Недвижность или текучесть народа?

В 1896 году Толстой мечтает о новом понимании человека в искусстве; в дневниковых записях от 3 февраля, 19 и 21 марта 1898 года и в разговорах. «Как бы хорошо написать художественное] произведение, в к[отором] бы ясно высказать текучесть человека, то, что он один [и]

 


тот же, то злодей, то ангел, то мудрец, то идиот, то силач, то бессильнейшее существо» 1.

Это осуществлено уже в «Воскресении». Новое понимание героя было для Толстого и новым пониманием крестьянства.

Платон Каратаев в «Войне и мире» был слитен и неподвижен. Новые герои «текучи», изменяемы. Дело не в том, что появилось новое мастерство; само слово «мастерство» в его теперешнем применении для меня сейчас непонятно.

Что это оно за «мастерство»? Относится ли оно к сущности произведения, или это что-то вроде грации, которая нужна для исполнения определенного танца, само движение которого уже известно наперед?

Мне кажется, что отдельного мастерства не существует. Существует познание мира при помощи искусства.

В случае с «Хаджи-Муратом» все неясно. Толстой вполне владеет мастерством; он зрелый художник. Он владеет и тем, что называется материалом. Восемь лет, по скромному счету, уходит на другое — на художественное познание, на создание мировоззрения в самом прямом смысле этого слова, на мироувидение.

Толстой создал идеальный по своему тогдашнему пониманию образ патриархального крестьянина Платона Каратаева. В Каратаеве много толстовского знания, много фольклорного материала, заново найденного, но есть и книжное, ныне опровергнутое историей России, Индии и Китая.

«Хаджи-Мурат» писался в предреволюционные и революционные годы, когда Толстой как художник иначе должен был понять крестьянство, его обычаи, его способ желать, мыслить, говорить.

Хаджи-Мурат часто говорит горскими пословицами. Они заменяют ему ответы при затруднениях.

Песни, которые он любит, поддерживают его решения.

Этим он как будто напоминает Платона Каратаева, про которого Толстой говорил: «...главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность».

Каратаев все умеет делать «не очень хорошо, но и не дурно».

 

1 Л. Н. Толстой, т. 53, с. 187. 36

 


Он любил петь, но «не так, как поют песенники, знающие, что их слушают...».

Пословицу, кстати приведенную, Каратаев не мог повторить, а говорил вместо нее другую.

Каратаев — человек, не отделенный от народа.

Так представляли фольклор в начале 70-х годов, когда думали, что весь народ является не только носителем, но и бессознательным, нерасчленепным творцом эпоса.

Ф. Буслаев, пишет: «...эта словесность стоит преимущественно вне всякой личной исключительности, есть по преимуществу слово целого народа, глас народа, — как выражается известная пословица» 1.

Предполагалось, что жизнь народа бессобытийна.

В той же статье Буслаев пишет: «Все шло своим чередом, как заведено было испокон веку... даже минутные движения сердца, радость и горе, выражались не столько личным порывом страсти, сколько обычными излияниями чувств — на свадьбе, в песнях свадебных, на похоронах в причитаниях, однажды навсегда сложенных в старину незапамятную и всегда повторявшихся почти без перемен. Отдельной личности не было исхода из такого сомкнутого круга» 2.

Народ противопоставлялся отдельному человеку. Буслаев писал о сомкнутости, круглости народа. Это народ, не тронувшийся с места, не увидавший себя.

Буслаев пишет: «В период эпический исключительно никто не был творцом ни мифа, ни сказания, ни песни. Поэтическое воодушевление принадлежало всем и каждому... Поэтом был целый народ... Отдельные же лица были не поэты, а только певцы и рассказчики; они умели только вернее и ловчее рассказывать или петь, что известно было всякому» 3.

Хаджи-Мурат любил песни. Но одну песню Толстой как бы создал для своего героя сам. У матери Хаджи-Мурата требовали, чтобы она оставила ребенка, но она отказала мужу. Она не покорилась даже тогда, когда ей нанесли удар кинжалом.

Вот песня, которая не осталась в тексте последних вариантов, но звучала в повести как рассказ о подвиге: «Одно солнце светит в небе, одна радость в сердце Патимат это — черноглазый Хаджи-Мурат. Хотят тучи

 

1 Ф. Буслаев. Исторические очерки, т. 1. СПб., 1861, с. 405.

2 Там же, с. 7.

3 Там же, с. 52.

 


отнять у народа солнце. Но солнце разгоняет их и посылает дожди на землю. Хаджи-Мурат обливается кровью на груди матери, но грудь эта кормит Хаджи-Мурата, ане чужого щенка, и не заходит солнце за горы в сердце Патимат».

«Родился Хаджи-Мурат в 1812 году, вскоре после бунта в Грузии. Мать Хаджи-Мурата родила его после своего второго сына, и так как первого сына аварскод ханши выкормила Патимат, то и второго сына ханша хотела отдать Патимат. Но Патимат не согласилась отдать своего сына. Сулейман хотел силой отнять ребенка. Патимат не давала, и Сулейман, взбесившись, хотел убить ее и ранил кинжалом и убил бы жену, если бы ханские нукеры, приехавшие за кормилицей, не удержали его. Патимат увезли в дальний горский аул к ее отцу, и таи Патимат выздоровела и выкормила своего любимого сына.

Хаджи-Мурат помнил, как она, неся его за спиной, пела сложенную ею песню»1.

Это первая песня, которую должен был слышать Хаджи-Мурат. Память о матери сохранилась во всех вариантах повести. Мать и Хаджи-Мурат вместе противопоставлены Шамилю.

Само рождение своего героя Толстой в одной из рукописей датирует восстанием, переходя от восстания к борьбе матери за право кормить своего ребенка.

Каратаев как бы присутствует в «Хаджи-Мурате» в образе Авдеева, но переосмысленным. Авдеев, как Каратаев, пошел на военную службу вместо брата. Но служит он не так, как Каратаев. Каратаева никогда не били. На спине храбреца Авдеева «старок» — старые рубцы от наказаний.

Толстой в эпоху написания «Хаджи-Мурата» иначе увидел крестьянство.

 

 

ХАДЖИ-МУРАТ — НАИБ И ХАДЖИ-МУРАТ - КРЕСТЬЯНИН

 

Есть в вариантах к «Хаджи-Мурату» запись: «В 1812 году в Аварском ханстве в ауле Хунзахе в одну и ту же ночь родили две женщины: одна была ханша Паху-Бике, а другая жена одного горца красавица Фатима. Паху-Бике знала Фатиму и вперед подговорила ее в кормилицы. Фатима выкормила Омар-хана, а ее маль-

 

1 Л. Н. Толстой, т. 35, с. 377.

 


чик умер. Но за то с тех пор она стала приближенной к ханше, перестала нуждаться, и оба старших мальчика ее Осман и Хаджи-Мурат выросли в доме ханов и росли, играли и джигитовали с ханскими сыновьями»1.

Тут рассказывается, как одновременно рождаются ханский сын и сын крестьянки.

Что это нам напоминает? И чему в то же время это противоречит?

Толстой в течение десятилетий пытался написать историю, в которой были бы связаны и противопоставлены судьбы дворян и крестьян.

Одно из начал наброска, носящего название «Трудящиеся и обремененные», звучит так: «Глава 1-я. Родится молодой князь и в то же время родится ему слуга» 2.

Это только одно из многих начал неисполненного замысла. Столкновение крестьянского мира с миром дворян Толстой собирался показать то на материале эпохи Петра, то в эпоху декабристов, то на материале похода Перовского через степи на Хиву.

Замысел иногда намечал огромную эпопею, действие которой должно было охватывать сто лет.

Это должно было быть «русским Робинзоном»: крестьяне переселяются на новые места, осваивают то, что мы называем целинными землями.

План не получил своего осуществления. Осталось несколько начал и несколько записей уже начинавшего воплощаться замысла.

Например, у С. А. Толстой есть конспективная заметка в тетради «Мои записи разные для справок». Заметка относится к 8 января 1878 года. Толстой говорит об одной из ситуаций, с которой начнется конфликт его произведения: «И это у меня будет происходить на Олимпе, Николай Павлович со всем этим высшим обществом, как Юпитер с богами, а там где-нибудь в Иркутске или в Самаре переселяются мужики, и один из участвовавших в истории 14-го декабря попадает к этим переселенцам — и «простая жизнь в столкновении с высшей».

Потом он говорил, что как фон нужен для узора, так и ему нужен фон, который и будет его теперешнее религи-

 

1 Л. Н. Толстой, т. 35, с. 363.

2 Там же, т. 17. с. 312.

 


озное настроение. Я спросила: «Как же это?» Он говорит: «Если б я знал — как, то и думать бы не о чем». Но потом прибавил: «Вот, например, смотреть на историю 14-го декабря, никого не осуждая, ни Николая Павловича, пи заговорщиков, а всех понимать и только описывать» 1.

Отсутствие «осуждения» и мешало воплощению рассказа о борьбе.

Впоследствии эпоха, выбранная для показа столкновения, была отодвинута.

Толстой хотел перенести место действия в дальние степи, а временем действия дать вторую половину XIX века.

Все это не снимало главной трудности — примирения.

Показ-столкновение «Олимпа» с мужиками и сам Николай Павлович вошли в повесть «Хаджи-Мурат».

Повесть удалась потому, что она рассказывала о беспощадной и славной борьбе.

Она не была закончена, потому что ее художественное решение противоречило толстовскому религиозному, уже отвергнутому жизнью, решению.

Быт, окружающий Хаджи-Мурата, — крестьянский.

В выписках из материалов Толстой все время подчеркивает особенность жизни горцев не как каких-то конных джигитов, а как крестьян.

Он перечисляет подробности быта: хинкал и печение хлеба у старухи, женские работы, шутки работницы, работы помочью, сельские и ремесленные работы.

Толстой отмечает, что у горцев нет нищих, говорит о работах весной, о празднике вывоза плуга в поле; делает заметки о том, как пашут, как носят обеды пахарям, какое значение для горцев имеет первый дождь, записывает сведения об огородах, овощах, о работах женщин в поле.

Это горцы-крестьяне.

Хаджи-Мурат у Толстого — мальчик-крестьянин, принимающий участие в крестьянских работах.

«Это было в 1834 году на Кавказе. Старик аварец Осман-Лязул собирал на своем поле кукурузу. С ним работали любимый внук его Хаджи-Мурат, его молодая жена Руксат Али-Кизы с грудным ребенком и мальчишка, меньшой брат Хаджи-Мурата, Кильяс-Хан. Старик держал запряженных буйволов, бившихся уже от мух. Руксат с Кильясом ломала початки и относила в кучки.

 

1 С.А. Толстая. Дневники в двух томах, т.I, с. 505-506

 


Хаджи-Мурат накладывал эти кучки в корзину и, согнувшись, таскал тяжелые ноши к арбе и укладывал их» 1.

И в окончательном тексте детство Хаджи-Мурата описано как детство крестьянского мальчика: он даже не знал про себя, как выглядит, — в доме не было зеркальца.

«И вспомнился ему и морщинистый, с седой бородкой, дед, серебряник, как он чеканил серебро своими жилистыми руками и заставлял внука говорить молитвы. Вспомнился фонтан под горой, куда он, держась за шаровары матери, ходил с ней за водой. Вспомнилась худая собака, лизавшая его в лицо, и особенно запах и вкус дыма и кислого молока, когда он шел за матерью в сарай, где она доила корову и топила молоко. Вспомнилось, как мать в первый раз обрила ему голову и как в блестящем медном тазу, висевшем на стене, с удивлением увидел свою круглую синеющую головенку».

Хаджи-Мурат — крестьянин из свободной крестьянской общины, которая не знала, что принадлежит турецкому султану и может быть им уступлена царю.

В одном из конспектов повести записано:

«11) На второй год ученья в Гоцатль пришли русские.

12) Русские пришли в аул затем, как они говорили, чтобы наказать вероломство горцев. Горцы же считали, что, истребив русскую роту солдат, пришедшую грабить их, они поступили так, как должно было.

13) Русские тогда только что начинали завоевывать Кавказ. Турецкий султан уступил русским все народы Кавказа. Народы же Кавказа никогда не повиновались султану (они только почитали его) и считали себя свободными и были свободны. Русские пришли и стали требовать покорности горцев русскому царю» 2.

Крестьяне защищают себя. Царское правительство мучает крестьянскую общину, забивает шпицрутенами людей, добровольно принявших на себя вину общины.

В первоначальных редакциях Толстой показал сцену жестокого убийства невинных; взял он это описание у историка кавказских войн А. Л. Зиссермана и поставил в качестве свидетеля жестокости мальчика Хаджи-Мурата. Впоследствии эта сцена была выброшена, потому что был развернут материал о Николае Палкине: русского царя надо было показать не только угнетателем горцев,

 

1 Л. Н. Толстой, т. 35, с. 357.

2 Там же, с. 371 — 372.

 


но и угнетателем многих народов; рассказ о бессмысленно жестоком забивании палками теперь свидетельствует о гибели поляка — он дан как резолюция Николая: «Он думал теперь о том, как бы полнее удовлетворить тому чувству злобы к полякам, которое в нем расшевелилось историей этого студента, и внутренний голос подсказал ему следующее решение. Он взял доклад и на поле его написал своим крупным почерком: «Заслуживает смертной казни. Но, слава богу, смертной казни у нас нет. И не мне вводить ее. Провести 12 раз сквозь тысячу человек. Николай» — подписал он с своим неестественным, огромным росчерком.

Николай знал, что двенадцать тысяч шпицрутенов была не только верная, мучительная смерть, но излишняя жестокость, так как достаточно было пяти тысяч ударов, чтобы убить самого сильного человека. Но ему приятно было быть неумолимо жестоким и приятно было думать, что у нас нет смертной казни.

Написав свою резолюцию о студенте, он подвинул ее Чернышеву.

— Вот, — сказал он. — Прочти.

Чернышев прочел и, в знак почтительного удивления мудрости решения, наклонил голову».

Сама же сцена забивания шпицрутенами развилась в отдельный рассказ «После бала».

Во всей повести «Хаджи-Мурат» все время происходит борьба между уже получившимся рассказом об отдельном случае, имеющем общий характер, и попыткой дать не социальное, а нравственное объяснение зла. Это выразилось во многих набросках о Николае, потому и приобретавших риторический характер.

Но все время ясен характер Хаджи-Мурата. Он — мужик, крестьянин; лучшее, что в нем есть, — это борьба, месть за несправедливость. Он такой мужик, который уже существует и в России, который становится ясным для Толстого теперь, когда придвинулась русская революция. В то же время этот мужик противоречит представлению о каратаевщине.

Хазават

 

Толстой одно время пытался осмыслить историю Хаджи-Мурата как повесть о хазавате — священной войне, В 1898 году Толстой сделал извлечение из первой

 


редакции (1896), второй (1897), пятой (1898); соединив их и дополнив вставками, он получил шестую по счету редакцию, которой дал название «Хазават». Хазават как система должного сопротивления толкуется Хаджи-Муратом своеобразно: сам Хаджи-Мурат рассказывает о проповеди Муллы-Магомета так:

«...сначала был Мулла-Магомет. Я не видал его. Он был святой человек — мюршид. — Он говорил: «Народ! Мы ни магометане, ни христиане, ни идолопоклонники. Истинный магометанский закон вот в чем: магометане не могут быть под властью неверных. Магометанин не может быть ничьим рабом и никому не должен платить подати, даже магометанину» 1.

Здесь хазават — не только борьба за свободу. За религиозной идеей звучит, как песня из-за леса, крестьянская утопия — свобода от податей и равенство крестьянского мира.

Религиозность Хаджи-Мурата по-крестьянски обрядова, и не она делает его героем.

Это, вероятно, ощущал и Толстой, когда записывал 4 апреля 1897 года в дневнике: «Вчера думал очень хорошо о Х[аджи]-М[урате] — о том, что в нем, главное, надо выразить обман веры. Как он был бы хорош, если бы не этот обман» 2.

Вина Хаджи-Мурата по Толстому — его измена хазавату, понятому Толстым как борьба за крестьянскую утопию.

Толстой долго колебался между разными конструкциями повествования: дать ли повесть как рассказ старого военного, говорить ли от лица автора, все оценивающего, или дать хотя бы часть повествования в рассказе Хаджи-Мурата, раскрывая его самопонимание?

Передача прошлого через воспоминание, через рассказ его — довольно традиционный прием, но Толстой, выражая новое свое отношение к миру, вернее — приходя к новому пониманию борьбы, дал и новое композиционное значение рассказу.

Хаджи-Мурат, строгая палочку, диктует свою историю и тут начинает понимать, что произошло.

Рассказ, продиктованный для русских, становится судом Хаджи-Мурата над самим собой.

 

1 Л. Н. Толстой, т. 35, с. 343.

2 Там же, т. 53, с. 144.

 


Хаджи-Мурат любит своего сына. Но Толстой показывает, что сын чужд отцу. У сына не то детство, нет у него и мести за аварских ханов, которая отягощает душу Хаджи-Мурата (Шамиль убил людей, с которыми джигит связан феодальной верностью). У Юсуфа нет и истинного отношения к хазавату: он живет нарядно, легко и благополучно. Возвращает Хаджи-Мурата в горы его открытие смысла прошлого.

В одной из поздних редакций Толстой показал смысловое значение воспоминаний Хаджи-Мурата: «Может быть, Хаджи-Мурат и остался бы в России, и сдержал бы свое обещание. Но все намерения его изменило то, что адъютант главнокомандующего Лорис-Меликов по поручению Воронцова приехал к Хаджи-Мурату, чтобы расспросить у него его биографию и записать и послагь в Петербург. Хаджи-Мурат сначала отказывался, но потом согласился и рассказал всю свою жизнь. Из этой жизни Лорис-Меликов записал только то, что касалось войны... Хаджи-Мурат рассказывал это, вспоминая всю свою жизнь. И это воспоминание в первый раз в его уединенной и праздной жизни, возникши в нем, измучило его. Он затосковал. Он переживал вновь не только все свои похождения, войны, набеги, победы, но свою юность, свое детство» 1.

Воспоминания, самоанализ — суд человека над самим собой.

Толстой ослабляет значение тоски по сыну. В первоначальных вариантах тема сына была связана с песней о соколе. Образ сокола связывался с воспоминанием о юноше.

«Широкие, несмотря на молодость, плечи, очень широкий юношеский таз и тонкий длинный стройный стан, длинные руки и ноги и сила, гибкость, ловкость во всех движениях. Собираясь бросить камни, он останавливался, откидывая назад красивую голову, и, винтообразно развернувшись всеми суставами, слегка подпрыгивая, далеко, высоко запускал камень выше горы. В ту минуту, как он вскинул камень, сокол сорвался с его руки и повис на ремнях, трепеща крыльями, пища и позванивая бубенцами. Магома ловким движением опять вскинул его, зачмокал и опять нагнулся, выбирая получше камень. Тотчас он поднялся выше, и Хаджи-Мурат уже не

 

1 Л. Н. Толстой, т. 35, с. 379.

 


видал его. А слышал звук голоса его сестры и веселый звонкий хохот Вали-Магомы» 1.

Сцена прекрасна, но она выкинута, потому что изменение сцены шло мало-помалу.

Значение воспоминаний о сыне постепенно умепыпалось.

«Вернуться, — думал он, — бежать? Это можно. Но сдержит ли Шамиль слово? А что, как он не отдаст мне сына?» Он вспомнил сына таким, каким он видел его последний раз, кидающим каменья и с соколом. «Да, сокол», — думал Хаджи-Мурат и вспомнил сказку тавлинскую о соколе, который был пойман, жил у людей и потом вернулся в свои горы к своим. Он вернулся, но в путах, и на путах бубенцы остались на нем. И соколы испугались этих бубенцов и пут и не приняли сокола. «Лети, где ты был, где надели на тебя серебряные бубенцы. У нас нет бубенцов, нет и пут». Сокол не хотел покидать родину и остался. Но другие соколы не приняли и заклевали его. «Так заклюют и меня», — думал Хаджи-Мурат» 2.

Уже соколом, и соколом, отягощенным виной (бубенчики — это почести, полученные от русских), оказался сам Хаджи-Мурат.

В том варианте, на котором остановилась работа Толстого, мысли у Хаджи-Мурата иные.

Это сделано было даже неожиданно.

Мы знаем, что 19 декабря 1904 года Толстой, поправляя рукопись «Хаджи-Мурата», выкинул, к изумлению доктора Д. П. Маковипкого, сцену о Юсуфе, идущем с соколом.

Образ сокола сохранен, но он теперь не связан с юношей.

«Что делать? Поверить Шамилю и вернуться к нему? — думал Хаджи-Мурат. — Он лисица — обманет. Если же бы он и не обманул, то покориться ему, рыжему обманщику, нельзя было. Нельзя было потому, что он теперь, после того, как я побыл у русских, уже не поверит мне».

Толстой выбрасывает превосходную деталь, что вызывает и сейчас изумление комментаторов. Между тем Юсуф — сын, но не единомышленник Хаджи-Мурата.

Из всей семьи Хаджи-Мурата с ним только его мать, —

 

1 Л. Н. Толстой, т. 35, с. 296.

2 Там же, с. 299 — 300.

 


остальные с Шамилем. «Жены Хаджи-Мурата с детьми тоже вместе со всеми обитателями сакли вышли на галерею смотреть на въезд имама. Одна старуха Патимат — мать Хаджи-Мурата — не вышла, а осталась сидеть, как она сидела, с растрепанными седеющими волосами, на полу сакли, охватив длинными руками свои худые колени, и, мигая своими жгучими черными глазами, смотрела на догорающие ветки в камине».

Дело в том, что сын Хаджи-Мурата не с ним, вернее — он с Шамилем.

«Ему, желающему только одного: продолжения той легкой, разгульной жизни, какую он, как сын наиба, вел в Хунзахе, казалось совершенно ненужным враждовать с Шамилем».