Вильгельм фон Гумбольдт — основоположник теоретического языкознания

Вильгельм фон Гумбольдт Избранные труды по языкознанию

 

 

Перевод с немецкого языка под редакцией и с предисловием доктора филологических наук проф. Г.В. РАМИШВИЛИ

2-е издание

Москва

Издательская группа «Прогресс» 2000

УДК 80 ББК 81 Г 94

Послесловия доктора философских наук проф. А. В. Гулыги и доктора филологических наук проф. В.А. Звегинцева

Рецензенты: академик Г.В. Степанов, член-корреспондент АН Грузинской ССР доктор философских наук Н.З. Чавчавадзе, доктор филологических наук проф. С Д. Кацнельсон Редактор М.А. Оборина

ГУмбольдт В. фон

Г 94 Избранные труды по языкознанию: Пер. с нем. / Общ. ред. Г.В. Ра- мишвили; Послесл. А.В. Гулыги и В.А. Звегинцева. — М.: ОАО ИГ «Прогресс», 2000. - 400 с.

ISBN 5-01-004661-Х

Вильгельм фон Гумбольдт (1767–1835) — выдающийся немецкий мыслитель-гуманист — является создателем теоретических основ науки о языке. В представленных в настоящем сборнике работах затрагиваются важнейшие проблемы общеязыковедческого и философского характера, которые являются предметом оживленных дискуссий почти во всех странах мира. Многие поставленные В. фон Гумбольдтом задачи и высказанные им идеи еще не получили разработки в современном языкознании; они потребуют новых усилий грядущих поколений ученых-мыслителей, и не одних только лингвистов. Книга предназначена для лингвистов, литературоведов, философов, этнопсихологов и лиц, занимающихся проблемами теории и философии культуры.

УДК 80 ББК 81

© Составление, перевод на русский язык, вступительная статья, послесловия, примечания — «Прогресс», 1984 © Издательская группа «Прогресс», 2000

 

Вильгельм фон Гумбольдт — основоположник теоретического языкознания

 

Круг интересов Вильгельма фон Гумбольдта (1767–1835), выдающегося немецкого мыслителя и гуманиста, помимо языка и языкознания, охватывал философию, литературоведение, классическую филологию, теорию искусства, государственное право… Ему принадлежат переводы эсхиловского «Агамемнона» и од Пиндара. Он был дипломатом, принимавшим участие в европейских конгрессах, крупным государственным деятелем.

Происхождение, блестящее образование и материальная обеспеченность дали ему возможность общаться не только с монархами и видными политическими деятелями, но и с учеными, писателями и поэтами, возглавлявшими духовную жизнь того времени, в том числе с Гёте и Шиллером, с которыми он находился в тесной дружбе.

Всестороннее и гармоничное развитие как личности, так и всего человеческого рода — таков был гуманистический идеал Гумбольдта, которому он оставался верен и в своей практической деятельности. Основанный им Берлинский университет [1](носящий ныне имя братьев Гумбольдтов) и принципы, на которых он его создавал, являются лучшим тому доказательством. Он выступал против утилитарного направления и поощрения узкой специализации в университетском образовании. Согласно требованию Гумбольдта, департамент народного просвещения должен был заботиться о том, чтобы «научное образование не раскалывалось сообразно внешним Целями условиям на отдельные ветви, а, напротив, собиралось в одном фокусе для достижения высшей человеческой цели». [2]

Он же выработал принципы, легшие в основу образования в гимназиях, сохранившие свою актуальность и по сей день. И здесь он, в противоположность одностороннему интеллектуальному образованию, перед воспитанием ставил задачу пробуждения всех основных сил человеческой природы. «О каком бы предмете ни шла речь, — писал Гумбольдт, — всегда можно привести его в связь с человеком, а именно со всей его интеллектуальной и нравственной организацией в совокупности» [3]. Он считал, что такие принципы, поощряющие воспитание человека как целостного существа, были открыты греками, а затем унаследованы европейской системой образования.

Оценка его как ученого и гражданина дана в обобщающей характеристике известного лингвиста XIX в. Б. Дельбрюка: «Его высокая и бескорыстная любовь к истине, — пишет оно Гумбольдте, — его взгляд, направленный всегда к высшим идеальным целям, его стремление не упускать из-за подробностей целое и из-за целого отдельные факты (.), осторожно взвешивающая справедливость его суждений, его всесторонне образованный ум и благородная гуманность — все эти свойства действуют укрепляюще и просветляюще на каждую другую научную личность, приходящую в соприкосновение с Вильгельмом фон Гумбольдтом, и такое влияние Гумбольдт, по моему мнению, сохранит еще надолго и будет продолжать производить даже на тех, кто останавливается беспомощно перед его теориями» [4].

I.

Идея В. фон Гумбольдта о построении «сравнительной антропологии» (1795 г.) [5]позднее приобретает более определенное направление и конкретное содержание в его теории языка. В 1804 г. Гумбольдт сообщает Ф. Вольфу: «Мне удалось открыть — и этой мыслью я все больше проникаюсь, — что посредством языка можно обозреть самые высшие и глубокие сферы и все многообразие мира».

В нем постепенно созревало убеждение, что ничто иное столь не способно приблизить к разгадке тайны человека и характера народов, как их языки. Интерес В. фон Гумбольдта к самым различным по строю языкам (к баскскому, туземным языкам Америки, ма- лайско-полинезийским языкам…) сопровождался историческими, антропологическими и этнопсихологическими исследованиями народов [6]с целью выявления в них «чистейшего и высочайшего гуманизма». Он размышлял о совершенно новой форме сравнения языков.

Задачу, стоящую перед сравнительным языковедением, Гумбольдт сформулировал следующим образом: «Главное здесь… верный и достойный взгляд на язык, на глубину его истоков и обширность сферы его действия»; это означает: исследовать функционирование «языка в с а м о м широком его объеме — не просто в его отношении к речи…, но и в его отношении к деятельности мышления и чувственного восприятия.» (VII, 53; с. 75 наст, изд.) (Разрядка наша, —Г. Р.) *

Что он имеет в виду, когда говорит об «истоках» языка? Подразумевается ли под этим исследование «происхождения» в обычном понимании, то есть выявление эмпирических условий и причин возникновения языка? Отмежевываясь от традиционного подхода и философски осмыслив (вслед за Гердером) проблему генезиса языка, Вильгельм фон Гумбольдт переносит ее на такую плоскость, где фактор времени как бы иррелевантен. Его рассмотрение ориентировано не на внешние факторы происхождения, а на внутренний генезис, усматривающий в языковой способности не только уникальный дар человека, но и его сущностную характеристику. Разграничение этих двух видов генезисного рассмотрения — эмпирического и внутреннего — поднимает исследование языка на философско-антропологический уровень; их смешение привело бы не только к элиминации общей теории, необходимой для рассмотрения данной проблематики, но значительно снизило бы эффективность конкретно-эмпирических изысканий.

Общепринятое мнение, согласно которому мышление занимает доминирующее положение, а язык как его «внешнее» выражение лишь сопутствует ему, не принимая притом никакого участия в формировании мысли, подвергли сомнению еще Гаман и Гердер. Однако в ту эпоху лишь Гумбольдту удалось восстановить нужное равновесие между языком и мышлением. Способ его рассмотрения самых различных аспектов языка и связанной с ним проблематики, глубина и сила его аргументации, направление его мыслей приводят нас к убеждению, что Гумбольдт постепенно вырабатывает метод, посредством которого можно подойти к изначальному единству языка и мышления, а также к единству феноменов культуры, заложив тем самым лингвистический фундамент для объединения наук о культуре.

Касаясь генезиса языка, В. Гумбольдт разбирает два возможных допущения. Факт сложности строения языка может навести на мысль, будто эта сложность — явление вторичного характера, то есть результат постепенного усложнения простых структур в ходе времени, либо она продукт «колоссальных мыслительных усилий» его создателей. Гумбольдт опровергает как первое, так и второе допущение. Факт «сложности» языковой структуры не представляется ему (вопреки здравому смыслу) достаточной логической основой для правомерности вышеуказанных допущений. «Каким бы естественным, — пишет Гумбольдт, — ни казалось предположение о постепенном образовании языков, они могли возникнуть лишь сразу» * (IV, 16; с. 314). «Для того чтобы человек мог постичь хотя бы одно-единственное слово… весь язык полностью и во всех своих взаимосвязях уже должен быть заложен в нем». (См. IV, 15; с. 313 наст, изд.)

Следует отметить, что такое понимание генезиса продиктовано его же концепцией целостности языка, нашедшей свое завершение в понятии „внутренней формы языка", введенном Гумбольдтом в своей подытоживающей теоретической работе. Согласно этой его концепции, каждый, даже мельчайший языковой элемент не может возникнуть без наличия пронизывающего все части языка единого принципа формы («…частности должны входить в понятие формы языков не как изолированные факты, а всегда — лишь постольку, поскольку в них вскрывается единый способ образования языка» (VII, 51; с. 73 наст. изд.).

И другое допущение о том, что возникновению языка, якобы, предшествовали «колоссальные мыслительные усилия его создателей», не выдерживает критики, поскольку «сознательным творением человеческого рассудка язык объяснить невозможно». «Непосредственно заложенный в человеке» язык как бы является «инстинктом разума» (Vernunftinstinct). «Именно из самого первобытного природного состояния может возникнуть язык, который сам есть творение природы», — но «природы человеческого разума» (IV, 17; с. 314). Называя язык «интеллектуальным инстинктом» (intel- lectuellerInstinct), Гумбольдт тем самым подчеркивает уникальность языка как антропологического феномена и обращает наше внимание, с одной стороны, на неосознанную форму его существования, а с другой стороны — на его интеллектуальную активность, заключающуюся в фундаментальном «акте превращения мира в мысли» (indemActederVerwandlungderWeltinGedanken) (VII, 41; c. 67). Это означает, что, «с необходимостью возникая из человека», язык «не лежит в виде мертвой массы в потемках души, а в качестве закона обусловливает функции мыслительной силы человека» (IV, 16; с. 314).

В силу необходимости мышление всегда связано с языком, «иначе мысль не сможет достичь отчетливости, представление не сможет стать понятием». Более радикально звучит следующее высказывание: «Язык есть орган, образующий мысль» (VII, 53; е… 75). А более конкретно: «Слово, которое одно способно сделать понятие самостоятельной единицей в мире мыслей, прибавляет к нему многое от себя, и идея, приобретая благодаря слову определенность, вводится одновременно в известные границы». (IV, 23–24; с. 318).

Однако это происходит не абстрактно, не в «языке вообще», а в реальных, конкретных языках. По словам Гумбольдта: «Мышление не просто зависит от языка вообще, а до известной степени оно обусловлено также каждым отдельным языком». (IV, 22; с. 317),

Ставится вопрос: не является ли различие языков «обстоятельством, случайно сопутствующим жизни народов» с целью лишь повседневного потребления, «или оно является необходимым, ничем другим не заменимым средством формирования мира представлений», к чему, «подобно сходящимся лучам, стремятся все языки?» (IV, 20/21; с. 316). Конечной целью своего исследования Гумбольдт считал выяснение «отношения» языков к этому «миру представлений» как к «общему содержанию языков» (IV, 20/21; с. 316).

Тут же возникает вопрос: независимо ли это общее содержание от конкретного языка или оно небезразлично к языковому выражению? Если оно независимо, то «выявление и изучение различий языков занимает зависимое и подчиненное положение, в противном случае приобретает непреложное и решающее значение». (IV, 20/21; с. 316).

В 1801 г. в своих фрагментах монографии о басках Гумбольдт пйшет: «Язык, не только понимаемый обобщенно, но каждый в отдельности, даже самый неразвитый, заслуживает быть предметом пристального изучения… Разные языки — это не различные обозначения одного и того же предмета, а разные вйдения (Ansich- ten) его… Путем многообразия языков непосредственно обогащается наше знание о мире и то, что нами познается в этом мире; одновременно расширяется для нас и диапазон человеческого су> ществования» (VII, 601).

II.

В своих лингвистических исследованиях Гумбольдт затронул важные проблемы социально-философского характера, связанные с выявлением понятий „народ" и „язык".

Гумбольдт считает „нацию" (для него по существу это то же самое, что и „народ") такой «формой индивидуализации человеческого духа», которая имеет «языковой» статус. Считая нацию «духовной формой человечества, имеющей языковую определенность» (VI, 125), специфику этой формы он усматривает главным образом в языке, хотя при этом подчеркивает, что в формировании нации, помимо языка, участвуют и другие факторы: «если нами нации назывались духовной формой человечества, то этим совершенно не отрицались их реальность и их земное бытие; такое выражение мы выбрали только потому, что здесь вопрос касался рассмотрения их (наций) интеллектуального аспекта». (VI, 126) (Разрядка наша. — Г. Р.).

Так как деление человечества на языки совпадает с делением его на народы (VII, 13; с. 46), то отсюда должно явствовать, что между языком и народом, или, точнее, духом народа, существует необходимая корреляция. «Язык и духовная сила народа развиваются не отдельно друг от друга и не последовательно один за другой, а составляют исключительно и нераздельно одно и то же действие интеллектуальной способности». «Хотя мы и разграничиваем интеллектуальную деятельность (Intellectuality) и язык, в действительности такого разделения не существует». (VII, 42; с. 68).

Здесь уже «дух народа», ввиду его общности с языком, перестает быть метафизической величиной, становясь тем самым возможным объектом социологии языка; а «интеллектуальность» в данном контексте используется в более широком смысле, чем узко понятое „рацио" [7].

Каков в действительности смысл употребления термина и понятия «дух народа» в работах Гумбольдта?

Следует помнить, что он обсуждает этот вопрос в связи с выявлением условий и причин различия языков. Считая недостаточным один лишь звуковой фактор для объяснения различия и специфики языков, он ищет более «высокий принцип», который, по его мнению, объяснит и подтвердит различие конкретных языков. («В практических целях очень важно не останавливаться на низшей ступени объяснения языковых различий, а подниматься до высшей и конечной…» (VII, 43; с. 68)). Различие языков эмпирически связано с различием народов; нельзя ли это различие, то есть специфику языков, объяснить исходя из «духа народа» как из более «высокого принципа»? Вильгельм фон Гумбольдт ввел понятие «дух народа» в сравнительное языковедение как понятие необходимое, однако его трудно постичь в чистом виде: без языкового выражения «дух народа» — неясная величина, знание о которой следует извлечь опять-таки из самого языка, язык же толкуется не только как средство для постижения «духа народа», но и как фактор его созидания.

Тут как бы замкнулся заколдованный круг: дух народа как «высший принцип», обусловливая различие и специфику языков, со своей стороны сам нуждается в объяснении через язык.

Предвидев, что такое рассуждение могло стать источником недоразумений, Гумбольдт разъясняет: «Не будет заколдованного круга, если языки считать продуктом силы народного духа и в то же время пытаться познать дух народа посредством строения самих языков: поскольку каждая специфическая (духовная — Г. Р.) сила развивается посредством языка и только с опорой на него, то она не может иметь иной конституции, кроме как языковой» [8].

Однако уместно спросить, входит ли исследование таких проблем в компетенцию науки о языке? Ответ Гумбольдта будет утвердительным: эта наука — сравнительное языковедение (что не следует путать с историческим языкознанием) (VII, 15; с. 47). «Сравнительное языковедение, тщательное исследование разных путей, на каких бесчисленные народы решают всечеловеческую задачу создания языка, утратит свой высокий интерес, если не попытается проникнуть в то средостение, где язык связан с формированием духовной силы нации» (VII, 14; с. 47).

Гумбольдт вводит новое, на наш взгляд, весьма важное понятие «языковое сознание народа» (nationellerSprachsinn) (VII, 14; с. 47). В нем находит обоснование тезис об органической целостности языка; в нем же можно усмотреть имманентный принцип «важнейших различий» языков.

Включение в орбиту лингвистических исследований понятия «языкового сознания народа» создает возможность оградить Гумбольдта от обвинений в том пункте, в котором его из-за сложившейся традиции труднее всего защитить, а именно — в вопросе квалификации „духа народа" и его связи с языком [9]. Поскольку в выражении „языковое сознание" определяющим является адъек- тив „языковое", то интерпретации, исходящие из этнопсихологии, следует подвергнуть определенной коррекции, тем самым защитив автономность сравнительного языковедения как от этнографизма, так и от психологизма.

В вышеприведенной цитате (стр. 9—10) понятие „народ" определяется с учетом фактора языка и в соотношении с „человечеством".

В данном контексте третья величина — „человечество" — понимается не в собирательном смысле, то есть это не объемное понятие, обозначающее совокупность всех людей (для чего В. фон Гумбольдт чаще использует „Menschengeschlecht"), а скорее понятие, отражающее подлинную природу и высокое назначение человека как небиологического существа: оно основано на принципе культурно-этического единства людей, которое именно в таком значении особенно утвердилось в Германии после Гердера.

Обусловленное языком естественное деление человечества на народы, хотя и имеет силу естественной необходимости, но проводится у Гумбольдта не по биологическим, расовым и тому подобным признакам, а по более высокому принципу, создающему основные и необходимые — «охарактеризованные языком» — условия человеческого бытия, возвышающие человека до решения задач своего историко-культурного назначения [10].

III.

Как уже было сказано, Гумбольдт, еще в 1801 г., в своих фрагментах монографии о басках выдвинул тезис о том, что разные языки — это не различные звуковые обозначения одного и того же предмета, а «различные видения» его. Эта идея, возникшая в результате эмпирических наблюдений над языком (баскским), по своему строению отличным от европейских языков, находит свое теоретическое обоснование в известном докладе, прочитанном им в 1820 г. в Берлинской Академии наук („О сравнительном изучении языков…").

Тезис об «языковом мировидении» [11], по сей день являющийся источником многих недоразумений, с чисто эмпирической точки зрения содержит довольно простую мысль: различие языков не сводится к одному лишь звуковому фактору. Нужно было гениальное прозрение Гумбольдта, чтобы усмотреть в этом функцию и назначение языков как различных путей содействия осуществлению общечеловеческой задачи — «превращения мира в мысли» (Verwan- dlungderWeltinGedanken).

С усмотрением в постижении мира примарной функции языка как одной из фундаментальных форм познавательной активности человека с необходимостью связано требование переосмысления тех общепринятых дефиниций („знаковая система" и др.), которые указывают преимущественно на инструментальный характер языка, то есть на «употребление» его лишь как средства для обозначения готовой мысли с целью сообщения. Еще в 1806 г., считая такое определение языка и понимание слова как знака (Zeichen) «до некоторой степени правильным», Гумбольдт предостерегал: становясь «господствующим», такое понимание может превратиться в «крайне ложное представление» о языке, «убивающее» в нем все «живое» и «духовное».

Развивая и уточняя эту мысль, Гумбольдт указывает на те границы, в пределах которых лишь следует говорить о языке как о знаковой системе: «Слово, действительно, есть знак до той степени, до какой оно используется вместо вещи или понятия. Однако по способу построения и по действию это особая и самостоятельная сущность, индивидуальность; сумма всех слов, язык — это мир, лежащий между миром внешних явлений и внутренним миром человека» (III, 168; с. 304>.

30 лет спустя в своей последней работе Гумбольдт опять в контексте критики языка как внешнего средства этот промежуточный мир называет «подлинной реальностью» (wahreWelt) (VII, 177; с. 171). Здесь слово «между» следует понимать не в его пространственном значении; оно указывает на исторически закрепленную в языке систему значений, посредством которой (а не непосредственно) и происходит «преобразование» внеязыковой действительности в объекты сознания. Там, где, по наивной логике, человеку дан непосредственный доступ к предметному миру, должно быть обнаружено опосредствующее действие языка.

Постулирование языковых значений между звуковой формой и предметом исключает возможность толкования языка как номенклатуры. Против такого понимания языка как номенклатуры после Гумбольдта, как известно, выступил и Фердинанд де Соссюр, хотя ему (да и многим другим) не удалось найти веского доказательства для его полного преодоления. Причина этого, по всей вероятности, кроется в недостаточном осмыслении унаследованного от Гумбольдта понятия „языкового мировидения". Если его связать с идеей «промежуточной реальности», то это можно было бы проще передать так: язык есть не ряд готовых этикеток к заранее данным предметам, не их простое озвончение, а промежуточная реальность, сообщающая не о том, как называются предметы, а, скорее, о том, как они нам даны.

Языком охватываются преимущественно объекты, входящие в круг потребностей и интересов («практика» в широком понимании) человека, и отображаются не столько чисто субстанциональные свойства внеязыкового мира, а, скорее, отношения человека к нему. Эти отношения в различных языках преломляются по-разному, через свойственное каждому языку семантическое членение. Соответственно, можно предположить, что в наших высказываниях о вещах и явлениях мы до некоторой степени следуем и тем ориентирам, которые предначертаны семантикой естественного языка. Следовательно, звучание соединяется нес предметом непосредственно, а через семантически «п е р е р а б о т а н н ы е» е д и н и ц ы, которые уже в качестве содержательных образований могут стать основой самого акта обозначения и речевой коммуникации.

Это уровень категоризации, сфера действия человеческого фактора. В различных языковых коллективах этот общий процесс протекает по-разному. Социальная природа языкового коллектива как одной из примарных и естественных форм сообщества заключается не только в том, что он образует фон для реализации речевой коммуникации, а скорее в том, что он создает необходимые предпосылки для включения индивидов в единый процесс языкового постижения мира, то есть в акты первичной категоризации.

Идея «языкового мировидения» плодотворна именно для осознания более глубоких основ коммуникации: «Люди понимают ДРУГ лрута не потому, что передают собеседнику знаки предметов, и даже не потому, что взаимно настраивают друг друга на точное и полное воспроизведение идентичного понятия, а потому, что взаимно затрагивают друг в друге одно и то же звено цепи чувственных представлений и начатков внутренних понятий, прикасаются к одним и тем же клавишам инструмента своего духа, благодаря чему у каждого вспыхивают в сознании соответствующие, но не тождественные смыслы» (VII, 170; с. 165). Такая интерпретация процесса общения, мы бы сказали, не имеющая себе равной, заставляет по-новому взглянуть на сугубо социальный характер языка: здесь преодолены как наивный реализм, считающий язык простой номенклатурой, так и фактор осознанности в коммуникации, и выдвигается совершенно своеобразный, одному лишь человеку свойственный вид языкового общения, в котором необходимость согласованности (как основы для речевого процесса) и индивидуальная свобода не исключают, а. наоборот, подразумевают друг друга.

В последнее время в разных гуманитарных науках и в самой философии в использовании термина „языковое мировидение" усматривают опасность гиперфункционализма, то есть детерминированности мышления языком. Однако такого рода опасность была бы реальной, если бы в условиях естественного языка ограничивалось свободное развитие и развертывание других духовных сил человека. Недоразумения в этом вопросе вызваны тем, что данный вопрос не рассматривается на более широкой основе, то есть в рамках той философской антропологии, истоки которой следует усматривать в философии языка И. Гердера и В. фон Гумбольдта. Подвергая критике общераспространенный взгляд, будто язык возник лишь с целью удовлетворения узкопрактических, витальных потребностей человека, Гумбольдт разъясняет: «Мы не должны представлять себе даже первоначальный язык ограниченным скудной толикой слов, как, пожалуй, по привычке думают люди, которые, вместо того чтобы объяснить возникновение языка исконным призванием человека к свободному общению с себе подобными, отводят главную роль потребности во взаимопомощи…». «Человек не так уж беззащитен, — продолжает он, — и для организации взаимопомощи хватило бы нечленораздельных звуков. В свой начальный период язык всецело человечен и независимо от каких-либо утилитарных целей распространяется на все объекты, с какими сталкиваются чувственное восприятие и его внутренняя работа…» «Слова свободно, без принуждения и ненамеренно изливаются из груди человека» (с. 81). Включая язык в круг фундаментальных свойств человека, предназначенных не только для удовлетворения элементарных жизненных потребностей, но и, что важнее, интересов и целей более высокого порядка, мы должны отдавать себе отчет в том, что вопрос об аналогии между языком человека и „языком" животных требует полного переосмысления. Если сигнальная коммуникация в мире животных биологически детерминирована, всецело зависит от внешних стимулов и используется в том замкнутом кругу (Urnwelt) пространства и времени, к которому животное раз и навсегда приковано, то «действие» человеческого языка простирается теоретически на всю бесконечную действительность (Welt), то есть охватывает мир именно как целое. Это не простое расширение горизонта, а приобретение нового измерения.

Создание такого «теоретического горизонта», без сомнения, не могло быть результатом деятельности отдельного человека: его короткой жизни явно не хватило бы на вербализацию даже маленького фрагмента действительности, не говоря уже о том, что разрозненная деятельность таких индивидов привела бы к результатам, полностью исключающим возможность взаимопонимания и тем более одинаковой направленности поведения. Лишь включение индивида в культурно-историческую жизнь определенного языкового коллектива может обеспечить ему выход за пределы своего конечного бытия [12].

Овладевая языком задолго до актов осознания (что нагляднее видно на примере развития речи ребенка), человек усваивает одновременно и тот способ «обращения» с предметами, который неосознанно предлагается определенной языковой традицией. Однако естественный язык — не замкнутая сфера значений, исключающая всякое другое «вйдение» и замыкающая тем самым горизонт понимания, а открытая система, включенная в динамический процесс культурного обмена с другими языками [13].

Эти рассуждения лишний раз подтверждают, почему гумбольд- товская идея „языкового мировидения", указывающая на структурное своеобразие семантики языков и на их историческую уникальность, не может быть подвергнута обвинению в „языковом детерминизме".

С этим связана также проблема так называемого „лингвистического релятивизма", ставшая предметом острой полемики, особенно после появления гипотезы „лингвистической относительности" Сепира — Уорфа. И в этом контексте, неверно интерпретируя его взгляды, упоминают Гумбольдта.

Не означает ли множественность языковых мировидений релятивизацию мира?

Гумбольдт, как бы учитывая возможность такого возражения, разбирает этот вопрос со свойственной ему философской проницательностью. Он не видит никакого основания для опасений, так как, по его словам: «Субъективность отдельного индивида снимается субъективностью народа», состоящего из «предшествующих и нынешних поколений», а «субъективность народа — субъективностью человечества». В этом он усматривает «глубокую, внутреннюю связь всех языков», являющуюся необходимым условием не только для преодоления субъективной односторонности каждого отдельного языка, но и для постижения объективной истины усилиями всего человечества.

В своем докладе „О сравнительном изучении языков…" (1820 г.) Гумбольдт выдвигает проблему истины в связи с задачами и «конечными целями» сравнительного языковедения. Из факта «взаимообусловленной зависимости мысли и слова» он выводит следующее: «…Языки являются не только средством выражения уже познанной истины, но, более того, средством открытия ранее неизвестной… Совокупность познаваемого, как целина, которую надлежит обработать человеческой мысли, лежит между всеми языками и независима от них. Человек может приблизиться к этой чисто объективной сфере не иначе как… только субъективным путем». (IV, 27–28; с. 319). Хотя, по Гумбольдту, человек приближается к «чисто объективной сфере» «лишь субъективным путем», «частично» и «постепенно», однако эта субъективность (ее отнюдь не следует интерпретировать как релятивизм) — необходимое условие для приближения к объективной истине, осуществляемое человеком в пределах человеческих возможностей.

Язык выступает не только в качестве примарной формы объединения людей в одно языковое сообщество, но и, прокладывая путь к постижению объективной истины, является «великим средством преобразования субъективного в объективное, переходя от всегда ограниченного индивидуального ко всеобъемлющему бытию». (IV, 25; с. 318); «Когда мы слышим образованное нами слово в устах других лиц, — пишет Гумбольдт, — то объективность его возрастает, а субъективность при этом не терпит никакого ущерба…» (VII, 56; с. 77), так как «общение посредством языка обеспечивает человеку уверенность в своих силах и побуждает к действию. Мыслительная сила нуждается в чем-то равном ей и все же отличном от нее. От равного она возгорается, по отличному от нее выверяет реальность своих внутренних порождений. Хотя основа познания истины и ее достоверности заложена в самом человеке, его духовное устремление к ней всегда подвержено опасностям заблуждений. Отчетливо сознавая свою ограниченность, человек оказывается вынужденным рассматривать истину как лежащую вне его самого, н одним из самых мощных средств приближения к ней… является постоянное общение с другими». (VII, 56; с. 77).

Эти новые соотношения между сравнительным языковедением, социологией языка и философской теорией истины, открытые Гумбольдтом, могут оказаться весьма плодотворными с точки зрения осмысления основ науки о человеке.

Не угрожает ли множественность языков единству научного знания? Указывая на впечатляющие успехи естественных наук и техники, особенно в создании всеобщей системы понятий логики и математики, обычно предполагают, что научное мышление полностью оторвано от эмпирических условий конкретных языков. Эта проблема не нова, и ее актуальность особо ощутима сегодня. Гумбольдт обсуждает этот вопрос в полном соответствии со своей общей концепцией. «Правда, — пишетон, — предпринимались попытки заменить слова различных языков общепринятыми знаками по примеру математики, где налицо взаимно-однозначные соответствия между фигурами, числами и алгебраическими уравнениями. Однако такими знаками можно исчерпать лишь очень незначительную часть всего мыслимого…» (IV, 22; с. 317). И «все попытки свести многообразие» к общим знакам, которые выражают понятия, образованные «лишь путем конструкции», являются, по мнению Гумбольдта, «всего лишь сокращенными методами перевода, и было бы чистым безумием льстить себя мыслью, что таким способом можно выйти за пределы, я не говорю уже, всех языков, но хотя бы одной определенной и узкой области даже своего языка». (IV, 22; с. 317). При сравнительном изучении языков обнаруживается, что в языках «существует гораздо большее количество понятий, а также своеобразных грамматических особенностей, которые так органически сплетены со своим языком, что не могут быть общим достоянием всех языков и без искажения не могут быть перенесены в другие языки. Значительная часть содержания каждого языка находится поэтому в неоспоримой зависимости от Данного языка, так что это содержание не может оставаться безразличным к своему языковому выражению». (IV, 23; с. 317).

И действительно: специальные языки науки имеют свои истоки в естественных языках, и при попытках эмансипации научной символики от привязанности к языку не следует забывать, что знаковые системы вплоть до абстрактнейших формул — явление производное. Поэтому логически некорректно язык знаков как эпифеномен возводить в ранг прафеномена. Если наука расчленяет и объединяет в определенные классы предметы и явления действительности по строгим критериям, — на так называемой «донаучной стадии», то то же самое проделывается и естественным языком, но скрыто и не «строго».

У Гумбольдта читаем: «Между устройством языка и успехами в других видах интеллектуальной деятельности существует неоспоримая взаимосвязь». (VII, 41; 67).

Если под этим подразумевается связь языка с различными формами культурного творчества, то исследования и в этом направлении подразумевают преодоление простой схемы: «Язык — зеркало культуры». Язык подключается не там, где процесс культурного созидания уже закончен, а он дан изначально. В этом можно легко убедиться, исключив язык (путем мысленного эксперимента) из сферы культуры *. Окажется, что из поля зрения выпало очень важное условие. Признание языка в качестве такого условия не умалит роли других человеческих сил: между языком и культурой существует взаимодействие; результаты этого процесса следует измерять ireтолько по линии воздействия культуры на язык, но и в соответствии с тем, насколько язык воздействует на культуру.

Это особенно ощутимо в отдаленных от повседневной речевой коммуникации актах употребления языка. Если рядовой член речевого коллектива следует семантическим правилам своего языка и находится некоторым образом в его «плену», то мастер художественного слова, глубоко проникая в тайны родного языка, следует уже не слепо заученным правилам, а как бы становится соучастником в созидании языкового мировидения — непрекращающегося процесса постижения мира через язык. Но слово «участие» нужно употреблять осторожно, поскольку каждое «новое» в языке подразумевает наличие уже существующего, и ни один из великих творцов не в состоянии создать хотя бы одно слово из ничего. «Существующее» здесь — скорее ареал возможностей языка, а не реализованная и закрепленная в текстах внешняя форма. Словотворчество, в котором мы усматриваем одно из высших проявлений действия языка, основывается на энергейтической форме знания языка и отличается от того «динамического» использования языка, которое в теории трансформационной грамматики квалифицируется как «творчество» (creativeaspectoflanguageuse) [14]; хотя последнее в трансформационной лингвистике описывается в терминах динамической теории, но фактически оно остается на [15]уровне эр гона.

IV.

В главе, где говорится о „внутренней форме языка" („innereSprachform"), дефиниция данного понятия эксплицитно не дана, что послужило поводом для противоречащих друг другу интерпретаций у различных языковедов, а также психологов и философов. Всякая попытка раскрыть смысл этого основополагающего понятия по тексту, и тем более в духе Гумбольдта, должна отвечать по крайней мере трем требованиям:

Внутренняя форма является именно внутренней, а не внешней формой (это подразумевает, что ее исследование должно осуществляться по содержательным параметрам, а не по тем принципам, которые формировались в процессе исследования внешней формы);

Являясь внутренней, она тем не менее не лишенная формы субстанция, а именно форма;

Она является внутренней формой именно я з ы к а, а не вне- языкового содержания.

Трудно назвать учебник, где бы не рассматривался вопрос о внутренней форме языка, хотя нередко это понятие смешивается с внутренней формой отдельного слова. В России этому содействовали труды и авторитет А. Потебни, который в интерпретации Гумбольдта не был свободен от влияния психологизма Г. Штейн- таля *. Понятие внутренней формы слова он применил в сравнительном анализе славянских языков и в изучении мифов, заложив тем самым в России начало исследованиям в той области, которую в широком смысле этого слова можно было бы назвать этнолингвистикой.

Сила этой традиции сказывается и в заглавии книги русского философа Г. Шпета: „Внутренняя форма слова" [16].

Сведению внутренней формы языка к внутренней форме слова [17], — что не соответствует основному направлению гумбольдтовского учения, — способствовало и следующее обстоятельство: доказывая, что даже в случае «телесного», «чувственно-воспринимаемого предмета» «слово не эквивалентно» предмету, а лишь эквивалентно «пониманию (Auffassung) его в акте языкового созидания» (Spracherzeugung), Гумбольдт в данной главе приводит пример из санскрита, в котором «слона называют то дважды пьющим, то двузубым, то одноруким… тремя словами обозначены три разных понятия». (VII, 90; с. 103).

Такое сужение гумбольдтовского понятия „внутренней формы" вновь доказывает, насколько неоправданно толковать отдельные его высказывания в отрыве от общего идейного контекста. Исходная идея, пронизывающая все учение Гумбольдта, состоит именно в том, что обозначение предмета словом — это не изолированный акт словотворчества, а часть единого процесса языкового созидания. Об этом свидетельствует и последующая фраза из текста: «Поистине язык представляет нам не сами предметы, а всегда лишь понятия о них, самодеятельно образованные духом в процессе языкотворчества». (VII, 90; с. 103; разрядка наша. — Г. Р.) [18].

Такая же участь постигла и другое высказывание Гумбольдта, встречающееся в начале упомянутой главы: «Эта целиком внутренняя и чисто интеллектуальная сторона языка и составляет собственно язык». (VII, 86; с. 100).

Разные исследователи (лингвисты, философы, психологи), толкуя понятие «внутренней формы», выражение «чисто интеллектуальная часть в языке» выносят за пределы самого языка, забывая, что «интеллектуальную часть» не следует понимать как вне- языковую, чисто логическую структуру. Она имманентна языку («составляет собственно язык»). Поэтому отнесение ее к логическим или к психологическим категориям противоречит основному замыслу гумбольдтовской концепции внутренней формы языка. Подвергая критике логистическую ориентацию «общей, философской грамматики» из-за «поверхностно и несовершенно проделанной дедукции», Гумбольдт пишет: «Под понятия aprioriподгоняют то, что невозможно было бы найти априорным путем. И этот односторонний, наполовину философский метод наносит языковедению гораздо больше вреда, нежели… односторонне исторический метод, который хоть собирает нужный материал, в то время как вышеупомянутый метод ничего не оставляет, кроме беспочвенной и пустой теории». (VI, 344).

То, что „интеллектуальное" у Гумбольдта не означает универсально-логическое, об этом свидетельствует еще и его понимание грамматики и введенное им понятие „грамматического видения" (grammatischeAnsicht). «В грамматике, — пишет Гумбольдт, — нет ничего телесного, осязаемого…» Она, в отличие от слов — более осязаемых единиц языка, — «состоит исключительно из интеллектуальных отношений». (VI, 337).

И там же добавляет: «Поскольку грамматические различия языков заключаются в различии грамматических видений», то «грамматика более родственна духовному своеобразию наций, нежели лексика». (VI, 338). И здесь налицо корни внутренней формы языка.

На этом фоне становится очевидным, насколько сомнительны попытки некоторых современных представителей формальной лингвистики, утверждающих, будто у Гумбольдта доминирующим являются универсально-логические свойства грамматик языков.

Несостоятельна также традиция психологистического толкования, берущая свое начало в комментариях X. Штейнталя к тексту Гумбольдта. Штейнталь ставит в один ряд понятия: внутренняя форма — значение — представление (языковое понятие) — слово. Исходными являются психические представления, которые (полученные путем чувственного восприятия) закрепляются в языковых значениях и воспроизводятся в речевом употреблении.

Такой психологизированный и атомистический подход, оказавший сильное влияние на последующие поколейия не только в Германии, но и далеко за ее пределами [19], отвлек внимание лингвистов от задач, поставленных Гумбольдтом перед теоретическим языкознанием.

Проблема внутренней формы языка приобретает особую актуальность с 20-х годов нашего столетия. В. Порциг в своих статьях „Понятие внутренней формы языка" (1923) и „Языковая форма и значение: критическое рассмотрение философии языка А. Марти" (1928) выступил против философа А. Марти (1847–1914) и его ученика англиста О. Функе, критически разбирая введенные ими понятия „фи-уральная внутренняя форма" и „конструктивная внутренняя форма". В. Порциг выделяет четыре подхода в современных ему теориях о внутренней форме языка: 1. Позитивистская точка зрения, полностью игнорирующая данное понятие; 2. Психологистическая интерпретация, согласно которой внутренняя форма языка — это психический процесс, определяющий внешнюю форму говорения (В. Вундт); 3. Феноменологическое толкование, усматривающее в ней главным образом соотношения «чистых» значений: насколько адекватно удается говорящему посредством языка воспроизвести «идеальные» содержания (Э. Гуссерль); 4. Упомянутая концепция Марти, касающаяся принципа выбора конкретных языковых средств, которые должны быть использованы для передачи подразумеваемого смысла.

В своей ранней статье „Проблема внутренней языковой формы и ее значение для немецкого языка" (1926) Л. Вейсгербер придерживается того мнения, что внутренняя форма языка охватывает понятийные и синтаксические возможности того или иного языка, являясь ключом к оценке всего, что мыслится и высказывается в Данном языке. Этого мнения он придерживается и по сей день.

В последние годы своей жизни грузинский психолог Д. Узнадзе, заинтересовавшись учением В. Гумбольдта, в своей статье „Внутренняя форма языка" (1948 г.) попытался применить понятие „внутренней формы" для обоснования им же созданной психологической теории установки.

В своей работе „Аспекты теории синтаксиса" американский лингвист Н. Хомский говорит о возможной связи внутренней формы языка с „глубинной структурой", предполагая, что введенные им понятия „глубинная структура" и „поверхностная структура" соответствуют „внутренней форме" и „внешней форме" языка Гумбольдта [20].

Недавно проблемы внутренней формы языка вновь коснулся В. А. Звегинцев, интерпретируя ее в рамках общей теории формы языка В. фон Гумбольдта [21].

Идея внутренней формы языка — скорее задача для новой ориентации целостного рассмотрения языка, нежели объект или следствие ортодоксального аналитического мышления; этой лингвистической идее соответствует такое духовное состояние, которое неописуемо в терминах сциентистски ориентированного мировоззрения. Ее коррелятом выступает не формально-логическая схема мышления, не сухой и холодный рассудок, а совокупность всех функций нашего духа в их живом взаимодействии.

V.

Известен тезис Гумбольдта «Язык есть не продукт деятельности (Ergon), а деятельность (Energeia). Его истинное определение поэтому может быть только генетическим». (VII, 46; с. 70).

С первого взгляда может показаться парадоксальным тот факт, что термин „энергейя" впервые встречается именно в главе „Форма языков" (§ 8 „Введения"). Как будто не должно быть ничего общего между „энергейей" и „формой", обычно понимаемой статически.

Рассмотрение же представленных именно в этой главе отдельных высказываний Гумбольдта приводит нас к убеждению, что его концепция формы языка с необходимостью связана с идеей „энер- гейи". Поскольку понятие формы истолковывается по-разному, Гумбольдт считает необходимым с самого же начала разъяснить, в каком смысле он его употребляет, тем более что оно имеет принципиальное значение для построения сравнительного языковедения («Чтобы… сравнение характерных особенностей строения различных языков было успешным, необходимо тщательно исследовать форму каждого из них и таким путем определить способ, каким языки решают главную задачу всякого языкотворчества».) (VII, 45; с. 70).

В дефинициях понятий энергейи и формы, представленных в данной главе, можно указать на один общий момент, который мог бы послужить основанием для установления определенной корреляции между ними: это акт синтеза звука со смыслом. Считая, что истинное определение языка как энергейи может быть только генетическим, Гумбольдт пишет: «Язык представляет собой постоянно возобновляющуюся работу духа, направленную на то, чтобы сделать артикулируемый звук пригодным для выражения мысли», (VII, 46; с. 70).

А форме языка (которая «отнюдь не только так называемая грамматическая форма») он дает такое определение: «Постоянное и единообразное в этой деятельности духа, возвышающей членораздельный звук до выражения мысли, взятое во всей совокупности своих связей и систематичности, и составляет форму языка». (VII, 47–48; с. 71).

„Генезисная дефиниция" (применяемая как к энергейи, так и к форме) — это не определение языка как эргона, то есть в состоянии статики, а рассмотрение его inactu, выявляющее одновременно и сущность языка. Понимаемая подобным образом форма языка не является уже «плодом научной абстракции»: она имеет «реальное бытие» не в «языке вообще», а в «отдельных языках». Следовательно, синтез, осуществляющийся в том или ином языке, — это не абстрактно-логический акт и не психический процесс, протекающий в индивидуальном сознании, а акт, имеющий социальный характер. Этим определены поле и граница действия энергейи; оно измеряется масштабом объема формы конкретного языка.

Если „энергейя" и „форма" — равновеликие понятия, имеющие социологическое измерение, то распространенное понимание энергейи как речевого процесса индивида лишено всякого основания. Этот факт вновь свидетельствует о том, насколько важно при раскрытии подлинного смысла таких понятий, как энергейя, внутренняя форма и т. д., исходить из логической системы идей Гумбольдта и строго следовать ходу его рассуждений. Поверхностное понимание любого из них влечет за собой превратное толкование целого ряда понятий такой же важности, а следовательно, и всего его учения.

Очевидно смысловое родство противопоставления „эргон — энергейя" с другим противопоставлением, данным в этой же главе: «Язык — не мертвый продукт (Erzeugtes), а созидающий процесс (Erzeugung)». (VII, 44; с. 69).

„Мертвый продукт" (todtesErzeugtes) и „продукт деятельности" (Ergon) — понятия одного порядка, выражающие статическую точку зрения на язык как на объект расчленяющего аналитического мышления, что Гумбольдт в более ранних работах называет „мертвой анатомической операцией". Он противопоставляет ей „физиологический подход", который в словоупотреблении Гумбольдта означает способ рассмотрения языка в его целостности и в живых связях. Вместо аналитического и статического метода выдвигается динамическая концепция, рассматривающая язык как порождение (Erzeugung), как деятельность (Tatigkeit), как энергейю (Energeia). Среди них самое большое применение в послегумбольдтовской литературе выпало на долю понятия „деятельность". Это объясняется, по всей вероятности, его наибольшей доступностью; однако расплывчатость этого термина стала помехой на пути постижения заложенного в „энергейи" смысла, имеющего столь высокое назначение в новой науке о языке. Психолингвистическая интерпретация „деятельности" как речевого процесса обычно переносится на „энергейю", вместо того чтобы сама деятельность толковалась исходя из энергейи, понимаемой не как речевая деятельность инди- зида, а как действие более глобального масштаба. Энергейтический подход открывает новую форму среди других форм „деятельности" [22].

Среди лингвистических подходов энергейтический, по-видимому, наиболее адекватен тому философскому пониманию человека, который деятельность человека рассматривает как определенную целостность. Энергейтическую теорию языка следует понимать как своего рода лингвистическое введение в общую теорию человека [23], которая должна ответить не только на вопрос „Что такое язык?", но и на вопрос „Чего достигает человек посредством языка?". Такой подход к роли языка отличается от позиции семио- тика-лингвиста, усматривающего в языке фиксированную форму (эргон) лишь как частный случай статических знаковых систем.

В философских теориях мышления, хотя и подразумевается человек как необходимый субъект мыслительных актов, тем не менее не все из этих теорий до конца антропологичны, поскольку упускают из виду важнейший, одному лишь человеку свойственный фактор образования мыслительных актов — язык. В лингвистике же, при рассмотрении языка, хотя номинально и допускается, что это язык человеческий, однако степень дегуманизации (особенно в формально-структурных теориях) куда выше, чем в вышеназванных теориях мышления. Таким образом, нарушается необходимое трехчленное соотношение «язык — человек — мышление». В последнее время в лингвистике (генеративной) появились попытки показать значение языка (как уникального человеческого дара) для теории мышления, однако язык и мышление рассмотрены лишь как абстрактные формальные структуры, как функции логического субъекта. Это не что иное, как особый вид сциентистского антропологизма.

Философия человека, рассматривающая его познающим, творческим субъектом, в частной теории об энергейтичности языка должна усмотреть лучшую демонстрацию своих принципов [24]

Рассмотрение проблемы истины в рамках «философски обоснованного сравнения языков» [25]открывает путь к подлинному сближению теории сравнительного языкознания с философской теорией познания. В научной литературе не раз ставился вопрос об отношении Гумбольдта к гносеологии Им. Канта. И это не случайно: его философия была в то время источником вдохновения для многих мыслителей, и в том числе для Гумбольдта. О связи В. фон Гумбольдта с Им. Кантом писали языковед В. Штрейтберг (а до него — известный биограф Гумбольдта Р. Гайм), первый его интерпретатор X. Штейнталь и языковед А. Потт, а в настоящее время — Г. Гиппер.

Что В. фон Гумбольдт был осведомлен в вопросах философии Канта, отмечали многие. Так, например, философу Э. Кассиреру принадлежат слова: «В исследовании Гумбольдта находим общую характеристику философии Канта, которая, несмотря на обилие работ, написанных о Канте, в определенном смысле и по сей день считается образцовой» [26].

Но одно дело быть знатоком Канта и совершенно другое — слепо следовать ему. Поэтому особого подхода требует выявление «кантианского элемента» в теории языка В. фон Гумбольдта [27]; даже внешняя аналогия, существующая между ними, указывает скорее на согласие Гумбольдта с духом Канта, нежели на его «зависимость от буквы Кантова учения» ****. Это, в первую очередь, перенесение центра тяжести от внешних явлений к глубинам человеческого существа. Во-вторых, это преодоление „наивного реализма", которое Кант осуществил в теории познания, а Гумбольдт — в теории языка: исходным для обоих был не предмет в его эмпирической данности, а выявление тех конститутивных условий, и путей, через которые происходит превращение предметов и явлений в объекты сознания.

Большинство сторонников тезиса о кантианстве Гумбольдта либо ищут сходство с Кантом в этических, эстетических и историко-философских воззрениях Гумбольдта, или видят прямой параллелизм между ними в терминологии и отдельных высказываниях. Р. Гайм, например, утверждает, что учение Канта о трансцендентальной схеме находит свое непосредственное отражение в работах Гумбольдта: подобно тому, как существует «схематичность мысли для того, чтобы сделать возможным суждение», то есть подведение восприятий под категории мысли, «точно так же существует и схематичность языка; более того, сам язык и первый его элемент— слово — образуются только благодаря ей» [28].

X. Штейнталь, издатель и комментатор сочинений В. фон Гумбольдта по философии языка, хотя и посвящает особую главу вопросу отношения Гумбольдта к Канту, однако разбирает лишь проблемы общетеоретического характера. Но проблема языка в связи с кантовской философией требует куда более глубокого подхода [29].

Иную позицию занял Э. Кассирер, издатель и известный интерпретатор трудов Им. Канта. Он привлек философскую концепцию В. фон Гумбольдта для решения задач, стоящих перед самой критической философией. Основная мысль, изложенная в специальном исследовании Э. Кассирера „Кантианские элементы в философии языка В. фон Гумбольдта" ***, заключается в следующем: в философской системе Канта, которая делится на три части — на критику теоретического разума, на критику практического разума и на критику способности суждения, выделяются две основные сферы знания: понятие природы конституируется посредством математики, физики… а понятие истории и наук о духе — посредством этики. Так же как понятие теоретического знания у Канта не только основывается на математике, но и полностью сводится к этой последней (по известному изречению Канта, каждая дисциплина научна настолько, насколько она содержит математику), так и, с другой стороны, понятие истории сводится к принципам его этики.

Однако,* обозрев науки в их фактическом строении и систематическом обосновании, Кассирер замечает „пробел" в общей ориентации критической философии, созданной Кантом. Есть такая сфера духа, определение которой невозможно осуществить ни по законам природы, аналогично математическому понятию необходимости, ни практически и телеологически — по образцу понятий этических ценностей и норм. Это сфера «первоначальной духовной энергии», в которой антитеза природы и свободы, хотя и преодолевается аналогичным искусству образом (устанавливая новые соотношения между ними), однако она не сводится к искусству (не описывается лишь в эстетических терминах), а основывается исключительно на собственных и самостоятельных принципах. Следуя явлениям этой сферы, мы, с одной стороны, как бы ощущаем себя прикованными к цепи эмпирических причин и следствий; тем не менее, с другой стороны, из них образуется нечто такое, в чем универсальность и свобода духа впервые полностью воплощаются и подтверждаются. Отсюда становится очевидным, почему вышеуказанного основного противопоставления, на котором зиждется вся кантовская система, по мнению Кассирера, недостаточно для того, чтобы определить и выделить и эту новую сферу — сферу языка в своей духовной самобытности. Если исходить из математического понятия природной каузальности и из идей долженствования и свободы как двух центров критического учения, то язык предстанет перед нами как периферийное явление, что со всей наглядностью выступает во внешней архитектонике членения кантовского учения. Система Канта состоит из логики, этики и эстетики, однако проблема и тема философии языка не стали составной частью этой системы. В этом именно и состоит тот „недостаток", который не ускользнул от внимания первых критиков Канта. И все„метакритики" (Гамана — Гердера), направленные против „Критики чистого разума", были нацелены на это, так как понимание языка как посредника открывает совершенно новую перспективу перед науками о культуре: «Язык — органон, живой инструмент как разума, так и критики разума». После выхода в свет „Критики" Канта Гердер с сожалением отметил тот факт, что в этой работе Кант почти полностью обошел молчанием проблему человеческого языка. Как же возможна — спрашивал он — критика человеческого разума без критики человеческого языка? Это был единственный принципиально спорный вопрос для Гердера, и он стал пламенным противником Канта. Были и другие мотивы [30].

Конфликт принял принципиальный характер, исход которого должен был быть найден лишь в теории языка В. фон Гумбольдта [31], прошедшего школу как Гердера, так и Канта: его учение, с одной стороны, было пронизано идеями динамического развития, а, с другой стороны, основывалось «на строгой методике философского мышления». Образцом высшей гармонии этих двух традиций могло послужить хотя бы следующее рассуждение Гумбольдта: «Субъективная деятельность создает в мышлении объект. Ни один из видов представлений не образуется только как чистое восприятие уже данного предмета. Деятельность органов чувств должна вступить в синтетическую связь с внутренним процессом деятельности духа»; из этой связи возникает представление, которое становится объектом, противопоставляя себя субъективной силе, и, «будучи заново воспринято в качестве такового, оно опять возвращается в сферу субъекта. Все это может происходить только при посредстве языка. С его помощью духовное стремление пролагает себе путь через уста во внешний мир, и затем в результате этого стремления, воплощенного в слове, слово возвращается к уху говорящего. Таким образом, представление объективируется, не отрываясь в то же время от субъекта, и весь этот процесс возможен лишь благодаря языку. Без описанного процесса объективации и процесса возвращения к субъекту, совершающегося с помощью языка, даже тогда, когда процесс мышления протекает молча, невозможно образование понятий, а следовательно, и само мышление». (VII, 56; с. 76–77).

Если о кантианской ориентации нам напоминает высказывание: «Ни один из видов представлений не образуется только как пассивное созерцание уже данного предмета», и особенно то место, где говорится о «синтетической связи», то тезис об обязательном участии языка в преобразовании субъективного в объективное (как и обратно) напоминает идею Гердера. Тем не менее здесь со всей силой выступает самобытность гумбольдтовского метода мышления и очевиден вклад его как лингвиста в решение философской проблемы соотношения субъекта и объекта.

Традиция Гамана — Гердера своеобразно отражена в книге Густава Шпета „Внутренняя форма слова". Трудно согласиться с его резким тоном в оценке позиции Канта: «Не потому ли понятия рассудка оказываются пустыми, понятиями без смысла, без понимания, что Кант с самого начала изображает рассудок глухонемым, бессловесным?» Г. Шлет убежден, что восстановление античной концепции единства словесно-логического мышления в том виде, как оно ему представляется, повлечет за собой «радикальную реформу логики» и «в этой реформе не должны быть забыты идеи Гумбольдта о внутренней языковой форме» как о понятии «высокой плодотворности» [32].

Чтобы правильно понять философские основания теории Гумбольдта, нужно не выискивать, по Шпету, в них кантианские элементы, а просто поставить его в ряд с такими современниками, как Фихте, братья Шлегели, Шиллер, Гёте, Шлейермахер, Шеллинг, Гегель [33]. Заслуживает особого интереса сравнение Гумбольдта с Гегелем: «Может быть, меньше всего Гумбольдт был последователем Гегеля, но по смелости замысла, по широте охвата мысли, по глубине проникновения он должен быть поставлен рядом с Гегелем». Здесь же высказана мысль, на наш взгляд, принципиальной важности: «Порою прямо кажется, что философия языка Гумбольдта призвана завершить собою систему философии Гегеля. Но воспринятая в тоне, заданном Гумбольдтом, его философия языка должна была бы быть не простым дополнением к философии истории, права, религии, искусства, а должна была бы сделаться центральною проблемою философии духа, реализующей в языке все другие конкретные проблемы философии» [34].

При рассмотрении взглядов Г. Шпета, высказанных им в работе „Внутренняя форма слова", нас занимало не столько то, как Шпет интерпретирует саму проблему „внутренней формы" [35], а, скорее, его меткие замечания, касающиеся определения места Гумбольдта среди классиков немецкой философии. Воззрения Шпета привлекают наше внимание еще и тем, что поставленные им вбпросы, а в некотором смысле и намечаемые решения их мы находим также в исследованиях современных философов и теоретиков языка.

Темой обсуждения стал и вопрос о применении диалектического метода в языкознании. В свое время X. Штейнталь выступал против попыток внесения диалектического метода Гегеля в языкознание, видя в нем опасность «голых абстракций». Однако в наше время появилась тенденция в диалектическом методе (в понимании Гегеля) усматривать не опасность, а, согласно мнению философа Б. Либ- рукса, необходимое условие для всякой философии языка. Он даже выражает сожаление о том, что Гумбольдт остановился в «преддверии диалектики» (imVorhofderDialektik) [36].

В ответ Либруксу можно было бы сказать: Гумбольдт, без сомнения, мыслит диалектически. Однако мы имеем в виду не специальное понимание диалектического метода, которое было сконструировано Гегелем, а диалектику в широком ее понимании, о чем свидетельствует свойственный Гумбольдту способ рассмотрения языка во всех его многосторонних и не всегда легко уловимых связях.

В подтверждение этому можно было бы привести слова Гумбольдта, наилучшим образом характеризующие способ и метод его мышления: «Если я к чему-либо более способен, чем огромное большинство людей, то это к соединению вещей, рассматриваемых обыкновенно в отдельности, сочетанию разных сторон и раскрытию единства в разнообразии явлений». Доказательством верности данных слов мог бы послужить широко задуманный Гумбольдтом проект сравнительного языковедения, в котором язык выглядит не как изолированный объект грамматического анализа, а как предмет, раскрываемый полностью лишь в своих многосторонних и необходимых связях, «…язык и постигаемые через него цели человека вообще, род человеческий в его поступательном развитии и отдельные народы являются теми четырьмя объектами, которые в их взаимной связи и должны изучаться в сравнительном языковедении». (IV, 9/10, с. 311) (разрядка наша. — Г. Р.).

Такое именно расширение перспективы, с какими бы трудностями процедурного характера оно ни сталкивалось, в большей степени способствует выявлению подлинной сущности языка и в гораздо большей мере соответствует самим имманентным требованиям науки о языке, чем узкий подход к языку как обособленному объекту аналитической лингвистики.

Вышеуказанными трудностями объясняется отчасти и отношение к Гумбольдту языковедов следующего поколения. Например, американский лингвист прошлого столетия К. Уитни писал: «Гумбольдта превозносят, не понимая и даже не читая» его. А 100 лет спустя автор известной книги по истории языкознания Г. Арене отмечает то же самое, спрашивая: «Все хвалят Гумбольдта, но всякий ли его читает?» [37].

* * *

В. фон Гумбольдту, как выше было отмечено, была дана высокая оценка со стороны видных философов. Такого же высокого мнения были о нем современные ему крупные языковеды. Основоположник историко-сравнительного языкознания Ф. Бопп, касаясь сочинения Гумбольдта о санскритском языке, в одной из своих рецензий писал: «В этом весьма содержательном исследовании нас поражает четкость метода, строгая научная последовательность в развертывании и установлении понятий, редкая прозорливость в восприятии тончайших различий в кажущихся сходными словосочетаниях».

Я. Гримм, который одобрительно отнесся к проекту сравнительного языковедения, изложенного В. Гумбольдтом в докладе о баскском языке и народе, 12 мая 1823 г. писал Лахману: «…оба направления языка и языкознания, на мой взгляд, в этом докладе представлены великолепно». Он имел в виду историческое языкознание (одним из создателей которого был сам Я. Гримм) и сравнительное языковедение Гумбольдта.

Такое отношение к Гумбольдту вызвано тем, что его способ рассмотрения языка в широком контексте связанной с ним проблематики в одинаковой мере отвечает требованиям как философии, так и лингвистики. Перед нами попытка их интеграции, в которой преодолены односторонности как одной, так и другой науки. Однако такое сочетание не следует понимать в обычном смысле как философское языкознание или философию языка, наподобие философии права, религии или, скажем, философии физики и т. д. Поскольку язык касается не того или иного фрагмента действительности, а мира как целого в его первоначальном постижении, то связь изучающей его науки с философией более органична и будет иного порядка, чем отношение к философии других специальных наук, исследующих

лишь отдельные сферы действительности.

* *

*