Здесь Роттенберг отвоевал себя у жизни

Слово и дело

А на другой день проходит мимо нас начальник отделения Прохорский совместно с Сапроновым. Прохорский говорит:

– Я тебя решительно не понимаю. Почему ты не хочешь работать? Разве мы для кого-нибудь постороннего стараемся? Мы работаем, чтоб в стране было лучше. А если будет лучше – и тебе будет лучше. Мы работаем для блага народа. Это общий интерес. Разве ты контрреволюционер? По-моему, ты нам социально-близкий. Иди нам навстречу, а мы о тебе позаботимся. Будешь хорошо работать – и мы тебя досрочно освободим и дадим тебе такую специальность, которая лучше твоей, и такую квалификацию, что все двери откроются перед тобой, когда выйдешь на волю.

Вот он так поговорил со мной и попрощался и ушел.

И я подумал: это прямо удивительно, пристали ко мне как банные листья. Из вора хотят рабочего сделать.

Но вот вскоре, дня через три, прибегает воспитатель Варламов и говорит:

– Тебя снова просят Прохорский и Сапронов.

Вот я прихожу к ним. Разговариваем. Беседуем. Чай пьем. Кушаем печенье. Они стали мне говорить о новом государстве, где нету капиталистов и собственников. Они мне развернули картину труда и такой жизни, какая нам во сне не снилась.

И тогда я им говорю:

– Интересно, что ворон не будет. Вот это интересно.

– Воров, – они говорят, – конечно, не будет, поскольку никому не надо будет красть. И у кого красть! Вор – это изнанка капитализма.

Мы много говорили тогда о том и о сем. Прохорский мне говорил, что я неправ, что теперь наступила другая жизнь и что ворам придется переквалифицироваться.

Это меня очень рассмешило, и я подумал, что если это так, то действительно надо поработать. Тем более что я еще в Тифлисе чувствовал что-то не то.

И я ушел к себе и на другой день дал 140 процентов.

А кто работал на скальных работах, тот поймет, что это значит. Это значит чорт знает что! А на другой день я дал опять 140.

Я начал работать. И потом думал о своей прежней жизни и о том, что я представляю из себя.

Нет, мне не было совестно, что я вор. Ну, я вор. Меня так направила жизнь. И Прохорский мне сам сказал – это изнанка жизни. Значит, я не виноват.

И значит, я буду виноват, если другая жизнь, а я ворую.

И постепенно совесть меня убивала. И мне хотелось работать без понукания.

И я однажды дал 150 процентов.

И вся наша бригада стала давать больше 100 процентов. И мы были рады, когда это случилось. Мы ходили и радовались. И нам тогда стали в ларьке отпускать все, что нужно. И мне выписали хорошую одежду и сапоги.

И, увидев такое приятное, заботливое отношение к себе, я прямо готов был разбиться в лепешку, но все сделать, что нужно.

И я в бригаде тогда сказал:

– Давайте постараемся.

И все сказали:

– Да, конечно.

И мы работали, как черти, и нам некогда было подумать ни о чем. Но я иногда думал про Марию Корниенко. И у меня сердце останавливалось.

За работой

Да, мы тогда работали на совесть. Нам нельзя было не работать. Тут появились приказы тов. Фирина. Товарищ Фирин в своих приказах говорил, что к тридцатипятникам, к соцвредам и женщинам должен быть наилучший, гуманнейший подход.

Нас не только ударить – нас за руку не смели потянуть.

На нас замахнуться не имели права.

И если б тов. Фирин увидел, что это не так – горе тому начальнику, который не выполнил его приказания.

И мы от этих заботливых и любовных слов дошли до крайней степени настроения.

Да, мы тогда дали рекордные показатели нашей работы.

Мы дошли до 150 процентов.

Вы можете не поверить, но мы тачки бегом возили. Мы бежали с тачкой. Мы такие дела производили, что трудно описать. Тут каждый из нас наперерыв старался.

Мы увидели – это большое дело. Мы увидели, что это работа, а не бездушное дело, вроде как дробить щебенку в оккупационной тюрьме.

Нас теперь цель преследовала. Мы желали цель поскорей увидеть. И при этом нас видели, замечали, и мы имели заботу и уход.

Мы стали брать на буксир отстающих. Мы вели общественную работу. А я стал член производственной тройки.

И вот наша бригада оказалась лучшей, и нас перебросили на бетон. Нам там хотели дать хорошую квалификацию. И мы там это получили.

Мы там давали по 180 замесов. И сам прораб Мартынов обращал на нас внимание. И начальники Сапронов и Прохорский мне говорили:

– Правильно делаешь. Мы на тебя пришли полюбоваться.

Философия нищеты

А в одно прекрасное утро пришли до меня опять эти начальники, Сапронов и Прохорский. Они мне так сказали:

– У нас произошел отказ со стороны тридцатипятников. Надо тебе пойти туда поговорить с ними. Надо, чтоб они вышли на работу. Там идет буза. У тех, которые не получили льготы к Октябрю.

Я пошел туда.

Там были в бараке, собравшись, тридцатипятники. Это были все головорезы, опытные воры, фармазоны и городушники. Они меня насмех подняли, когда я к ним пришел. Они сказали:

– Ты сперва сам филонил, а теперь с начальством ссучился. Валяй, уходи.

Я тогда им сказал:

– Дозвольте сказать два слова.

И некоторые сказали:

– Ну, говори. Только поскорей – нам спать надо. (А был день.)

И они лежали на нарах, задравши головы, и было видать, что их ничем не возьмешь. И тогда я сказал:

– Господа, надо видеть социальные сдвиги. Мы есть воры, но, оказывается, этого вскоре у них не будет.

И тогда многие засмеялись и сказали:

– Как это так?

И я тогда встал на нары (и они все заинтересовались) и так им сказал:

– Мы тут собрались с вами одной семьей. Мы с вами делали одно многолетнее общее дело – мы грабили и воровали. И нас неразрывно связывало это кровное дело, а что касается меня, то я ни с кем не ссучился. Только я вижу такие перемены, благодаря чему я работаю и даже пришел сюда.

Они спросили:

– Какие перемены?

И тогда я сказал:

– Господа, нашему преступному миру пришел крах. Это мало видеть и понимать. Которые новички в этом деле – те пусть плавают в своих надеждах, а которые, как и я, – те бесконечно много понимают и это чувствуют. В нашем преступном мире произошел крах. Я не скажу за другие страны, но у нас это как будто бы. И если не сейчас, то наверное в скором времени.

И тогда некоторые сказали:

– Похоже на то.

А некоторые сказали:

– Нет.

И тогда я им развернул такую картину труда, что они ахнули.

– У кого же красть, – я сказал, – если богачей не будет и не будет у нас собственников.

И тогда они сказали:

– Если будет только беднота, а богачей не будет, тогда тем не менее будут воровать. А если будут все сравнительно богаты, а бедноты не будет – тогда скорей всего наступит в нашем преступном мире крах.

И тогда я сказал:

– Наверное, так и будет. И мы должны иметь другую квалификацию. Мы обязаны поработать, и нам это в скором времени зачтется.

Нет, они в тот день на работу не пошли. Они пошумели, покричали и легли спать. А на другой день я опять с ними имел разговор. Я им сказал:

– Господа, давайте будем работать.

А они сказали:

– А как это делается?

На третий день я хотел попросить, чтоб нам дали чаю с печеньем, чтоб разговаривать, но до этого не дошло.

Они все вышли на работу и все захотели перековаться.

Повышение

И тогда меня назначили у них младшим воспитателем. Я у них организовал шесть трудовых коллективов.

Мы работали на славу. И один мой коллектив в штурмовые дни давал 220 процентов. А другие меньше 120 процентов тоже не давали. И теперь они все почти освобождены досрочно.

И я в изоляторах стал иметь большой авторитет. Меня стали уважать массы.

Мне доверили смотреть за питанием лагерников, и я проводил работу среди нацменов, и на кухнях я прекратил блат.

Мы читали газеты. Мы устроили кружок безбожников и занимались ликвидацией неграмотности.

Потом я был назначен комиссаром пятого участка и старшим воспитателем.

И всюду у меня люди работали, как львы, и ни до кого я пальцем не дотронулся.

А в настоящее время я – шеф штрафного изолятора и инструктор КВЧ.

В настоящий момент, когда я пишу, мне осталось несколько дней до выхода.

Я пробыл в лагере полтора года. И я выхожу отсюда с таким сознанием, как будто у меня не было мрачного прошлого, а есть только светлое будущее.

Последние известия

Осенью 1933 года Роттенберг был награжден почетным значком строителя Беломорстроя. И свободным гражданином выехал на строительство Волга – Москва.

Он пробыл месяц на этом строительстве и, как я на днях узнал, взяв отпуск, выехал в Тифлис. Ему хотелось повидать свою мать, которой он доставил так много огорчений.

И я представляю его чувства, с какими он ехал на родину, и тот трепет гордости и восторга, с каким он открыл дверь в свою комнату и сказал родным «здравствуйте».

И я желаю вам, товарищ Роттенберг, успеха в новой вашей жизни и оправдания всех надежд.

А этот рассказ вы непременно пошлите в Каир казачке Марии Корниенко.

Все хорошо, что хорошо кончается

Итак, наш занимательный рассказ о бывшем воре Роттенберге окончен.

Теперь попробуем ножом хирурга, так сказать, разрезать ткань поверхности.

Три предположения могут возникнуть у скептика, который привык сомневаться в человеческих чувствах.

Либо Роттенберг, прошедший огонь, воду и медные трубы, действительно изменил свое сознание и действительно перековался, столкнувшись с правильной системой воспитания.

Либо он сделал новую «аферу».

Либо он, будучи неглупым человеком, рассудив все, решил, что преступному миру действительно приходит крах и сейчас вору надо переквалифицироваться. Причем если это так, то он сделал это не по моральным соображениям, а по соображениям необходимости.

Я кладу на весы своего профессионального умения разбираться в людях эти три предположения.

И я делаю вывод: Роттенберг благодаря правильному воспитанию изменил свою психику и перевоспитал свое сознание и при этом, конечно, учел изменения в нашей жизни. И в этом я так же уверен, как в самом себе. Иначе я – мечтатель, наивный человек и простофиля. Вот грехи, которых у меня не было за всю мою жизнь.

Вот за новую жизнь этого человека я бы поручился. Но я оговорюсь: я бы поручился только при наших, некапиталистических условиях.

Я еще раз желаю успеха Роттенбергу, и мне хочется ему сказать его же словами: вашему преступному миру приходит крах…

Я хочу жить в такой стране, где двери не будут закрываться на замки и где будут позабыты печальные слова: грабеж, вор и убийство.

Глава тринадцатая

Имени Сталина

 

Первый пароход

Канал готов

За все это время ни одна звезда не зажглась на небе. Был день, сплошной день. Туго шла весна, еще не распустились березы, медленно набухали почки.

Был холодный карельский май с белыми ночами. На южном участке оттаяли реки, но еще не было весенней воды.

Из Ленинграда вышел караван судов во главе с землечерпалкой. Карауля грядущую воду, стоял у входа серый «Чекист». Канал был готов к пуску, но его еще объезжали посуху, по Мурманской железной дороге, в поездах и на дрезине. Мчались машины из Медвежьей горы на Повенец. Катили из Медвежки автобусы. Из Надвоиц в Шавань ехали в телегах и бричках.

Кончались дни доделок. Отдельные участки канала еще перегораживали перемычки. Их собирались взрывать. На берегах шлюзов целый день играли оркестры. Каналоармейцы в плотных шинелях заглядывали в ноты и трубили марши. Внизу стлали доски, подшивали их, подметали сухие донья, выносили мусор, смолили деревянные клетки. Дамбы укладывали камнем. Нарядный диабаз ложился поверх длинных насыпей, делая дамбы похожими на усовершенствованные городские мостовые.

Все сооружения готовы и сданы в эксплоатацию. Вдоль шлюзов ходили часовые. Знаменитую водосливную плотину в Шавани еще не покрыла вода. Там, где сейчас бушуют реки, было сухо. Торчали камни и обломки скал.

То были последние дни на канале. Стены бараков и телеграфные столбы были заклеены приказами о льготах.

– Еще не поздно…

Не заслужившие льгот могут их еще заслужить. Всюду, на улицах и в бараках, можно было услышать такие разговоры:

– Ну, куда поедешь отсюда?

– В Донбасс, что ли. Я полагаю, что там слесарю работа найдется.

– С твоей специальностью не пропадешь!

– Эх, Москва, красная столица, хороший городок, – вздыхает кто-то на своей убранной елочками койке.

– Держи карман, – отвечает другой, – в Москву не пустят.

– Пустят.

Сегодня на строительстве – день отдыха. В дальнем углу барака шаваньского трудколлектива тридцатипятников стоит покоробленное и расстроенное пианино. Георгий Пешаков низко склонился над клавиатурой. Он играет одним пальцем, обходя черные клавиши.

– А что, – откликается кто-то с соседней койки, – очень в Москву захотелось?

– Так точно, – отвечает первый.

– А мне на Москву наплевать. Я туда по доброй воле не поеду. Опять зашьешься, к Вулю попадешь…

– Значит, в Кривой Рог.

– Именно. В Москве урки зашевелятся, вот, скажут, приехал на нашу голову, лягавый.

Укладывались последние мосты, строились арки. Люди готовились к возвращению на родину. Каждый день на участки подавались списки. То были перечни лучших. Каналоармейцы-художники рисовали портреты героев-строителей, каналоармейцы-актеры готовили праздничные выступления. Всюду – ив Медвежьей горе, и в Повенце, и в Шавани, и в Сегеже, и в Шижне, и в Сороке – всюду было ощущение праздника. У каналоармейцев появилось великое любопытство к тому, что писали о канале газеты. Иногда они скептически качали головами.

– Не так написано…

Но даже этот скептицизм был своеобразным оттенком строительной гордости. И стоит отметить еще то чувство справедливого раздражения, которое испытывали каналоармейцы, когда в эти дни сюда попадал чужой человек. Первое: приезжий не видел того, что здесь было. Мог ли он как следует представить себе те чудеса, что натворили строители? Второе: он еще не видел канала в движении. Приезжие были похожи на гостей, пришедших раньше времени: хотя ужин уже готов, но не постлана скатерть и не расставлены горшки с цветами.

Удивительно заботливо каналоармейцы убирали канал. Знает ли этот коренастый каналоармеец в серо-зеленой телогрейке, что окном в Европу у нас называли Петербург и что автором этой фразы является граф Альгаротти? Нет, не знает. Но ему явно нравятся слова, которые он выкладывает дерном на берегу канала: «Окно в мир». Огромные саженные буквы видны далеко.

Итак, прорублено окно в мир. Флаг судоходства поднят над Карелией. Вода наполнила бьефы. Вода пущена в первые семь шлюзов. «Чекист» миновал первый маяк, вступил в канал, и перед ним открылись тысячепудовые ворота первого шлюза.

За «Чекистом» пошел караван. Землечерпалка, протянув в небо длинный, железный хобот, отправлялась углублять фарватер. За ней плыло несколько барж.

На борту парохода стоит главный инженер Хрусталев. Впечатления привычно складываются в его уме фразами технического отчета.

«Стены тех конструкций, которые у нас применены, – ряжевые, вдвое выше обычных… Шлюзы стоят на мягких грунтах…»

Рядом с Хрусталевым взволнованный и сосредоточенный режиссер повенецкой агитбригады. Он сочиняет стихи. Стихи должны быть готовы к вечеру. Начало уже есть:

Сегодня

  в ночь

    на 28-е

«Чекист»

  разрежет

первую страницу

  Белморстроя.

Пущена вода. Пароход всходил, как на дрожжах. На глазах у всего южного лагеря пароход поднимался.

От пены стало светло в шлюзе.

– Волнения в камере шлюза не замечается, – продолжает мысленно отчитываться Хрусталев. – Напряжение на тросах меньше, чем предполагалось по расчету.

Поэт стоит, ища слов, подбирая стихи:

Вот и пароход

  подошел к причалу,

и за ним

  тенью ворот

    закрылся

      первый вход

Беломорско-онежского канала.

Вокруг –

  просмоленное театральное зало,

   ряжевые стены

    стоят

    крепко,

    ровно,

    лакированно…

Цилиндры стали на удар

Водонапорной массы,

И вот уже летит вода

С «Чекистом» подниматься.

– Цилиндрические деревянные затворы, – формулирует про себя Хрусталев, – работают отлично.

Уже кончилось шлюзование в первом шлюзе, пароход вступил во вторую ступень Повенчанской лестницы.

Пароход подымается.

Хрусталев внимательно смотрит на ряжевые стены камер.

Поразительно, до чего все закрылось. Этот старый деляга Будасси показал, что, несмотря на свою жестокую кубатурность, при которой легко проглядеть качество, он был чуток более всех во врубках и понимал, где могли быть шероховатости. Еще раньше чем бьио дано распоряжение законопатить, он сам все проделал.

Все хорошо, но в верхней камере плавает маленькая дощечка. В наших водопроводных галлереях и затворах гидравлические колебательные явления оказались на деле большими по масштабам, чем показали исследования в ЦАГИ. Вода – непонятная вещь. Динамика воды сложна. Статистические упрощенные методы не дают еще той картины явлений, которая получается в натуре. Получаются вибрации и вихри, которые мы изучали только на модели…

– Константин Андреевич, – позвал Вержбицкого Хрусталев.

Вержбицкий подошел. Хрусталев показал ему на дощечку.

– Исправим, – ответил тот.

Ворота действовали великолепно. Каналоармейцы с увлечением крутили ручки механизмов. Военизированная охрана из специальных войск ничего не могла сделать с толпами прибежавших каналоармейцев.

– Не жмись на край, не мешай! – ворчала охрана.

Когда прошли дальше по каналу, Хрусталев покосился на деревянное водосбросное сооружение. Сооружение это его постоянно тревожило. А вдруг где-нибудь просачивается вода?

Самым тяжелым шлюзом был третий. Он стоял на плывуне. Тут долго мудрили и тяжело мучились. Это единственное место на всем канале, где применили цельную голову, похожую на опрокинутую букву П. То была конструкция чрезвычайной тяжести. В нее заложили массу рельсов, очень тяжелые соединения. Хотя расчет совершенно успокаивал Хрусталева, но ему всегда хотелось посмотреть – нет ли где-нибудь трещин. Он знал. что их не может быть, а все-таки искал, жадно всматриваясь в сооружение.