Глава 5. Безымянный моряк. Пробуждение

 

Моряк проснулся и посмотрел в потолок. Он опять плакал во сне.

– Не помню, – сказал он, пока слеза скатывалась по щеке, чтобы затеряться в седой щетине.

Моряк полежал ещё немного на дне постели, пытаясь уловить ускользающую пелену сна, лёгкое покачивание палубы, морской бриз… Но нет, явь наваливалась на него квадратом маленькой скупо обставленной комнаты. Он не мог вспомнить сон. И он был на суше. Уже семь лет он был на суше. Это были худшие годы в его жизни.

Так было с ним с тех самых пор, как он вернулся из своего последнего плавания, просто выйдя из морских волн на берег в обнимку с допотопным водолазным костюмом, после чего, жуя сырые водоросли, дошёл в незнакомом городе до этого дома, поднялся по лестнице и, никого не спросив, занял комнату в квартире, хозяйку которой звали Ада Сканди, комнату, в которой и жил теперь. Ходили слухи, что он даже не платил за неё. Просто жил и жил.

Моряк пробрался на кухню: Ады ещё не было, а он не хотел сталкиваться с этим перечнем безобразного – толстые щиколотки, засаленные крылья халата, похотливая расселина рта с маяком золота среди желтоватых скал. Моряк не любил Аду – слишком прозрачны были её намёки, откровенные попытки близости. Я готова сделать вам скидку, господин, если вы понимаете, о чём я.

Моряк сварил кофе с солью в измятой закопчённой турке, но пить его не торопился. Он каждое утро начинал с чашки кофе по-морски.

Обжигающая горечь и соль, затем несколько глотков чистой воды.

Горечь и соль, глотки чистой воды.

Чередование приливов и отливов. Соль очерчивала вкус зёрен, как прибой – береговую линию. Сразу после первого глотка кофе моряк стирал невнятные письмена, оставшиеся на чистом песке памяти после сна, призрачный след его сновидений. Терпкое, солёное на языке не оставляло словам никакого шанса на выражение того, что мучило моряка каждое утро. Один глоток, и эта безымянная тоска, которую он оплакивал каждую ночь, притупилась.

Но моряк никогда не торопился с первым глотком. Он пытался сохранить зыбкую пелену сна, чтобы проникнуть сквозь неё и вспомнить увиденное. Казалось, взгляд его был устремлён в окно, на летнее небо в зазубринах крыш, но там, внутри, под морщинистыми веками, он глядел в синюю глубину амнезии, до предела натягивая невод опустевшей памяти, хватаясь за обрывки сна. Это было всё равно, что ловить руками мальков на мелководье – так же мучительно и невозможно. Линия его тонкогубого рта сжималась от бессилия, кустистые брови в первых нетающих снежинках времени стремились к переносице, лоб покрывался морщинами. Если внимательно рассмотреть его сейчас, пока он сидит за столом у своей первой чашки, словно разорившийся конторщик у терпеливого револьвера, его действительно можно принять за бродягу, какого-нибудь злодея мелкого пошиба из романтической пьесы или просто за пьяницу и неудачника. Моряк бы согласился на любую роль, лишь бы не это ожидание за кулисами, на грязной кухне Ады Сканди. Без имени и прошлого.

На вид ему лет, может, сорок пять, а может, пятьдесят пять, сам чёрт не разберёт этих моряков, чья кожа выдублена солнцем и ветром. Костюм его, некогда парадный костюм матроса неизвестного теперь и ему самому судна, был изношен до предела. Тёмно-синяя парусина была изорвана и покрыта заплатами, хвастаясь утерянными до полнейшей асимметрии стальных созвездий пуговицами. Но моряк не меняет его – это одна из немногочисленных зацепок за то, что мучает его каждую ночь, за то, что забывается каждым утром в первые секунды после открытия глаз. Глаза, кстати, голубые, лицо хмурое, мрачное, вообще не очень приятное, хотя не без доли честности что ли, весь он угрюм, молчалив, насуплен, волосы с проседью, но самое ужасное, даа вот эти глазао голубыен синиеы как само море перед грозой, потерянные, страшные. Когда моряк идёт по улице, дети прижимаются к стенам домов, провожая его любопытными, но напуганными взглядами, а самые маленькие плачут, вцепившись в юбку матери. На вид моряк беден, бедней, чем на самом деле, и торговцы на рынке даже в июльскую жару останавливают трепещущий веер, внимательно следя за его руками. Да, и о последних – коричневые кисти в ветвящихся жилах – зрелище, достаточное для восхищения особого типа чудных безропотных женщин (и да, сейчас не увидеть под рукавом – на одном запястье чьё-то неразборчивое, женское…) если бы не общий вид, близкий скорее к городскому сумасшедшему, чем к мужчине, достойному кареокого выстрела из под полей шляпки. Плечи моряка немного сутулы, и сам он худ, сух, подтянут, правда, хранит, неясно зачем, остов былой стройности, но плечи не обманут, не обманут, он несёт тяжкий груз, который ему и самому неизвестен, вот и сейчас он весь напрягся, пытаясь вспомнить, что же снилось, что, что, детское или из детства, хотя тогда почему заколка (заколка?), нет, удар, нет, берег, нет, не то, не то, всё не то, моряк бессильно выдыхает, напряжённые деревянные плечи оседают, чуть ли не с корабельным скрипом, моряк тянется к кофе и делает первый всеочищающий горький глоток.

Всё позади.

Сегодня его поиски были дольше и мучительнее: ветер дул западный, принося запах моря, соли, водорослей, йода и рыбы. А этим запахом пахли неуловимые сны моряка, он был так же неуловим и потому мучителен. От него комок подползал к горлу, на глазах выступала влага, должны были нахлынуть воспоминания. Но этого не происходило, перед моряком раскрывалась иссиня-чёрная пучина безымянной ностальгии. Моряк безгранично и пронзительно тосковал по чему-то уже семь лет, но, по чему именно, вспомнить не мог. Был только запах, кофе не успел остыть, и моряк начал свой день, как и все предыдущие семь лет.

Моряк допивал кофе, нарочито не торопясь, растягивая последние, самые солёные глотки, запивая их чистой водой. Затем долго, тщательно мыл чашку и турку, так долго, что Ада успела проснуться и, пока моряк молча вытирал полотенцем свои коричневые, шершавые ладони (да-да, женское имя на левом запястье уже невозможно разобрать), она, по обычаю воркуя какую-то пошлость, вошла в кухню, нарочито задев его рыхлым бедром.

– А вы уже свою чашку кофе выкушали? – в своём бесполом вопросе Ада всячески старалась показать все красоты акцента жителей центральных кварталов, к которым она не относилась ни при каком раскладе, несмотря на лихорадочные старания и огромную квартиру, доставшуюся в наследство от отца. Золото радостно сверкало во рту. Моряк отвёл взгляд и вышел из кухни.

В коридоре он подошёл к шкафу, потянулся к ручке. Семь лет он хранил там старый водолазный костюм, в обнимку с которым он вышел из морских волн в первый день на суше. Костюм, который спас ему жизнь. Об этой жизни он не помнил ни одного слова, даже самого главного, которое пишется с прописной.

У моряка, в отличие от соседа в комнате напротив, оно было. Но он его не помнил. Он помнил запахи, которыми пахли сны, но не помнил ни снов, всплывавших, как стая косаток, со дна, ни самых главных слов из той жизни (включая неразборчивое женское на запястье).

Потому он не знал не только своего имени, но и своего точного возраста – теперь он равнялся неизвестности плюс семь. Длину этой неизвестности можно было приблизительно нащупать в морщинах на лице и в шрамах на пальцах, но тот, кто знает, что такое солёный ветер и солнце, не будет доверять письменам на пергаменте кожи, а тот, кто держал в руках рыболовные лески и корабельные канаты, тем более не доверится иероглифам шрамов на темных ладонях. Потому он надеялся на сны. Он смутно знал, что сны всегда много значили в его жизни.

Единственное, что он помнил из своего прошлого, не считая меркнувшего сине-зелёного света, гула, затопляющего ушные раковины, ледяной солёной, заливающейся в лёгкие, был поднимающий его из бездны на свет водолазный костюм.

Вторая зацепка после костюма обычного. Ещё один призрак прошлого, оболочка, повторяющая безымянное тело.

Даже появление на берегу, выход из волн с водолазным костюмом в обнимку с пережёванными водорослями во рту, поход через город до этого дома – всё было не с ним, а с тем персонажем, которого он собрал из кусочков полушёпота за стеной на кухне, сплёл из ниточек сплетен других жильцов, мол, шёл напрямую сюда, ни с кем не здороваясь, прямо по лестнице взял и поднялся, и в комнату, я рта не успела раскрыть. Всё это он узнал потом. А потому так дорог был водолазный костюм, потому не страшна была участь прослыть сумасшедшим в паутине сплетен съёмных комнат, тёмных коридоров.

Ада думала, что моряк считает резиновую куклу живой. Ада принимала молчание за ответ, ей всегда было проще придать реальности знакомые черты, чем разглядеть в них новое. Моряку было проще молчать, чем пускаться в объяснения о том себе, которого он не знал. Пусть она думает, что он выхаживает водолазный костюм, погружённый в кому. Моряку плевать.

Стараниями Ады Сканди в соседнем доме думали, что он кормит водолазный костюм с ложки и водит в уборную. В ближайших кварталах говорили, что моряк приводит резиновой кукле бедных женщин, что продают свою любовь. Моряк ничего не отрицал: ему всегда было проще молчать. Это он знал про себя наверняка. Но ему нужен был костюм как единственный слепок с него в прошлом, утеряв его, он бы утерял всякую надежду. Тем более, вдруг безликий океан памяти однажды всколыхнётся знакомым очертанием берега, острова, просто волны, а волну может поднять отблеск стекла, заклёпка под пальцем, запах резины.

Моряк взялся за дверцу шкафа. Знакомые запахи ударили в нос. Моряк застыл без движения. Он стоял, оглушённый, минут десять и даже не услышал утренние вопли Ады по поводу сгоревшего чайника и порванной москитной сетки.