньги-то давала? – спросил механик. Без ехидства спросил, сочувствуя. – На что-нибудь другое?

Сергей уважал механика, поэтому ругаться не стал.

– Ни на что. Хватит об этом.

 

Приехали в село к вечеру.

Сергей ни с кем не подосвиданькался… Не пошел со всеми вместе – отделился, пошел один. Домой. Клавдя и девочки вечеряли.

– Чего это долго-то? – спросила Клавдя. – Я уж думала, с ночевкой там будете.

– Пока получили да пока на автобазу перевезли… Да пока там их разделили по районам…

– Пап, ничего не купил? – спросила дочь, старшая, Груша.

– Чего? – По дороге домой Сергей решил так: если Клавка начнет косоротиться, скажет – дорого, лучше бы вместо этих сапожек… "Пойду и брошу их в колодец".

– Купил.

Трое повернулись к нему от стола. Смотрели. Так это "купил" было сказано, что стало ясно – не платок за четыре рубля купил муж, отец, не мясорубку. Повернулись к нему… Ждали.

– Вон, в чемодане. – Сергей присел на стул, полез за папиросами. Он так волновался, что заметил: пальцы трясутся.

Клавдя извлекла из чемодана коробку, из коробки вытянула сапожки… При электрическом свете они были еще красивей. Они прямо смеялись в коробке. Дочери повскакивали из-за стола… Заахали, заохали.

– Тошно мнеченьки! Батюшки мои!.. Да кому это?

– Тебе, кому.

– Тошно мнеченьки!.. – Клавдя села на кровать, кровать заскрипела… Городской сапожок смело полез на крепкую, крестьянскую ногу. И застрял. Сергей почувствовал боль. Не лезли… Голенище не лезло.

– Какой размер-то?

– Тридцать восьмой…

Нет, не лезли. Сергей встал, хотел натиснуть. Нет.

– И размер-то мой…

– Вот где не лезут-то. Голяшка.

– Да что же это за нога проклятая!

– Погоди! Надень-ка тоненький какой-нибудь чулок.

– Да кого там! Видишь?..

– Да…

– Эх-х!.. Да что же это за нога проклятая!

Возбуждение угасло.

– Эх-х! – сокрушалась Клавдя. – Да что же это за нога! Скольно они?..

– Шестьдесят пять. – Сергей закурил папироску. Ему показалось, что Клавдя не расслышала цену. Шестьдесят пять рубликов, мол, цена-то.

Клавдя смотрела на сапожок, машинально поглаживала ладонью гладкое голенище. В глазах ее, на ресницах, блестели слезы… Нет, она слышала цену.

– Черт бы ее побрал, ноженьку! – сказала она. – Разок довелось, и то… Эхма!

В сердце Сергея опять толкнулась непрошеная боль… Жалость. Любовь, слегка забытая. Он тронул руку жены, поглаживающую сапожок. Пожал. Клавдя глянула на него… Встретились глазами. Клавдя смущенно усмехнулась, тряхнула головой, как она делала когда-то, когда была молодой, – как-то по-мужичьи озорно, простецки, но с достоинством и гордо.

– Ну, Груша, повезло тебе. – Она протянула сапожок дочери. – На-ка, примерь.

Дочь растерялась.

– Ну! сказал Сергей. И тоже тряхнул головой. – Десять хорошо кончишь – твои. Клавдя засмеялась.

 

Перед сном грядущим Сергей всегда присаживался на низенькую табуретку у кухонной двери – курил последнюю папироску. Присел и сегодня… Курил, думал, еще раз переживал сегодняшнюю покупку, постигал ее нечаянный, большой, как ему сейчас казалось, смысл. На душе было хорошо. Жалко, если бы сейчас что-нибу дь спугнуло бы это хорошее состояние, эту редкую гостью-минуту.

Клавдя стелила в горнице постель.

– Ну, иди… – позвала она.

Он нарочно не откликнулся, – что дальше скажет

– Сергунь! – ласково позвала Клава.

Сергей встал, загасил окурок и пошел в горницу.

Улыбнулся сам себе, качнул головой… Но не подумал так: "Купил сапожки, она ласковая сделалась". Нет, не в сапожках дело, конечно, дело в том что…

Ничего. Хорошо.

 

***

Проблема отцов и детей

Миниатюра В.Солоухина из книги «Камешки на ладони»

В английском парламенте обсуждался вопрос о молодежи. Оратор огласил с трибуны четыре высказывания разных людей о молодежи. Вот они, эти высказывания:

Наша молодежь любит роскошь, она дурно воспитана, она насмехается над начальством и нисколько не уважает стариков. Наши нынешние дети стали тиранами, они не встают, когда в комнату входит пожилой человек, перечат свои родителям. Попросту говоря, они очень плохие.

Я утратил всякие надежды относительно будущего нашей страны, если сегодняшняя молодежь завтра возьмет в руки бразды правления, ибо эта молодежь невыносима, невыдержанна, просто ужасна.

Наш мир достиг критической стадии. Дети больше не слушают своих родителей. Видимо, конец мира не очень далек.

Эта молодежь растленна до глубины души. Молодые люди злокозненны и нерадивы. Они никогда не будут походить на молодежь былых времен. Молодое поколение сегодняшнего дня не сумеет сохранить нашу культуру.

Все эти изречения о молодежи, о безнадежном будущем были встречены в парламенте аплодисментами. Тогда оратор раскрыл карты.

Оказывается, первое изречение принадлежит Сократу, второе – Гесиоду, третье – египетскому жрецу, а четвертое найдено в глиняном горшке в развалинах Вавилона, а возраст горшка – 3000 лет.

Проблема бережного отношения к животным, «братьям нашим меньшим»

 
  В. Астафьев Белогрудка Деревня Вереино стоит на горе. Под горою два озера, и на берегу их, отголоском крупного села, ютится маленькая деревенька в три дома — Зуяты. Между Зуятами и Вереино огромный крутой косогор, видный за много десятков вёрст тёмным горбатым островом. Весь этот косогор так зарос густолесьем, что люди почти никогда и не суются туда. Да и как сунешься? Стоит отойти несколько шагов от клеверного поля, которое на горе, — и сразу покатишься кубарем вниз, ухнешь в накрест лежащий валежник, затянутый мхом, бузиною и малинником. Глухо на косогоре, сыро и сумеречно. Еловая и пихтовая крепь надёжно хоронит от худого глаза и загребущих рук жильцов своих — птиц, барсуков, белок, горностаев. Держатся здесь рябчик и глухарь, очень хитрый и осторожный. А однажды поселилась в чащобе косогора, пожалуй, одна из самых скрытных зверушек — белогрудая куница. Два или три лета прожила она в одиночестве, изредка появляясь на опушке. Белогрудка вздрагивала чуткими ноздрями, ловила противные запахи деревни и, если приближался человек, пулей вонзалась в лесную глухомань. На третье или четвёртое лето Белогрудка родила котят, маленьких, как бобовые стручки. Мать грела их своим телом, облизывала каждого до блеска и, когда котята чуть подросли, стала добывать для них еду. Она очень хорошо знала этот косогор. Кроме того, была она старательная мать и вдосталь снабжала едой котят. Но как-то Белогрудку выследили вереинские мальчишки, спустились за нею по косогору, притаились. Белогрудка долго петляла по лесу, махая с дерева на дерево, потом решила, что люди уже ушли — они ведь часто мимо косогора проходят, — вернулась к гнезду. За ней следило несколько человеческих глаз. Белогрудка не почувствовала их, потому что вся трепетала, прильнув к котятам, и ни на что не могла обращать внимания. Белогрудка лизнула каждого из детёнышей в мордочку: дескать, я сейчас, мигом, — и вымахнула из гнезда. Корм добывать становилось день ото дня трудней и трудней. Вблизи гнезда его уже не было, и куница пошла с ёлки на ёлку, с пихты на пихту, к озёрам, потом к болоту, к большому болоту за озером. Там она напала на простофилю-сойку и, радостная, помчалась к своему гнезду неся в зубах рыжую птицу с распущенным голубым крылом. Гнездо было пустое. Белогрудка выронила из зубов добычу, метнулась вверх по ели, потом вниз, потом опять вверх, к гнезду хитро упрятанному в густом еловом лапнике. Котят не было. Если бы Белогрудка умела кричать — закричала бы. Пропали котята, исчезли. Белогрудка обследовала всё по порядку и обнаружила, что вокруг ели топтались люди и на дерево неловко лез человек, сдирая кору, обламывая сучки, оставляя разящий запах пота и грязи в складках коры. К вечеру Белогрудка точно выследила, что её детёнышей унесли в деревню. Ночью она нашла и дом, в который их унесли. До рассвета она металась возле дома: с крыши на забор, с забора на крышу. Часами сидела на черёмухе, под окном, слушала — не запищат ли котятки. Но во дворе гремела цепью и хрипло лаяла собака. Хозяин несколько раз выходил из дому, сердито кричал на неё. Белогрудка комочком сжималась на черёмухе. Теперь каждую ночь она подкрадывалась к дому, следила, следила, и всё гремел и бесновался пёс во дворе. Как-то Белогрудка прокралась на сеновал и осталась там до света, а днём не решилась уйти в лес. Днём-то она и увидела своих котят. Мальчишка вынес их в старой шапке на крыльцо и стал играть с ними, переворачивая кверху брюшками, щёлкая их по носу. Пришли ещё мальчишки, стали кормить котят сырым мясом. Потом явился хозяин и, показывая на кунят, сказал: — Зачем мучаете зверушек? Отнесите в гнездо. Пропадут. Потом был тот страшный день, когда Белогрудка снова затаилась на сарае и снова ждала мальчишек. Они появились на крыльце и о чём-то спорили. Один из них вынес старую шапку, заглянул в неё: — Э, подох один... Мальчишка взял котёнка за лапу и кинул собаке. Вислоухий дворовый пёс, всю жизнь просидевший на цепи и привыкший есть что дают, обнюхал котёнка, перевернул лапой и стал неторопливо пожирать его с головы. В ту же ночь на селе было придушено множество цыплят и кур, на высоком заплоте задавился старый пёс, съевший котёнка. Белогрудка бегала по забору и до того раздразнила дураковатую дворнягу, что та ринулась за ней, перепрыгнула через забор, сорвалась и повисла. Утят, гусят находили в огородах и на улице задавленными. В крайних домах, что ближе к лесу, птица вовсе вывелась. И долго не могли узнать люди, кто это разбойничает ночами на селе. Но Белогрудка совсем освирепела и стала появляться у домов даже днём и расправляться со всем, что было ей под силу. Бабы ахали, старухи крестились, мужики ругались: — Это ж сатана! Накликали напасть! Белогрудку подкараулили, сшибли дробью с тополя возле старой церкви. Но Белогрудка не погибла. Лишь две дробины попали ей под кожу, и она несколько дней таилась в гнезде, зализывала ранки. Когда она вылечила себя, то снова пришла к тому дому, куда её будто на поводе тянули. Белогрудка ещё не знала, что мальчишку, взявшего кунят, пороли ремнём и приказали отнести их обратно в гнездо. Но беззаботный мальчишка поленился лезть в лесную крепь, бросил кунят в овражке возле леса и ушёл. Здесь их нашла и прикончила лиса. Белогрудка осиротела. Она стала давить напропалую голубей, утят не только на горе, в Вереино, но и в Зуятах тоже. Попалась она в погребе. Открыв западню погреба, хозяйка крайней в Зуятах избы увидела Белогрудку. — Так вот ты где, сатана! — всплеснула она руками и бросилась ловить куницу. Все банки, кринки, чашки были опрокинуты и побиты, прежде чем женщина сцапала куницу. Белогрудку заключили в ящике. Она свирепо грызла доски, крошила щепу. Пришёл хозяин, он был охотник, и когда жена рассказала, что изловила куницу, заявил: — Ну и зря. Она не виновата. Её обидели, осиротили, — и выпустил куницу на волю, думая, что больше она в Зуятах не появится. Но Белогрудка принялась разбойничать пуще прежнего. Пришлось охотнику задолго до сезона убить куницу. На огороде возле парника он увидел её однажды, загнал на одинокий куст и выстрелил. Куница упала в крапиву и увидела бегущую к ней собаку с мокрым гавкающим ртом. Белогрудка змейкой взвилась из крапивы, вцепилась в горло собаке и умерла. Собака каталась по крапиве, дико выла. Охотник разжимал зубы Белогрудки ножом и сломал два пронзительно острых клыка. До сих пор помнят в Вереино и в Зуятах Белогрудку. До сих пор здесь строго наказывают ребятам, чтобы не смели трогать детёнышей зверушек и птиц. Спокойно живут и плодятся теперь меж двух сёл, вблизи от жилья, на крутом лесистом косогоре белки, лисы, разные птицы и зверушки. И когда я бываю в этом селе и слышу густоголосый утренний гомон птиц, думаю одно и то же: «Вот если бы таких косогоров было побольше возле наших сёл и городов!»  

Проблема долга перед родителями

Проблема безнравственности (человеческой жестокости по отношению к матери)

Виктор Астафьев

Записка

"НА ПРОКОРМ ЛЕГКА, ХОТЯ И ОБЪЕСТЬ МОЖЕТ, НО НЕ ЗЛОВРЕДНА".

Нет, это не из Гоголя и не из Салтыкова-Щедрина, и не из прошлого века.

В наши дни, в век, так сказать, энтээра, из старой русской деревни, подбив продать домишко, родной сынок привез в город собственную мать, неграмотную, изношенную в работе, и "забыл" ее на вокзале.

В карман выходной плюшевой жакетки матери вместо денег сынок вложил эту самую записку, как рекомендательное письмо в няньки, сторожихи, домработницы.

Все же жаль порою бывает, что отменена публичная порка. Для автора этой записки я сам нарубил бы виц и порол бы его, порол до крови, до визга, чтоб далеко и всем было слышно.

Проблема судьбы, рока

И.Бунин

Роман горбуна

Горбун получил анонимное любовное письмо, приглашение на свидание:

«Будьте в субботу пятого апреля, в семь часов вечера, в сквере на Соборной площади. Я молода, богата, свободна и - к чему скрывать! - давно знаю, давно люблю Вас, гордый и печальный взор, ваш благородный, умный лоб, ваше одиночество... Я хочу надеяться, что и Вы найдете, быть может, во мне душу, родную Вам... Мои приметы: серый английский костюм, в левой руке шелковый лиловый зонтик, в правой - букетик фиалок...»

Как он был потрясен, как ждал субботы: первое любовное письмо за всю жизнь! В субботу он сходил к парикмахеру, купил (сиреневые) перчатки, новый (серый с красной искрой, под цвет костюму) галстук; дома, наряжаясь перед зеркалом, без конца перевязывал этот галстук своими длинными, тонкими пальцами, холодными и дрожащими: на щеках его, под тонкой кожей, разлился красивый, пятнистый румянец, прекрасные глаза потемнели... Потом, наряженный, он сел в кресло, - как гость, как чужой в своей собственной квартире, - и стал ждать рокового часа. Наконец в столовой важно, грозно пробило шесть с половиной. Он содрогнулся, поднялся, сдержанно, не спеша надел в прихожей весеннюю шляпу, взял трость и медленно вышел. Но на улице уже не мог владеть собой - зашагал своими длинными и тонкими ногами быстрее, со всей вызывающей важностью, присущей горбу, но объятый тем блаженным страхом, с которым всегда предвкушаем мы счастье. Когда же быстро вошел в сквер возле собора, вдруг оцепенел на месте: навстречу ему, в розовом свете весенней зари, важными и длинными шагами шла в сером костюме и хорошенькой шляпке, похожей на мужскую, с зонтиком в левой руке и с фиалками в правой, - горбунья.

Беспощаден кто-то к человеку!

Проблема отношения к русскому языку, к чистоте русского языка.

И.С.Тургенев

Русский язык.

Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины,- ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя - как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!

Июнь 1882

 

Дурак.

Жил-был на свете дурак. Долгое время он жил припеваючи; но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца.
Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи?
Внезапная мысль озарила, наконец, его темный умишко... И он, ни мало не медля, привел ее в исполнение.
Встретился ему на улице знакомый — и принялся хвалить известного живописца...
— Помилуйте!— воскликнул дурак.— Живописец этот давно сдан в архив... Вы этого не знаете? Я от вас этого не ожидал... Вы — отсталый человек.
Знакомый испугался — и тотчас согласился с дураком.
— Какую прекрасную книгу я прочел сегодня!— говорил ему другой знакомый.
— Помилуйте!— воскликнул дурак.— Как вам не стыдно? Никуда эта книга не годится; все на нее давно махнули рукою. Вы этого не знаете? Вы — отсталый человек.
И этот знакомый испугался — и согласился с дураком.
— Что за чудесный человек мой друг N. N.— говорил дураку третий знакомый. Вот истинно благородное существо!
— Помилуйте!— воскликнул дурак.— N. N.— заведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы — отсталый человек!
Третий знакомый тоже испугался и согласился с дураком, отступился от друга. И кого бы, что бы ни хвалили при дураке — а него на все была одна отповедь.
Разве иногда прибавит с укоризной:
— А вы все еще верите в авторитеты?
— Злюка! Желчевик!— начинали толковать о дураке его знакомые.— Но какая голова!
— И какой язык!— прибавляли другие.— О, да он талант!
Кончилось тем, что издатель одной газеты предложил дураку заведывать у него критическим отделом.
И дурак стал критиковать все и всех, нисколько не меняя манеры своей, ни своих восклицаний.
Теперь он, кричавший некогда против авторитетов,— сам авторитет — и юноши перед ним благоговеют — и боятся его.
Да и как им быть, бедным юношам? Хоть и не следует, вообще говоря, благоговеть... но тут, поди, не возблагоговей — в отсталые люди попадаешь!
Житье дуракам между трусами.

Проблема героизма

Тургенев И.С.

Воробей

Я возвращался с охоты и шёл по аллее сада. Собака бежала впереди меня.

Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться, как бы зачуяв перед собою дичь.

Я глянул вдоль аллеи и увидал молодого воробья с желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из гнезда (ветер сильно качал березы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прораставшие крылышки.

Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой её мордой - и весь взъерошенный, искажённый, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти.

Он ринулся спасать, он заслонил собою своё детище… но всё его маленькое тельце трепетало от ужаса, голос одичал и охрип, он замирал, он жертвовал собою!

Каким громадным чудовищем должна была ему казаться собака! И всё-таки он не мог усидеть на своей высокой, безопасной ветке… Сила, сильнее его воли, сбросила его оттуда.

Мой Трезор остановился, попятился… Видно, и он признал эту силу.

Я поспешил отозвать смущённого пса - и удалился, благоговея.

Да; не смейтесь. Я благоговел перед той маленькой героической птицей, перед любовным её порывом.

Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь.

Апрель, 1879

Проблема милосердия и сострадания

И.Тургенев

Два богача

 

Когда при мне превозносят богача Ротшильда, который из громадных своих доходов уделяет целые тысячи на воспитание детей, на лечение больных, на призрение старых — я хвалю и умиляюсь.

Но, и хваля и умиляясь, не могу я не вспомнить об одном убогом крестьянском семействе, принявшем сироту-племянницу в свой разоренный домишко.

— Возьмем мы Катьку, — говорила баба, — последние наши гроши на нее пойдут, — не на что будет соли добыть, похлебку посолить…

— А мы ее… и не соленую, — ответил мужик, ее муж.

Далеко Ротшильду до этого мужика!

Июль, 1878 г.

 

 

Проблема милосердия

Проблема жертвенности во имя других

И.Тургенев

Памяти Ю.П.Вревской


а грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный гошпиталь, в разоренной болгарской деревушке — с лишком две недели умирала она от тифа.

Она была в беспамятстве — и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.

Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы ей завидовали, мужчины за ней волочились… два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез.

Нежное кроткое сердце… и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи… она не ведала другого счастия… не ведала — и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась — и вся, пылая огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним.

Какие заветные клады схоронила она там, в глубине души, в самом ее тайнике, никто не знал никогда — а теперь, конечно, не узнает.

Да и к чему? Жертва принесена… дело сделано.

Но горестно думать, что никто не сказал спасибо даже ее трупу — хоть она сама и стыдилась и чуждалась всякого спасибо.

Пусть же не оскорбится ее милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь возложить на ее могилу!

Цитаты о русском языке

Русский язык


С русским языком можно творить чудеса.
Нет ничего такого в жизни и в нашем сознании, чего нельзя было бы передать русским словом.
Звучание музыки, спектральный блеск красок, игру света, шум и тень садов, неясность сна, тяжкое громыхание грозы, детский шепот и шорох морского гравия.
Нет таких звуков, красок, образов и мыслей, для которых не нашлось бы в нашем языке точного выражения.
К. Г. Паустовский.


Берегите наш язык, наш прекрасный руский язык – это клад, это достояние, переданное нам нашими предшественниками!
Обращайтесь почтительно с этим могущественным орудием; в руках умелых оно в состоянии совершать чудеса.
И. С. Тургенев.

 

Нет таких звуков, красок, образов и мыслей - сложных и простых, - для которых не нашлось бы в нашем языке точного выражения.
К. Паустовский.


Нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово.
Н. Гоголь.

Проблема отношения к искусству

Рей Бредбери

Улыбка

На главной площади очередь установилась еще в пять часов, когда за
выбеленными инеем полями пели далекие петухи и нигде не было огней. Тогда
вокруг, среди разбитых зданий, клочьями висел туман, но теперь, в семь
утра, рассвело, и он начал таять. Вдоль дороги по-двое, по-трое
подстраивались к очереди еще люди, которых приманил в город праздник и
базарный день.
Мальчишка стоял сразу за двумя мужчинами, которые громко разговаривали
между собой, и в чистом холодном воздухе звук голосов казался вдвое
громче.
Мальчишка притопывал на месте и дул на свои красные, в цыпках, руки,
поглядывая то на грязную, из грубой мешковины, одежду соседей, то на
длинный ряд мужчин и женщин впереди.
- Слышь, парень, ты-то что здесь делаешь в такую рань? - сказал человек
за его спиной.
- Это мое место, я тут очередь занял, - ответил мальчик.
- Бежал бы ты, мальчик, отсюда, уступил бы свое место тому, кто знает в
этом толк!
- Оставь в покое парня, - вмешался, резко обернувшись, один из мужчин,
стоящих впереди.
- Я же пошутил. - Задний положил руку на голову мальчишки. Мальчик
угрюмо стряхнул ее. - Просто подумал, чудно это-ребенок, такая рань а он
не спит.
- Этот парень знает толк в искусстве, ясно? - сказал заступник, его
фамилия была Григсби. - Тебя как звать-то, малец?
- Том.
- Наш Том, уж он плюнет что надо, в самую точку-верно. Том?
- Точно!
Смех покатился по шеренге людей.
Впереди кто-то продавал горячий кофе в треснувших чашках. Поглядев
туда. Том увидел маленький жаркий костер и бурлящее варево в ржавой
кастрюле. Это был не настоящий кофе. Его заварили из каких-то ягод,
собранных на лугах за городом, и продавали по пенни чашка, согреть
желудок" но мало кто покупал, мало кому это было по карману.
Том устремил взгляд туда, где очередь пропадала за разваленной взрывом
каменной стеной.
- Говорят, она _улыбается_, - сказал мальчик.
- Ага, улыбается, - ответил Григсби.
- Говорят, она сделана из краски и холста.
- Точно. Потому-то и сдается мне, что она не подлинная. Та, настоящая,
- я слышал - была на доске нарисована, в незапамятные времена.
- Говорят, ей четыреста лет.
- Если не больше. Коли. уж на то пошло, никому не известно, какой
сейчас год.
- Две тысячи шестьдесят первый!
- Верно, так говорят, парень, говорят. Брешут. А может, трехтысячный!
Или пятитысячный! Почем мы можем знать? Сколько времени одна сплошная
катавасия была... И достались нам только рожки да ножки.
Они шаркали ногами, медленно продвигаясь вперед по холодным камням
мостовой.
- Скоро мы ее увидим? - уныло протянул Том.
- Еще несколько минут, не больше. Они огородили ее, повесили на четырех
латунных столбиках бархатную веревку, все честь по чести, чтобы люди не
подходили слишком близко. И учти, Том, никаких камней, они запретили
бросать в нее камни.
- Ладно, сэр.
Солнце поднималось все выше по небосводу, неся тепло, и мужчины
сбросили с себя измазанные дерюги и грязные шляпы.
- А зачем мы все тут собрались? - спросил, подумав, Том. - Почему мы
должны плевать?
Тригсби и не взглянул на него, он смотрел на солнце, соображая, который
час.
- Э, Том, причин уйма. - Он рассеянно протянул руку к карману, которого
уже давно не было, за несуществующей сигаретой. Том видел это движение
миллион раз. - Тут все дело в ненависти, ненависти ко всему, что связано с
Прошлым. Ответь-ка ты мне, как мы дошли до такого состояния? Города--труды
развалин, дороги от бомбежек-словно пила, вверх-вниз, поля по ночам
светятся, радиоактивные... Вот и скажи, Том, что это, если не последняя
подлость?
- Да, сэр, конечно.
- То-то и оно... Человек ненавидит то, что его сгубило, что ему жизнь
поломало. Так уж он устроен. Неразумно, может быть но такова человеческая
природа.
- А если хоть кто-нибудь или что-нибудь, чего бы мы не ненавидели? -
сказал Том.
- Во-во! А все эта орава идиотов, которая заправляла миром в Прошлом!
Вот и стоим здесь с самого утра, кишки подвело, стучим от холода
зубами-ядовитые троглодиты, ни покурить, ни выпить, никакой тебе утехи,
кроме этих наших праздников. Том. Наших праздников...
Том мысленно перебрал праздники, в которых участвовал за последние
годы. Вспомнил, как рвали и жгли книги на площади, и все смеялись, точно
пьяные. А праздник науки месяц тому назад, когда притащили в город
последний автомобиль, потом бросили жребий, и счастливчики могли по одному
разу долбануть машину кувалдой!..
- Помню ли я, Том? Помню ли? Да ведь я же разбил переднее
стекло-стекло, слышишь? господи, звук-то какой был, прелесть! Тррахх!
Том и впрямь словно услышал, как стекло рассыпается сверкающими
осколками.
- А Биллу Гендерсону досталось мотор раздолбать. Эх, и лихо же он это
сработал, прямо мастерски. Бамм! Но лучше всего, - продолжал вспоминать
Григсби, - было в тот раз, когда громили завод, который еще пытался
выпускать самолеты. И отвели же мы душеньку! А потом нашли типографию и
склад боеприпасов-и взорвали их вместе! Представляешь себе. Том? - -
Том подумал.
- Ага.
Полдень. Запахи разрушенного города отравляли жаркий воздух, что-то
копошилось среди обломков зданий.
- Сэр, это больше никогда не вернется?
- Что-цивилизация? А кому она нужна? Во всяком случае не мне!
- А я так готов ее терпеть, - сказал один из очереди. - Не все,
конечно, но были и в ней свои хорошие стороны...
- Чего зря болтать-то! - крикнул Григсби. - Все равно впустую.
- Э, - упорствовал один из очереди, - не торопитесь. Вот увидите: еще
появится башковитый человек, который ее подлатает. Попомните мои слова.
Человек с душой.
- Не будет того, сказал - Григсби.
- А я говорю, появится. Человек, у которого душа лежит к красивому. Он
вернет нам-нет, не старую, а, так сказать, ограниченную цивилизацию,
такую, чтобы мы могли жить мирно.
- Не успеешь и глазом моргнуть, как опять война!
- Почему же? Может, на этот раз все будет иначе. Наконец и они вступили
на главную площадь. Одновременно в город въехал верховой; держа в руке
листок бумаги, Огороженное пространство было в самом центре площади. Том,
Григсби и все остальные, копя слюну, подвигались вперед - шли,
изготовившись, предвкушая, с расширившимися зрачками. Сердце Тома билось
часто-часто, и земля жгла его босые пятки.
- Ну, Том, сейчас наша очередь, не зевай! - По углам огороженной
площадки стояло четверо полицейских-четверо мужчин с желтым шнурком на
запястьях, знаком их власти над остальными. Они должны были следить за
тем, чтобы не бросали камней.
- Это для того, - уже напоследок объяснил Григсби, - чтобы каждому
досталось плюнуть по разку, понял, Том? Ну, давай!
Том замер перед картиной, глядя на нее.
- Ну, плюй же!
У мальчишки пересохло во рту.
- Том, давай! Живее!
- Но, - медленно произнес Том, - она же красивая!
- Ладно, я плюну за тебя!
Плевок Григсби блеснул в лучах солнца. Женщина на картине улыбалась
таинственно-печально, и Том, отвечая на ее взгляд, чувствовал, как
колотится его сердце, а в ушах будто звучала музыка.
- Она красивая, - повторил он.
- Иди уж, пока полиция...
- Внимание!
Очередь притихла. Только что они бранили Тома - стал как пень! - а
теперь все повернулись к верховому.
- Как ее звать, сэр? - тихо спросил Том.
- Картину-то? Кажется, "Мона Лиза"... Точно: "Мона Лиза".
- Слушайте объявление, - сказал верховой. - Власти постановили, что
сегодня в полдень портрет на площади будет передан в руки здешних жителей,
дабы они могли принять участие в уничтожении...
Том и ахнуть не успел, как толпа, крича, толкаясь, мечась, понесла его
к картине. Резкий звук рвущегося холста... Полицейские бросились наутек.
Толпа выла, и руки клевали портрет, словно голодные птицы. Том
почувствовал, как его буквально швырнули сквозь разбитую раму. Слепо
подражая остальным, он вытянул руку, схватил клочок лоснящегося холста,
дернул и упал, а толчки и пинки вышибли его из толпы на волю. Весь в
ссадинах, одежда разорвана, он смотрел, как старухи жевали куски холста,
как мужчины разламывали раму, поддавали ногой жесткие лоскуты, рвали их в
мелкие-мелкие клочья.
Один Том стоял притихший в стороне от этой свистопляски. Он глянул на
свою руку. Она судорожно притиснула к груди кусок холста, пряча его.
- Эй, Том, ты что же! - крикнул Григсби. Не говоря ни слова,
всхлипывая. Том побежал прочь. За город, на испещренную воронками дорогу,
через поле, через мелкую речушку, он бежал и бежал, не оглядываясь, и
сжатая в кулак рука была спрятана под куртку.
На закате он достиг маленькой деревушки и пробежал через нее. В девять
часов он был у разбитого здания фермы. За ней, в том, что осталось от
силосной башни, под навесом, его встретили звуки, которые сказали ему, что
семья спит-спит мать, отец, брат. Тихонько, молча, он скользнул в узкую
дверь и лег, часто дыша.
- Том? - раздался во мраке голос матери.
- Да.
- Где ты болтался? - рявкнул отец. - Погоди, вот я тебе утром всыплю...
Кто-то пнул его ногой. Его собственный брат, которому пришлось сегодня
в одиночку трудиться на их огороде.
- Ложись! - негромко прикрикнула на него мать.
Еще пинок.
Том дышал уже ровнее. Кругом царила тишина. Рука его была плотно-плотно
прижата к груди. Полчаса лежал он так, зажмурив глаза.
Потом ощутил что-то: холодный белый свет. Высоко в небе плыла луна, и
маленький квадратик света полз по телу Тома. Только теперь его рука
ослабила хватку. Тихо, осторожно, прислушиваясь к движениям спящих, Том
поднял ее. Он помедлил, глубоко-глубоко вздохнул, потом, весь ожидание,
разжал пальцы и разгладил клочок закрашенного холста.
Мир спал, освещенный луной.
А на его ладони лежала Улыбка.
Он смотрел на нее в белом свете, который падал с полуночного неба. И
тихо повторял про себя, снова и снова: "Улыбка, чудесная улыбка..."
Час спустя он все еще видел ее, даже после того как осторожно сложил ее
и спрятал. Он закрыл глаза, и снова во мраке перед ним - Улыбка. Ласковая,
добрая, она была Там и тогда, когда он уснул, а мир был объят безмолвием,
и луна плыла в холодном небе сперва вверх, потом вниз, навстречу утру.

Проблема воздействия искусства на человека

В.П.Астафьев

Домский собор

Дом… Дом… Дом…

Домский собор, с петушком на шпиле. Высокий, каменный, он по-над Ригой звучит.

Пением органа наполнены своды собора. С неба, сверху плывет то рокот, то гром, то нежный голос влюбленных, то зов весталок, то рулады рожка, то звуки клавесина, то говор перекатного ручья…

И снова грозным валом бушующих страстей сносит все, снова рокот.

Звуки качаются, как ладанный дым. Они густы, осязаемы. Они всюду, и все наполнено ими: душа, земля, мир.

Все замерло, остановилось.

Душевная смута, вздорность суетной жизни, мелкие страсти, будничные заботы — все-все это осталось в другом месте, в другом свете, в другой, отдалившейся от меня жизни, там, там где-то.

«Может, все что было до этого, — сон? Войны, кровь, братоубийство, сверхчеловеки, играющие людскими судьбами ради того, чтобы утвердить себя над миром.

Зачем так напряженно и трудно живем мы на земле нашей? Зачем? Почему?»

Дом. Дом. Дом…

Благовест. Музыка. Мрак исчез. Взошло солнце. Все преображается вокруг.

Нет собора с электрическими свечками, с древней лепотой, со стеклами, игрушечно и конфетно изображающими райскую жизнь. Есть мир и я, присмиревший от благоговения, готовый преклонить колени перед величием прекрасного.

Зал полон людьми, старыми и молодыми, русскими и нерусскими, партийными и беспартийными, злыми и добрыми, порочными и светлыми, усталыми и восторженными, всякими.

И никого нет в зале!

Есть только моя присмирелая, бесплотная душа, она сочится непонятной болью и слезами тихого восторга.

Она очищается, душа-то, и чудится мне, весь мир затаил дыхание, задумался этот клокочущий, грозный наш мир, готовый вместе со мною пасть на колени, покаяться, припасть иссохшим ртом к святому роднику добра…

И вдруг, как наваждение, как удар: а ведь в это время где-то целят в этот собор, в эту великую музыку… пушками, бомбами, ракетами…

Не может этого быть! Не должно быть!

А если есть. Если суждено умереть нам, сгореть, исчезнуть, то пусть сейчас, пусть в эту минуту, за все наши злые дела и пороки накажет нас судьба. Раз не удается нам жить свободно, сообща, то пусть хоть смерть наша будет свободной, и душа отойдет в иной мир облегченной и светлой.

Живем мы все вместе. Умираем по отдельности. Так было века. Так было до этой минуты.

Так давайте сейчас, давайте скорее, пока нет страха. Не превратите людей в животных перед тем, как их убить. Пусть рухнут своды собора, и вместо плача о кровавом, преступно сложенном пути унесут люди в сердце музыку гения, а не звериный рев убийцы.

Домский собор! Домский собор! Музыка! Что ты сделала со мною? Ты еще дрожишь под сводами, еще омываешь душу, леденишь кровь, озаряешь светом все вокруг, стучишься в броневые груди и больные сердца, но уже выходит человек в черном и кланяется сверху. Маленький человек, тужащийся уверить, что это он сотворил чудо. Волшебник и песнопевец, ничтожество и Бог, которому подвластно все: и жизнь, и смерть.

Домский собор. Домский собор.

Здесь не рукоплещут. Здесь люди плачут от ошеломившей их нежности. Плачет каждый о своем. Но вместе все плачут о том, что кончается, спадает прекрасный сон, что кратковечно волшебство, обманчиво сладкое забытье и нескончаемы муки.

Домский собор. Домский собор.

Ты в моем содрогнувшемся сердце. Склоняю голову перед твоим певцом, благодарю за счастье, хотя и краткое, за восторг и веру в разум людской, за чудо, созданное и воспетое этим разумом, благодарю тебя за чудо воскрешения веры в жизнь. За все, за все благодарю!



php"; ?>