Текст получен из библиотеки 2Lib.ru 3 страница
разрушительными? Возможно, Шекспир мог бы увидеть, как в какой-нибудь
стратфордский домик ударила Юпитерова молния, и стал бы помогать тушить
загоревшуюся соломенную крышу и растаскивать куски разваленной печной трубы.
А что сказал бы он, посмотрев на Ипр, каков он теперь, или возвращаясь в
Стратфорд, как возвращаются к себе домой нынче французские крестьяне, увидел
бы старый знакомый столб с надписью: "К Стратфорду, 1 миля" - и в конце этой
мили не оказалось бы ничего, только несколько ям в земле да куски старой
разбитой маслобойки здесь и там ? Может быть, вид того, что способна учинить
злая обезьяна, наделенная такой властью разрушения, какая никогда не снилась
Юпитеру, превзошел бы даже Шекспировы зрелища?
И все же разве не приходится сказать, что, подвергая такому напряжению
человеческую природу, война губит лучшую ее часть, а худшую половину
награждает дьявольской силой? Лучше было бы для нас, если бы она вовсе
погубила ее. Тогда воинственные способы выбираться из затруднений стали бы
недоступны нам и мы старались бы не попадать в них. Поистине "умереть не
трудно", как сказал Байрон, и чрезвычайно трудно жить. Это объясняет, почему
мир не только лучше войны, но и бесконечно труднее. Встречал ли какой-нибудь
герой войны угрозу славной смерти мужественней, чем изменник Боло встретил
неизбежность смерти позорной? Боло научил нас всех умирать: можем ли мы
сказать, что он научил нас жить?
Теперь недели не проходит, чтобы какой-нибудь солдат, бесстрашно
глядевший в глаза смерти на ратном поле и получивший ордена или особо
отмеченный в приказах за отвагу, не вызывался бы в суд, так как он не устоял
перед пустячным искушением мирного времени, оправдываясь лишь старой
поговоркой, что-де "человеку надо жить". Когда кто-то, вместо того чтобы
заниматься честной работой, предпочитает продать свою честь за бутылку вина,
за посещение театра, за час, проведенный со случайной женщиной, и достигает
всего этого путем предъявления недействительного чека - нам странно слышать,
что этот самый человек мог отчаянно рисковать жизнью на поле сражения! И
может быть, в конце концов, славная смерть дешевле славной жизни? Если же
она не легче дается, почему она дается столь многим? Во всяком случае ясно:
царство Владыки Мира и Спокойствия не наступило еще для нас. Его попытки
вторжения встречали сопротивление более яростное, чем попытки кайзера. Как
бы успешно ни было это сопротивление, оно нас обременяет в некотором роде
задолженностью, которая не менее тягостна оттого, что у нас для нее нет цифр
и что мы не собираемся по ней рассчитываться. Блокада, лишающая нас "милости
господней", становится со временем менее выносимой, чем другие блокады,
лишающие нас только сырья, и против этой блокады наша Армада бессильна. В
Доме Налагающего на нас блокаду, по его словам, много помещений; но, боюсь,
среди них нет ни Дома, где разбиваются сердца, ни Зала для верховой езды.
ПРОКЛЯТИЕ НА ОБА ВАШИ ДОМА!
Тем временем большевистские кирки и петарды подрывают фундаменты обоих
этих зданий; и хотя сами большевики могут погибнуть под развалинами, их
смерть не спасет этих построек. К несчастью, их можно отстроить заново. Как
и Замок Сомнения, их много раз разрушали многие поколения Воинов
Великодушия, но Глупость, Леность и Самонадеянность, Слабоумие и Перепуг, и
все присяжные заседатели Ярмарки Тщеславия опять отстраивали их. Одного
поколения, прошедшего "Среднюю школу" в наших старинных закрытых учебных
заведениях и в более дешевых обезьянничающих с них учреждениях, будет
совершенно достаточно, чтобы оба эти дома действовали до следующей войны.
Для поучения тем поколениям я оставляю эти страницы в качестве хроники
гражданской жизни, как она протекала во время войны, - ведь история об этом
обычно умалчивает. К счастью, война была очень короткой. Правда, мнение,
будто от протянется не более полугода, было в конечном счете с очевидностью
опровергнуто. Как указывал сэр Дуглас Хэйг, каждое Ватерлоо в этой войне
длилось не часы, а месяцы. Но не было бы ничего удивительного, если бы она
длилась и тридцать лет. Если б не тот факт, что с помощью блокады удалось
геройски уморить Европу голодом - чего не удалось бы добиться, будь Европа
соответственным образом подготовлена к войне или даме к миру, - война
тянулась бы до тех пор, пока враждующие стороны не утомились до того, что их
нельзя было бы заставить воевать дальше. Учитывая ее размах, война 1914-1918
годов будет, конечно, считаться самой короткой войной в истории. Конец
наступил так неожиданно, что противники буквально споткнулись об него. И все
же он наступил целым годом позже, чем ему следовало, так как воюющие стороны
слишком боялись друг друга и не могли разумно разобраться в создавшемся
положении. Германия, не сумевшая подготовиться к затеянной ею войне, не
сумела и сдаться прежде, чем была смертельно истощена. Ее противники, равным
образом непредусмотрительные, находились так же близко к банкротству, как
Германия к голодной смерти. Это был блеф, от которого потерпели обе стороны.
И по всегдашней иронии судьбы, остается еще под вопросом, не выиграют ли в
итоге побежденные Германия и Россия, ибо победители уже старательно
заклепывают на себе оковы, которые они только что сбили с ног побежденных.
КАК ШЛИ ДЕЛА НА ТЕАТРЕ
Давайте теперь круто переведем наше внимание от европейского театра
войны к театру, где бои идут не по-настоящему и где, едва опустится занавес,
убитые, смыв с себя розовые раны, преспокойно отправляются домой и садятся
ужинать. Прошло уже двадцать почти лет с тех пор, как мне пришлось в
последний раз представить публике пьесу в виде книги, так как не было случая
показать ее должным образом, поставив спектакль на театре. Война вернула
меня к такому способу. "Дом, где разбиваются сердца" пока еще не достиг
сцены. Я до сих пор задерживал пьесу, потому что война в корне изменила
экономические условия, которые раньше давали в Лондоне возможность серьезной
драме окупить себя. Изменились не театры, и не руководство ими, и не авторы,
и не актеры, изменились зрители. Четыре года лондонские театры ежевечерне
заполнялись тысячами солдат, приезжавших в отпуск с фронта. Эти солдаты не
были привычными посетителями лондонских театров. Одно собственное
приключение из моего детства дало мне ключ к пониманию их положения. Когда я
был еще маленьким мальчиком, меня однажды взяли в оперу. Тогда я не знал
еще, что такое опера, хотя умел насвистывать оперную музыку, и притом в
большом количестве. В альбоме у матери я не раз видел фотографии великих
оперных певцов, большей частью в вечернем платье. В театре я оказался перед
золоченым балконом, где все сидевшие были в вечернем платье, и их-то я и
принял за оперных певцов и певиц. Среди них я облюбовал толстую смуглую
даму, решил, что она и есть синьора Альбони, и все ждал, когда она встанет и
запоет. Я недоумевал только, почему меня посадили спиною, а не лицом к
певцам. Когда занавес поднялся, моему удивлению и восторгу не было предела.
СОЛДАТ НА ТЕАТРАЛЬНОМ ФРОНТЕ
В 1915 году в театрах, в том же самом затруднительном положении, я
видел людей в хаки. Каждому, кто, как и я, угадывал их душевное состояние,
было ясно, что они раньше никогда не бывали в театре и не знали, что это
такое. Раз в одном из наших больших театров-варьете я сидел рядом с молодым
офицером, вовсе не каким-нибудь мужланом. Когда поднялся занавес и ему стало
понятно, куда надо смотреть, он даже и тогда не уловил смысла драматической
части программы. Он не знал, что ему делать в этой игре. Он понимал людей на
сцене, когда они пели и танцевали или проделывали лихие гимнастические
номера. Он не только все понимал, но и остро наслаждался, когда артист
изображал, как кукарекают петухи и визжат поросята. Но когда люди
представляли других людей и делали вид, будто размалеванная декорация позади
них есть нечто реальное, он недоумевал. Сидя рядом с ним, я понял, до какой
степени искушенным должен стать естественный человек, прежде чем условности
театра окажутся для него легко приемлемыми или сделается очевидной цель
драмы.
Так вот, с того времени, когда наши солдаты стали пользоваться
очередными отпусками, такие новички в сопровождении барышень (их называли
"флапперз"), часто таких же наивных, как они сами, битком набивали театры.
Сначала казалось почти невозможным подобрать для их насыщения достаточно
грубый материал. Лучшие комедийные актеры мюзик-холлов рылись в памяти в
поисках самых древних шуток и самых ребяческих проделок, стараясь обойти
все, что было бы не по зубам военному зрителю. Я считаю, что поскольку дело
касается новичков, то здесь многие заблуждались. Шекспир, или
драматизованные истории Джорджа Барнвела и Марии Мартин, или "Проклятый
цирюльник с Флит-стрит" им бы очень понравились. Но новички в конце концов
представляли собою меньшинство. Однако и развитой военный, который в мирное
время не стал бы смотреть ничего, кроме самых передовых послеибсеновских
пьес в самых изысканных постановках, теперь с удивлением обнаруживал, что
ему страшно хочется глупых шуток, танцев и дурацких чувственных номеров,
которые исполняют хорошенькие девушки. Автор нескольких самых мрачных драм
нашего времени говорил мне, что после того, как он вытерпел столько месяцев
в окопах и даже мельком не видел ни единой женщины своего круга, ему
доставляет абсолютно невинное, но восхитительное удовольствие попросту
смотреть на молоденькую девчонку. Состояние гиперэстезии, при котором
происходила переоценка всех театральных ценностей, возникло как реакция
после дней, проведенных на поле битвы. Тривиальные вещи обретали значимость,
а устарелые - новизну. Актеру не приходилось избавлять зрителей от скуки и
дурного настроения, загнавших их в театр в поисках развлечений. Ему теперь
надо было только поддерживать блаженное ощущение у счастливых людей, которые
вышли из-под огня, избавились от гнета армейской дисциплины и, вымытые и
спокойные, готовы радоваться всему чему угодно, всему, что только могли
предложить им стайка хорошеньких девушек и забавный комедиант или даже
стайка девушек, лишь делающих вид, будто они хорошенькие, и артист, лишь
делающий вид, будто он забавен.
В театрах в те времена каждый вечер можно было увидеть старомодные
фарсы и комедии, в которых спальня с четырьмя дверьми с каждой стороны и
распахнутым окном посередине считалась в точности схожей со спальнями в
квартирах наверху и внизу, и во всех трех обитали пары, снедаемые ревностью.
Когда они приходили домой подвыпивши, путали свою квартиру с чужой и,
соответственно, забирались в чужую постель - тогда не только новички
находили возникавшие сложности и скандалы изумительно изобретательными и
забавными. И не только их зеленые девчонки не могли удержаться от визга
(удивлявшего даже самых старых актеров), когда джентльмен в пьяном виде
влезал в окно и изображал, будто раздевается, а время от времени даже
выставлял напоказ свою голую особу. Людям, только что прочитавшим в газете,
что умирает Чарлз Уиндем, и при этом с грустью вспоминавшим о "Розовых
домино" и последовавшем потоке фарсов и комедий дней расцвета этого
замечательного актера (со временем все шутки подобного жанра устарели до
такой степени, что вместо смеха стали вызывать тошноту),- этим ветеранам,
когда они возвращались с фронта, тоже нравилось то, что они давно считали
глупым и устарелым, как и новичкам нравилось то, что они считали свежим и
остроумным.
КОММЕРЦИЯ В ТЕАТРЕ
Веллингтон сказал когда-то, что армия передвигается на брюхе. Так и
лондонский театр. Прежде чем действовать, человек должен поесть. Прежде чем
играть в пьесе, он должен уплатить за помещение. В Лондоне нет театров для
блага народа: их единственная цель - приносить владельцу возможно более
высокую ренту. Если квартиры, схожие с соседними, и кровати, похожие на
соседские, приносят на две гинеи больше, чем Шекспир,- побоку Шекспира, в
дело вступают кровати и квартиры. Если бессмысленная стайка хорошеньких
девочек и комик перевешивают Моцарта - побоку Моцарта.
UNSER SHAKESPEARE [Наш Шекспир (нем.)]
Перед войной делалась однажды попытка исправить положение и для этого,
в ознаменование трехсотлетия со дня смерти Шекспира, хотели открыть
государственный театр. Был создан комитет, и разные известные и влиятельные
лица ставили свои подписи под пышным воззванием к нашей национальной
культуре. Моя пьеса - "Смуглая леди сонетов" - была одним из следствий этого
обращения. Результатом нескольких лет нашего труда была одна-единственная
подписка на значительную сумму от некоего джентльмена из Германии. Мне
хочется только сказать, как сказал тот знаменитый бранчливый возчик в
анекдоте: когда от повозки, в которой лежало все его добро, на самой вершине
холма отвалилась задняя доска и все содержимое покатилось вниз, разбиваясь в
мелкие дребезги, он произнес лишь: "Не могу по достоинству оценить этого
случая". И мы лучше не будем больше говорить об этом.
ВЫСОКАЯ ДРАМА ВЫХОДИТ ИЗ СТРОЯ
Можно представить теперь, как сказалась война на лондонских театрах:
кровати и девичьи стайки изгнали из них высокую драму. Рента взлетела до
невиданной цифры. В то же время на все, кроме билетов в театральных кассах,
цены выросли вдвое, из-за чего и расходы на постановку поднялись так, что
надеяться на прибыль можно было только при полном сборе на каждом спектакле.
Без широкой рекламы нельзя было и надеяться, чтобы постановки хотя бы
окупилась. Перед войной серьезная драма до известной степени могла
существовать благодаря тому, что спектакль окупался, даже если по будням
сбор оказывался половинным, в субботу же равнялся трем четвертям. Директор,
если он был энтузиаст, трудился в поте лица и время от времени получал
субсидию от какого-нибудь миллионера с художественными склонностями, да еще
при некоторой доле редких и счастливых случайностей, благодаря которым пьесы
серьезного рода тоже оказываются прибыльными, - при всех этих
обстоятельствах директор был в состоянии продержаться несколько лет, а затем
могла подоспеть и смена в лице другого энтузиаста. Именно так и не иначе
произошло в начале столетия то замечательное возрождение британской драмы,
которое и мою карьеру драматурга сделало возможной в Англии. В Америке я уже
упрочил свое положение, не став при этом частью обычной театральной системы,
- мое имя связывались в этой стране с исключительным гением Ричарда
Мэнсфилда. В Германии и в Австрии я не встречался с трудностями: той драме,
которой я занимался, там не давала умереть открытая поддержка театра двором
и городскими управлениями. Так что я в долгу у австрийского императора за
великолепные постановки моих пьес, в то время как единственным случаем
официального внимания, оказанного мне британским двором, было заявление,
доводившее до сведения всего мира, говорящего на английском языке, что
некоторые из моих пьес не годятся для публичного исполнения. Существенным
контрастом этому служило, однако, то обстоятельство, что британский двор,
когда это касалось персонального посещения им моих пьес, не обращал никакого
внимания на дурную характеристику, данную мне главным придворным чиновником.
Все-таки мои пьесы закрепились на лондонской сцене, и вскоре за ними
последовали пьесы Гренвилл-Баркера, Гилберта Мюррея, Джона Мэнсфилда,
Сент-Джона Хэнкина, Лоренса Хаусмена, Арнолда Беннета, Джона Голсуорси,
Джона Дринкуотера и других, у кого в девятнадцатом веке было бы меньше
шансов увидеть на сцене свою пьесу, чем диалоги Платона (не будем говорить о
постановках древних афинских драм или о возвращении на сцену пьес Шекспира в
их исконном виде - и тем и другим несказанно повезло!). Тем не менее факт
постановки моих пьес стал возможным лишь благодаря поддержке театров,
которая была почти вдвое больше того, что составляла рента и содержание их.
В таких театрах пьеса, обращенная к сравнительно небольшой прослойке
культурных людей и поэтому привлекавшая лишь от половины до трех четвертей
того количества зрителей, какое привлекали более популярные зрелища, тем не
менее могла держаться в руках молодых храбрецов, идущих на риск ради самой
пьесы и которых годы и разные обязательства еще не заставляли задумываться
над коммерческой стоимостью своего времени и энергии. Я уже рассказывал, как
война выбила из-под ног эту опору. Расходы по содержанию самых дешевых
вест-эндских театров поднялись до суммы, на двадцать пять процентов
превышавшей максимальный доход, какой (как показала действительность) могла
принести постановка серьезной драмы. И серьезная драма, никогда не
представлявшая собою надежного коммерческого предприятия, теперь становилась
невозможной. Соответственно делались попытки найти для нее пристанище в
пригородных лондонских театрах и в репертуарных театрах в провинции. Но
когда армия наконец возвратила нам оставшихся в живых (из поглощенного ею
когда-то бравого отряда театральных пионеров), эти оставшиеся в живых
увидели, что экономические условия, делавшие раньше их работу рискованной,
теперь ее вовсе исключают, во всяком случае в пределах лондонского
Вест-Энда.
ЦЕРКОВЬ И ТЕАТР
Не думаю, чтобы это многих беспокоило. Не так мы воспитаны, чтобы
беспокоиться. И чувство национального значения театра не является
врожденным: простой человек, как многие солдаты во время войны, не знает,
что такое театр. Но заметьте, пожалуйста, все эти солдаты, не знавшие, что
такое театр, знали, что такое церковь. Их учили уважать церковь. Никто не
внушал им предубеждения, будто церковь - это место, где легкомысленные
женщины показывают свои лучшие наряды, где истории о непорядочных женщинах,
вроде жены Потифара, и эротические строки из "Песни Песней" читают во весь
голос; где чувственная и сентиментальная музыка Шуберта, Мендельсона, Гуно и
Брамса больше в чести, чем строгая музыка великих композиторов; где
прекраснейшие из прекрасных изображений прекрасных святых на витражах
пленяют воображение и чувства и где скульптура и архитектура спешат на
помощь живописи. Никто никогда не напоминал им, что все это иногда вызывало
такие вспышки эротического идолопоклонства, что иные люди, бывшие не только
горячими приверженцами литературы, живописи и музыки, но и сами чрезвычайно
отличавшиеся в области искусства, по-настоящему радовались, когда чернь и
даже регулярные войска по прямому приказу калечили в церквах статуи, ломали
органы и рвали ноты с церковной музыкой. Когда эти простые люди видели в
церквах разбитые статуи, им говорили, будто это дело рук безбожников и
мятежников, а не фанатиков (как это было в действительности!), стремившихся
изгнать из храмов суету, плоть и дьявола, и отчасти - восставшего люда,
доведенного до невыносимой нищеты, ибо храм давно стал пристанищем воров. Но
все столь тщательно скрываемые в истории церкви грехи и искажения правды
перелагались на плечи театра - на это душное, неуютное, мучительное место,
где мы терпим столько неудобств в слабой надежде получить немного пищи для
наших изголодавшихся душ. Когда немцы бомбили Реймский собор, весь мир
оглашался воплями против такого святотатства. Когда они разбомбили театр
"Литл" в Адельфи и едва не отправили на тот свет двух драматургов, живших в
нескольких ярдах от него, о факте этом даже не упоминалось в газетах. Что
касается воздействия на наши чувства, ни один когда-либо сооруженный театр
не может равняться со святилищем в Реймсе; ни одна актриса не может
соперничать по красоте с его Девой, и ни один оперный тенор не будет
выглядеть иначе как шутом рядом с Давидом этого собора. Его витражи находят
прекрасными даже те, кто видел витражи Шартра. Изумительны были даже его
гротескные фигуры: поглядев на его левиафанов, кто стал бы глядеть на
Блонден-Данки? Несмотря на созданное Адамом убранство, которому мисс
Кингстоун посвятила столько внимания и вкуса, театр "Литл" в Адельфи по
сравнению с Реймским собором выглядел мрачной пуританской молельней. С
пуританской точки зрения, собор и в самом деле развращал, вероятно, целый
миллион сластолюбцев, кроме одного, кто в раздумье уходил из театра "Литл",
возвращаясь к своему честному ложу после "Волшебства" м-ра Честертона или
"Les Avaries" ["Потерпевшие аварию" (франц.)] г-на Брие. Быть может, в этом
настоящая причина, почему восхваляют церковь и порочат театр. Так или иначе,
случилось, что дама, чьей общественной смелости и пониманию национального
значения театра я обязан первым настоящим публичным представлением своей
пьесы, должна была скрывать свои действия, словно это было преступление, а
если бы она пожертвовала деньги на церковь, ее окружили бы ореолом. И я
допускаю, как и всегда допускал, что такое положение вещей может быть вполне
разумным. Я не раз спрашивал лондонцев, зачем они платят полгинеи за билет в
театр, когда они могут пойти в собор святого Павла или в Вестминстерское
аббатство бесплатно. Они отвечали только, что хотят видеть что-то новое и,
может быть, даже что-то порочное. Но театры чаще всего разочаровывают их и в
одном, и в другом. Если революция когда-нибудь сделает меня диктатором, я
установлю высокую плату за вход в наши церкви. Но каждому, платящему у
церковных дверей, будет выдаваться билет, по которому ему - или ей - будет
предоставляться свободный вход на одно представление в любой театр, который
он - или она - предпочтет. Так чувственное очарование церковной службы будет
вынуждено субсидировать более серьезные достоинства драмы.
СЛЕДУЮЩАЯ ФАЗА
Настоящее положение не затянется надолго. Хотя газета, которую я читал
за завтраком сегодня утром, прежде чем сесть писать эти строки, и содержит
сообщение, что в настоящее время для обеспечения мира ведется не меньше чем
двадцать три войны, Англия больше не ходит в хаки и начинается яростная
реакция против грубой театральной пищи, какой кормили зрителя все эти
страшные четыре года. Скоро оплата театральных помещений снова будет
устанавливаться из предположения, что сбор не всегда бывает полным и даже
что он в среднем не всегда будет половинным. Изменятся цены. Серьезная драма
окажется не в более невыгодном положении, чем она была до войны. Она даже
может выиграть, во-первых от того факта, что многие из нас распростились с
призрачными- иллюзиями, в условиях которых раньше работал театр, и так
жестоко столкнулись с миром самой суровой реальности и необходимости, что
вскоре потеряли всякое доверие к театральным претензиям, не имеющим корней
ни в реальности, ни в необходимости. Второй факт - поразительные перемены,
произведенные войной в распределении доходов. Еще вчера человек, имевший
50000 фунтов годового дохода, считался миллионером. Сегодня, после того как
он заплатит подоходный налог, сверхналог и застрахует свою жизнь на сумму
налога на наследство, ему приходится радоваться, если его чистый доход
составит 10 000 фунтов, хотя номинально его состояние останется прежним. И
это результат бюджета, который называют "передышкой для богатых". С другой
стороны, миллионы людей в первый раз в жизни стали получать регулярный
доход; и эти люди одеваются, регулярно питаются, имеют жилище и учатся тому,
что им надо решиться что-то сделать,- тоже в первый раз в их жизни. Сотни
тысяч женщин выпущены теперь из своих домашних клеток и приобщились к
дисциплине и самостоятельности. Беспечная и высокомерная средняя буржуазия
получила весьма неприятный удар, дойдя до невиданного разорения. Все мы
пережили страшное потрясение. И хотя уже выяснилось, что широко
распространенная уверенность, будто военная встряска автоматически
переделает все сверху донизу и пес не станет возвращаться к своей блевотине,
а свинья к своей грязной луже, где она валялась, была обманчива, все же мы
теперь гораздо лучше, чем прежде, сознаем свое положение и гораздо менее
расположены соглашаться с ним. Революция, ранее бывшая либо бурной главой в
истории, либо демагогической трескучей фразой, стала теперь возможностью
столь близкой, что, только стараясь силой и клеветой подавить ее в других
странах и называя это дело антибольшевизмом, нашему правительству удается с
трудом отсрочить революцию в Англии.
Быть может, самая трагическая фигура наших дней - американский
президент, когда-то бывший историком. Тогда его задачей было твердить нам,
как после великой войны в Америке (а она определенней, чем какая-либо другая
война нашего времени, была войной за идею) победители повернули вспять,
столкнувшись с героической задачей перестройки, и целых пятнадцать лет во
зло использовали свою победу под тем предлогом, будто хотят завершить дело,
которое сами же изо всех сил старались сделать невозможным. Увы! Гегель был
прав, говоря, что история учит нас тому, что люди никогда ничему не учатся у
истории. И когда мы - новые победители, - забывая все, за что, по нашим
уверениям, мы воевали, садимся сейчас, облизываясь, за сытный обед и
собираемся десять лет насыщаться своей местью над поверженным врагом и его
унижением, угадать, с какой болью наблюдает это президент, могут только те,
кто, подобно ему самому, знает, как безнадежны увещания и как повезло
Линкольну, исчезнувшему с лица земли прежде, чем его пламенные воззвания
стали клочком бумаги. Американский президент отлично знает, что, как он ни
старайся, от мирной конференции ему не дождаться эдикта, который он мог бы
назвать "разумным суждением человечества и всеблагой милостью господа бога".
Он повел свой народ, чтобы уничтожить милитаризм в Саверне; а армия, которую
спасли американцы, сейчас в Кельне занимается тем, что сажает в тюрьму
всякого немца, который не отдаст честь британскому офицеру. Правительство у
себя в Англии на вопрос, одобряет ли оно это, отвечает, что этот "савернизм"
не предполагается упразднять даже после заключения мира; на самом же деле
оно надеется заставить немцев салютовать британским офицерам до скончания
века. Вот что война делает с мужчинами и женщинами. Она забудется. И худшее,
чем она грозит, уже оказывается практически невыполнимым. Но прежде чем
униженные и сокрушающиеся души перестанут подвергаться унижению, президент и
я- ведь мы одних лет - выживем из ума от старости. Между тем ему придется
писать другую историю, мне же - ставить другую комедию. Может быть, для
этого, в конце концов, и ведутся войны, для этого и существуют историки и
драматурги. Раз люди не хотят учиться иначе, чем на уроках, писанных кровью,
что ж, кровь они и получат, свою собственную преимущественно.
ПРИЗРАЧНЫЕ ТРОНЫ И ВЕЧНЫЙ ТЕАТР
Для театра это не будет иметь значения. Падут любые Бастилии, но театр
устоит. Апостольский Габсбург обрушился. Высочайший Гогенцоллерн томится в
Голландии под угрозой суда по обвинению в том, что воевал за свою страну с
Англией; Имперский Романов погиб, говорят, жалкой смертью; он, возможно, и
жив, а быть может и нет, о нем не вспоминают, как если б то был простой
крестьянин; повелитель эллинов уравнялся со своей челядью в Швейцарии; после
короткой славы премьер-министры и главнокомандующие пали, как Солоны и