Михаил Михайлович Зощенко 1894-1958

Мишель Синягин - Повесть (1930)

Михаил Синягин родился в 1887 году. На империалистическую войну он не попал из-за ущемления грыжи. Он пописывает стишки в духе символистов, декадентствует и эстетствует, прогуливаясь с цветком в петлице и стеком в руке. Он живет под Псковом, в имении «Зати­шье», в обществе матери и тетки. Имение вскоре отбирают, посколь­ку начинается революция, но небольшой дом у Мишеля, его матери и тетки все же остается.

Здесь, в Пскове, в 1919 г. он знакомится с Симочкой М., отец кото­рой за два года до того умер, оставив на руках у матери, энергичной рябой вдовушки, шестерых дочерей. Симочка вскоре забеременела от Мишеля (предававшегося с ней, казалось бы, таким невинным заняти­ям, как чтение стихов и бегание взапуски по лесу), и мать ее навестила Мишеля вечером, требуя жениться на ее дочери. Симагин отказался, и вдова вспрыгнула на подоконник, угрожая поэту самоубийством. Вы­нужденный согласиться, Мишель в ту же ночь пережил тяжелый нерв­ный припадок. Его мать и тетка в слезах записывали его распоряжения относительно «Лепестков и незабудок» и прочего литературного насле­дия. Однако уже наутро он был вполне здоров и, получив от Симочки записку с мольбой о свидании, пошел к ней.

Симочка просила у него прощения за поведение матери, и они поженились без каких-либо возражений со стороны Мишеля и его

родни. Но тетка была все же недовольна поспешностью и вынужден­ностью брака. Мать Мишеля, тихая, незаметная женщина, умерла, а тетка, энергичная и надеющаяся на скорое возвращение имения и вооб­ще старых времен, решает ехать в Петербург. Петербург, поговаривают в народе, скоро должен отойти к Финляндии или вообще стать вольным городом в составе какого-нибудь государства Северной Европы. В дороге тетку грабят, о чем она сообщает Мишелю письмом.

Тем временем Мишель становится отцом. Это его на короткое время занимает, но вскоре он перестает интересоваться семьей и реша­ет уехать к тетке в Петербург. Та встречает его без особого энтузиазма, ибо в нахлебниках не нуждается. Не думая возвратиться к беззаветно влюбленной в него Симочке, пишущей ему письма без всякой надежды на ответ, Синягин устраивается на скромную канцелярскую должность в Петербурге, забрасывает стихи и знакомится с молодой и красивой дамочкой, которую пародийно зовут Изабеллой Ефремовной.

Изабелла Ефремовна создана «для изящной жизни». Она мечтает уехать вместе с Синягиным, перейти с ним персидскую границу и потом бежать в Европу. Она играет на гитаре, поет романсы, тратит деньги Мишеля, а тот все небрежней исполняет свои служебные обя­занности, к которым питает глубокое отвращение. Но он ни к чему толком не способен, существует на нищенское жалованье и подачки тетки. Вскоре его выгоняют с работы, тетка отказывается его содер­жать, и Изабелла Ефремовна собирается его бросить. Но тут прихо­дит спасение: тетка теряет рассудок, ее увозят в сумасшедший дом, и Синягин начинает проживать ее имущество.

Так продолжается около года, и тетка все глубже погружается в безумие, но вдруг ее привозят домой выздоровевшую. Мишель стара­ется не пустить ее в ее комнату, чтобы она не увидела картины пол­ного разорения, которое он учинил там. Тетка, однако, проникает к себе в комнату и при виде опустошения (ибо Мишель успел прожить с Изабеллой Ефремовной почти все) окончательно подвинулась умом.

Изабелла Ефремовна все равно вскоре бросила Мишеля, поскольку денег у него не осталось, а служить он не умел и не хотел. Так он начал просить милостыню, не чувствуя всей глубины своего падения, ибо «миллионер не сознает, что он миллионер, и крыса не сознает, что она крыса». Прося милостыню (страх такого конца, как и образ нищего, всегда преследовал Зощенко), Синягин неплохо живет и даже позволяет себе нормально питаться. Для придания себе «интел­лигентного вида» он неизменно носит с собой парусиновый портфель.

Но сорока двух лет от роду он вдруг понимает весь ужас своей жизни и решает вернуться в Псков, к жене, о которой он шесть лет не вспоминал.

Жена его, думая, что он пропал в Петрограде, давно вышла замуж за другого, начальника треста, пожилого и бледного мужчину. Увидев опустившегося, грязного, голодного Мишеля, который со слезами от­крывает родную калитку, жена принялась рыдать и ломать руки, а ее второй муж решил принять в Мишеле участие. Его кормят сытным обедом, а впоследствии находят ему место в управлении кооперати­вов, где он и работает в последние месяцы своей жизни.

А потом он умирает от воспаления легких «на руках у своих дру­зей и благодетелей» — первой жены и ее второго мужа. Могила его убирается живыми цветами. Этой иронической фразой автор закан­чивает свою повесть о падении интеллигента.

Д. А. Быков

Голубая книга - Цикл новелл (1934)

Однажды Зощенко был у Горького. И вот Горький ему говорит: а что бы вам, Михал Михалыч и все такое прочее, не написать вот в этой вашей сказовой, с позволения сказать, манере всю историю человече­ства? Чтобы, значит, герой ваш, обыватель, все понял и достало его ваше сочинение, образно говоря, до самых, извините, печенок. Вот так бы и писали: со всеми вводными словами, на смеси коммунально­го жаргона и, как бы это сказать, канцелярита, в такой, знаете, мало­высокохудожественной манере, чтобы которые без образования, те все поняли. Потому что те, которые с образованием, они вымираю­щий класс, а надо, говорит, объясняться с простыми.

И вот Михал Михалыч его послушал и примерно так и пишет. Он пишет с бесконечными повторами одних и тех же фраз, потому что мысль героя-повествователя, с позволения сказать, убога. Он пишет со смешными бытовыми подробностями, которые в действительности места не имели. И он, примерно сказать, уважаемые граждане и гражданочки, конечно, терпит тут крах как идеолог, потому что его читатель-обыватель только со смеху покатится над такой книгой, но никакой пользя для себя не приобретет, его перевоспитывать беспо­лезно. Но как художник Михал Михалыч одерживает большую побе­ду, поскольку на смешном мещанском языке излагает пикантные факты из разной там всемирной истории, показывая, что бывает с этой всемирной историей и вообще с любой деликатной материей, ежели в нее лапы запустит обывательское, примерно сказать, мурло.

Вот он, значит, и пишет. Он на таком вот языке и пишет. Он пишет «Голубую книгу», деля ее на пять разделов: «Деньги», «Лю­бовь», «Коварство», «Неудачи» и «Удивительные события». Он, ко­нечно, хочет быть полезным победившему классу и вообще. Поэтому он рассказывает истории из жизни разных попов, царей и других маловысокообразованных кровопийц, которые тиранили трудовой народ и пущай за это попадут в позорную яму истории. Но фокус весь, граждане-товарищи, в том, что он в каждый раздел подверсты­вает еще несколько историй из советской жизни, новой, социалисти­ческой жизни, а из историй этих прямиком вытекает, что побе­дивший народ есть такое же, простите, мурло и по части коварства ничуть не уступит кровопийцам вроде Екатерины Великой или Алек­сандра полководца Македонского. И получается у Михал Михалыча, что вся человеческая история есть не путь восставшего класса к свое­му, значит, триумфу, а один грандиозный театр абсурда.

Вот он, значит, пишет про жильца, выигравшего деньги, и как этот жилец ушел к любовнице со своими деньгами, а потом деньги у него сперли, и та жиличка его выперла, и он очень прекрасно вернул­ся к своей жене, у которой морда от слез уже пухлая. И не употреб­ляет при этом даже слов «человек» или «женщина», а только «жилец» и «жиличка». Или вот он в разделе «Любовь» пишет про то, как жена одного служащего, пардон, влюбилась в одного актера, пле­нившего ее своей великолепной игрой на подмостках сцены. Но он был семейный, и им негде было встречаться. И они встречались у ее подруги. А к этой подруге очень великолепно ходил муж этой дамоч­ки, что влюблена в артиста, а к соседу этой подруги ходила жена на­шего артиста, будто бы попить чаю с пирожными, а на самом деле всякий моментально поймет, какие такие у них водились пирожные. И тут им надо было бы всем разжениться и пережениться, но по­скольку уже была куча детей у всех у них, то это было невозможно и только обременительно, и все они, поскандалив и изведя этим в корне свою любовь, остались, извините за выражение, в статус-кво. Но крови много друг другу попортили, страдая, как последние извоз­чики или сапожники, даром что были артисты и служащие.

И так вот они живут, к примеру, поэты, которые влюблены, но жизни не знают, или артисты, у которых нервы не в порядке. И Михал Михалыч тем подписывает приговор своему классу и себе самому, что вот они оторваны от жизни. Но трудящие у него выхо­дят ничуть не лучше, потому что только и думают, как пива выпить, жене в харю плюнуть или чтобы из партии не вычистили. При слове «чистка» с ними вроде как бы удар делается, и они перестают чувст­вовать в себе вещество жизни (но это уже понесло Платоновым). А

исторические события в изложении Михала Михалыча выглядят того пошлее, потому что он их излагает таким же языком, каким другие его герои в поезде рассказывают случайному попутчику свою жизнь.

И получается у него, что вся история человечества есть одни толь­ко деньги, коварство, любовь и неудачи с отдельными удивительными происшествиями.

И мы со своей стороны против такого подхода ничего возразить не можем. И мы смиренно склоняем наше перо перед Михалом Ми­халычем, потому что так у нас все равно не получится, и слава Богу.

А А. Быков

Перед восходом солнца - Повесть (ч. 1-я — 1943; ч. 2-я по назв. «Повесть о разуме» — 1972)

Автобиографическая и научная повесть «Перед восходом солнца» — ис­поведальный рассказ о том, как автор пытался победить свою меланхо­лию и страх жизни. Он считал этот страх своей душевной болезнью, а вовсе не особенностью таланта, и пытался побороть себя, внушить себе детски-жизнерадостное мировосприятие. Для этого (как он полагал, на­читавшись Павлова и Фрейда) следовало изжить детские страхи, побо­роть мрачные воспоминания молодости. И Зощенко, вспоминая свою жизнь, обнаруживает, что почти вся она состояла из впечатлений мрач­ных и тяжелых, трагических и уязвляющих.

В повести около ста маленьких глав-рассказов, в которых автор как раз и перебирает свои мрачные воспоминания: вот глупое само­убийство студента-ровесника, вот первая газовая атака на фронте, вот неудачная любовь, а вот любовь удачная, но быстро наскучившая... Главная любовь его жизни — Надя В., но она выходит замуж и эми­грирует после революции. Автор пытался утешиться романом с не­коей Алей, восемнадцатилетней замужней особой весьма необре­менительных правил, но ее лживость и глупость наконец надоели ему. Автор видел войну и до сих пор не может вылечиться от последствий отравления газами. У него бывают странные нервные и сердечные припадки. Его преследует образ нищего: больше всего на свете он бо­ится унижения и нищеты, потому что в молодости видел, до какой подлости и низости дошел изображающий нищего поэт Тиняков. Автор верит в силу разума, в мораль, в любовь, но все это на его гла­зах рушится: люди опускаются, любовь обречена, и какая там мо-

раль — после всего, что он видел на фронте в первую империалисти­ческую и в гражданскую? После голодного Петрограда 1918 г.? После гогочущего зала на его выступлениях?

Автор пытается искать корни своего мрачного мировоззрения в детстве: он вспоминает, как боялся грозы, воды, как поздно его отня­ли от материнской груди, каким чуждым и пугающим казался ему мир, как в снах его назойливо повторялся мотив грозной, хватающей его руки... Как будто всем этим детским комплексам автор отыскива­ет рациональное объяснение. Но со складом своего характера он ни­чего поделать не может: именно трагическое мировосприятие, больное самолюбие, многие разочарования и душевные травмы сдела­ли его писателем с собственным, неповторимым углом зрения. Впол­не по-советски ведя непримиримую борьбу с собой, Зощенко пытается на чисто рациональном уровне убедить себя, что он может и должен любить людей. Истоки его душевной болезни видятся ему в детских страхах и последующем умственном перенапряжении, и если со страхами еще можно что-то сделать, то с умственным перенапря­жением, привычкой к писательскому труду не поделаешь уже ничего. Это склад души, и вынужденный отдых, который периодически уст­раивал себе Зощенко, ничего тут не меняет. Говоря о необходимости здорового образа жизни и здорового мировоззрения, Зощенко забыва­ет о том, что здоровое мировоззрение и беспрерывная радость жизни — удел идиотов. Вернее, он заставляет себя об этом забыть.

В результате «Перед восходом солнца» превращается не в повесть о торжестве разума, а в мучительный отчет художника о бесполезной борьбе с собой. Рожденный сострадать и сопереживать, болезненно чуткий ко всему мрачному и трагическому в жизни (будь то газовая атака, самоубийство приятеля, нищета, несчастная любовь или хохот солдат, режущих свинью), автор напрасно пытается себя уверить, что может воспитать в себе жизнерадостное и веселое мировоззрение. С таким мировоззрением писать не имеет смысла. Вся повесть Зощен­ко, весь ее художественный мир доказывает примат художественной интуиции над разумом: художественная, новеллистическая часть по­вести написана превосходно, а комментарии автора — лишь беспо­щадно честный отчет о вполне безнадежной попытке. Зощенко пытался совершить литературное самоубийство, следуя велениям геге­монов, но, по счастью, не преуспел в этом. Его книга остается памят­ником художнику, который бессилен перед собственным даром.

Д. Л. Быков

Борис Андреевич Пильняк 1894-1941

Голый год - Роман (1922)

Роману предшествуют два эпиграфа. Первый (ко всему роману) взят из книги «Бытие разумное, или Нравственное воззрение на достоин­ство жизни». «Каждая минута клянется судьбе в сохранении глубоко­го молчания о жребии нашем, даже до того времени, когда она с течением жизни соединяется, и тогда когда будущее молчит о судьби­не нашей, всякая проходящая минута вечностью начинаться может». Второй эпиграф (к «Вступлению») взят из А. Блока: «Рожденные в года глухие, / Пути не помнят своего. / Мы, дети страшных лет Рос­сии, / Забыть не в силах ничего».

Однако память несуразна и бессмысленна. Так композиционно и предстают воспоминания первых революционных лет («новой циви­лизации») в постоянном сопоставлении с тысячелетней историей, со стариной, плохо поддающейся перековке. В канонном купеческом го­роде Ордынине живет, к примеру, торговец Иван Емельянович Ратчин, «в доме которого (за волкодавами у каменных глухих ворот) всегда безмолвно. Лишь вечерами из подвала, где обитают приказчики с мальчиками, доносится подавленное пение псалмов и акафистов. Дома у приказчиков отбираются пиджаки и штиблеты, а у мальчиков штаны (дабы не шаманались ночами)». Из такого дома когда-то на первую мировую войну уходит сын Ивана Емельяновича — Донат.

Повидав мир и однажды подчинившись безропотно коммунистам, он по возвращении конечно же хочет все изменить в сонном царстве и для начала отдает отцовский дом Красной гвардии. Доната радуют все перемены в Ордынине, любое разрушение старого. В лесах, раскинув­шихся вокруг города, загораются красные петухи барских усадеб. Без устали, хотя бы в четверть силы, меняя хозяев, работают Таежные за­воды, куда давно проведена железная дорога. «Первый поезд, кото­рый остановился в Ордынине, был революционный поезд».

Определяет лицо города и нынешняя жизнь старой княжеской семьи Ордыниных. «Большой дом, собиравшийся столетиями, ставший трехсаженным фундаментом, как на трех китах, в один год полысел, посыпался, повалился. Впрочем, каинова печать была припечатана уже давно». Князь Евграф и княгиня Елена, их дети Борис, Глеб и Наталья запутались в водоворотах собственных судеб, которые еще больше, до безысходности, затянула родная Россия. Кто-то из них пьет, кто-то пла­чет, кто-то исповедуется. Глава дома умирает, а одна из дочерей тянется к новой жизни, то есть к коммунистам. Железная воля, богатство, семья как таковые обессилели и рассыпаются как песок. «Те из Ордыниных, кто способен мыслить, склоняются к тому, что путь России, конечно, особенный. «Европа тянула Россию в свою сторону, но завела в тупик, отсюда и тяга русского народа к бунту... Посмотри на историю мужиц­кую: как тропа лесная тысячелетие, пустоши, починки, погосты, перело­ги-тысячелетия. Государство без государства, но растет как гриб. Ну и вера будет мужичья... А православное христианство вместе с царями пришло, с чужой властью, и народ от него в сектантство, в знахари, куда хочешь. На Яик, — от власти. Ну-ка, сыщи, чтобы в сказках про православие было? — лешаи, ведьмы, водяные, никак не господь Са­ваоф».

Герои, занимающиеся археологическими раскопками, часто об­суждают русскую историю и культуру. «Величайшие наши масте­ра, — говорит тихо Глеб, — которые стоят выше да Винча, Корреджо, Перуджино, — это Андрей Рублев, Прокопий Чирин и те безымянные, что разбросаны по Новгородам, Псковам, Суздалям, Коломнам, по нашим монастырям и церквам. Какое у них было искус­ство, какое мастерство! Как они разрешали сложнейшие задачи. Искусство должно быть героическим. Художник, мастер-подвижник. И надо выбирать для своих работ — величественное и прекрасное. Что величавее Христа и богоматери? — особенно богоматери. Наши старые мастера истолковали образ богоматери как сладчайшую тайну, духовнейшую тайну материнства — вообще материнства».

Однако современные бунтари, обновители мира, авторы реформ в

ордынинской жизни бескультурны и чужеродны России. Чего стоит комиссар Лайтис, приехавший в Ордынин издалека со стеганым сши­тым мамой атласным одеяльцем и подушечкой, которые он по на­ущению объявляющего себя масоном Семена Матвеича Зилотова расстилает в алтаре монастырской часовни, чтобы предаться там любви с совслужащей, машинисткой Олечкой Кунс, невольной донос­чицей на своих соседей. После ночи любви в алтаре кто-то поджег монастырь, и еще одно культовое здание было разрушено. Прочитав­ший всего несколько масонских книг Зилотов, как старый черно­книжник, бессмысленно повторяет: «Пентаграмма, пентаграмма, пентаграмма...» Счастливую любовницу Олечку Кунс арестуют, как и многих других невиновных...

Один из персонажей уверен, что новой жизни надо противосто­ять, надо противиться тому, что так властно ворвалось, надо оторвать­ся от времени, остаться свободным внутренне («отказаться от вещей, ничего не иметь, не желать, не жалеть, быть нищим, только жить с картошкой ли, с кислой капустой, все равно»). Другая анархически и романтически настроенная героиня Ирина утверждает, что в новое время нужно жить телом: «Мыслей нет, — в тело вселяется томленье, точно все тело немеет, точно кто-то гладит его мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей: и кровать, и простыня, и стены, все обтянуто замшей. Теперешние дни несут только одно: борьбу за жизнь не на живот, а на смерть, поэтому так много смерти. К черту сказки про какой-то гуманизм! У меня нету холодка, когда я думаю об этом: пусть останутся одни сильные и на­всегда на пьедестале будет женщина».

В этом героиня ошибается. Для коммунистов барышни, которых они поят чаем с ландрином, всегда были и будут «интерполитичны». Какое там рыцарство, какой пьедестал! На экране Вера Холодная может умереть от страсти, но в жизни девушки умирают от голода, от безработицы, от насилия, от безысходных страданий, от невозмож­ности помочь близким, создать семью, наконец. В предпоследней главе «Кому — таторы, а кому — ляторы» отчетливо и категорически вписаны большевики, величаемые автором «кожаными куртками»: «Каждый в стать кожаный красавец, каждый крепок, и кудри коль­цом под фуражкой на затылок, у каждого крепко обтянуты скулы, складки у губ, движения у каждого утюжны. Из русской рыхлой и корявой народности — отбор. В кожаных куртках не подмочишь. Так вот знаем, так вот хотим, так вот поставили — и баста. Петр Орешин, поэт, правду сказал: «Или воля голытьбе или в поле на стол-

бе». Один из героев такого толка на собраниях старательно выговари­вает новые слова: константировать, энегрично, литефонограмма, фукцировать. Слово «могут» звучит у него как «магуть». Объясняясь в любви женщине красивой, ученой, из бывших, он утвердительно го­ворит: «Оба мы молодые, здоровые. И ребятенок у нас вырастет как надо». В словарике иностранных слов, вошедших в русский язык, взя­том им для изучения перед сном, напрасно он ищет слово «уют», та­кого не разместили. Зато впереди в самой последней главе без названия всего три важных и определяющих будущую жизнь поня­тия: «Россия. Революция. Метель».

Автор оптимистически изображает три Китай-города: в Москве, Нижнем Новгороде и Ордынине. Все они аллегорически восходят к просуществовавшей долгие тысячелетия Небесной империи, которой нет и не будет конца. И если проходящая минута вечности начинает­ся голым годом, за которым, вероятнее всего, воспоследует еще такой же (раздрай, мрак и хаос), это еще не значит, что Россия пропала, лишившись основных своих нравственных ценностей.

О. В. Тимашева

Повесть непогашенной луны (1927)

В предисловии автор подчеркивает, что поводом для написания этого произведения была не смерть М. В. Фрунзе, как многие думают, а просто желание поразмышлять. Читателям не надо искать в повести подлинных фактов и живых лиц.

Ранним утром в салон-вагоне экстренного поезда командарм Гаврилов, ведавший победами и смертью, «порохом, дымом, ломаными костями, рваным мясом», принимает рапорты трех штабистов, позво­ляя им стоять вольно. На вопрос: «Как ваше здоровье?» — он просто отвечает: «Вот был на Кавказе, лечился. Теперь поправился. Теперь здоров». Официальные лица временно его оставляют, и он может по­болтать со своим старым другом Поповым, которого с трудом пуска­ют в роскошный, пришедший с юга вагон. Утренние газеты, которыми, несмотря на ранний час, уже торгуют на улице, бодро со­общают, что командарм Гаврилов временно оставил свои войска, чтобы прооперировать язву желудка. «Здоровье товарища Гаврилова

внушает опасения, но профессора ручаются за благоприятный исход операции».

Передовица крупнейшей газеты сообщила также, что твердая ва­люта может существовать тогда, когда вся хозяйственная жизнь будет построена на твердом расчете, на твердой экономической базе. Один из заголовков гласил: «Борьба Китая против империалистов», в подва­ле выделялась большая статья под названием: «Вопрос о революцион­ном насилии», а затем шли две страницы объявлений и, конечно, репертуар театров, варьете, открытых сцен и кино.

В «доме номер первый» командарм встречается с «негорбящимся человеком», который разговор об операции со здоровым Гавриловым начал со слов: «Не нам с тобой говорить о жернове революции, исто­рическое колесо — к сожалению, я полагаю, в очень большой мере движется смертью и кровью — особенно колесо революции. Не мне тебе говорить о смерти и крови».

И вот по воле «негорбящегося человека» Гаврилов попадает на консилиум хирургов, почти не задающих вопросов и не осматриваю­щих его. Однако это не мешает им составить мнение «на листке жел­той, плохо оборванной, без линеек бумаги из древесного теста, которая, по справкам спецов и инженеров, должна истлеть в семь лет». Консилиум предложил прооперировать больного профессору Анатолию Кузьмичу Лозовскому, ассистировать согласился Павел Ива­нович Кокосов.

После операции всем становится ясно, что ни один из специалис­тов, в сущности, не находил нужным делать операцию, но на конси­лиуме все промолчали. Те, кому непосредственно предстояло взяться за дело, правда, обменялись репликами вроде: «Операцию, конечно, можно и не делать... Но ведь операция безопасная...»

Вечером после консилиума над городом поднимается «никому не нужная испуганная луна», «белая луна в синих облаках и черных про­валах неба». Командарм Гаврилов заезжает в гостиницу к своему другу Попову и долго беседует с ним о жизни. Жена Попова ушла «из-за шелковых чулок, из-за духов», бросив его с маленькой дочерью. В ответ на признания друга командарм рассказал о своей «постарев­шей, но единственной на всю жизнь подруге». Перед сном у себя в салон-вагоне он читает «Детство и отрочество» Толстого, а потом пишет несколько писем и кладет их в конверт, заклеивает и надписы­вает: «Вскрыть после моей смерти». Утром, перед тем как отправить­ся в больницу, Гаврилов приказывает подать себе гоночный авто­мобиль, на котором долго мчит, «разрывая пространство, минуя тума-

ны, время, деревни». С вершины холма он оглядывает «город в отсве­тах мутных огней», город кажется ему «несчастным».

До сцены «операции» Б. Пильняк вводит читателя в квартиры профессоров Кокосова и Лозовского. Одна квартира «консервировала в себе рубеж девяностых и девятисотых российских годов», другая же возникла в лета от 1907 до 1916-го. «Если профессор Кокосов отказы­вается от машины, которую ему вежливо хотят прислать штабисты: «Я знаете, батенька, служу не частным лицам и езжу в клиники на трамвае», то другой, профессор Лозовский, наоборот, рад тому, что за ним приедут: «Мне надо перед операцией заехать по делам».

Для анестезии командарма усыпляют хлороформом. Обнаружив, что язвы у Гаврилова нет, о чем свидетельствует белый рубец на сжатом рукой хирурга желудке, живот «больного» экстренно зашивают. Но уже поздно, он отравлен обезболивающей маской: задохнулся. И сколько потом ни колют ему камфару и физиологический раствор, сердце Гаври­лова не бьется. Смерть происходит под операционным ножом, но для отвода подозрения от «опытных профессоров» «заживо мертвого челове­ка» кладут на несколько дней в операционную палату.

Здесь труп Гаврилова навещает «негорбящийся человек». Он долго сидит рядом, затихнув, потом пожимает ледяную руку со словами: «Прощай, товарищ! Прощай, брат!» Разместившись в своем автомо­биле, он приказывает шоферу мчать вон из города, не зная, что тем же путем совсем недавно гнал свою машину Гаврилов. «Негорбящий­ся человек» тоже выходит из машины, долго бродит по лесу. «Лес за­мирает в снегу, и над ним спешит луна». Он тоже окидывает холодным взглядом город. «От луны в небе — в этот час — осталась мало заметная тающая ледяная глышка...»

Попов, вскрывший после похорон Гаврилова адресованное ему письмо, долго не может оторвать от него взгляда: «Алеша, брат! Я ведь знал, что умру. Ты прости меня, я ведь уже не очень молод. Качал я твою девчонку и раздумался. Жена у меня тоже старушка и знаешь ты ее уже двадцать лет. Ей я написал. И ты напиши ей. И поселяйтесь вы жить вместе, женитесь, что ли. Детишек растите. Прости, Алеша».

«Дочь Попова стояла на подоконнике, смотрела на луну, дула на нее. «Что ты делаешь, Наташа?» — спросил отец. «Я хочу погасить луну», — ответила Наташа. Полная луна купчихой плыла за облака­ми, уставала торопиться».

О. В. Тимашева

Красное дерево - Повесть (1929)

В первой короткой главе две части разделены отточием, в них даны самые выразительные штрихи русского быта: описаны юродство и юродивые, но также русские мастеровые и ремесленники. «Нищие, провидоши, побироши, волочебники, лазари, странницы, убогие, пус­тосвяты, калики, пророки, дуры, дураки, юродивые — это однознач­ные имена кренделей быта святой Руси, нищие на святой Руси, калики перехожие, убогие Христа ради, юродивые ради Христа Руси святой — эти крендели украшали быт со дня возникновения Руси, от первых царей Иванов, быт русского тысячелетия. О блаженных мака­ли свои перья все русские историки, этнографы и писатели». «И есть в Петербурге, в иных больших российских городах — иные чудаки. Родословная их имперская, а не царская. С Елизаветы возникло нача­тое Петром искусство — русской мебели. У этого крепостного искус­ства нет писаной истории, и имена мастеров уничтожены временем. Это искусство было делом одиночек, подвалов в городах, задних камо­рок в людской избе в усадьбах. Это искусство существовало в горькой водке и жестокости...»

Итак, на Руси есть чудаки и... чудаки. И тех и других можно уви­деть в городе Угличе, называемом автором русским Брюгге или рос­сийской Камакурой. Двести верст от Москвы, а железная дорога в пятидесяти верстах. Именно здесь застряли развалины усадеб и крас­ного дерева. Конечно, создан музей старинного быта, но наиболее красивые вещи хранятся в домах у бывших хозяев. В городе немало несчастных, вынужденных существовать продажей за бесценок рус­ской старины. Этим пользуются наведывающиеся в глушь дельцы-оценщики из столицы, чувствующие себя благодетелями, спасителями народного творчества и мировой культуры. По наводке Скудрина Якова Карповича «с паршивой улыбочкой, раболепной и ехидной одновременно», ходят они по домам, навещая то старух, то одиноких матерей, то выживших из ума стариков, убеждая их отдать самое ценное из того, что у них есть. Как правило, это вещи старых масте­ров, за которые они если не сейчас, так потом выручат большие день­ги. И изразцы, и бисер, и фарфор, и красное дерево, и гобелены — все в ходу. С реестром, созданным услужливым Яковом Карповичем, молчаливо входят в дом некие братья Бездетовы. Глядя вокруг себя как бы слепыми глазами, они беззастенчиво начинают все мять и щу­пать — прицениваться. Из самой бедности и нищеты эти юроды вы­уживают для себя сладкие кусочки. Сугубые материалисты, они

твердо знают, что почем сегодня при новом режиме и сколько они будут иметь.

Большой местный мыслитель Яков Карпович Скудрин вообще-то уверен, что очень скоро пролетариат должен исчезнуть: «Вся револю­ция ни к чему, ошибка, кхэ, истории. В силу того, да, что еще два-три поколения, и пролетарьят исчезнет, в первую очередь, в Соединенных Штатах, в Англии, в Германии. Маркс написал свою теорию расцвета мышечного труда. Теперь машинный труд заменит мышцы. Вот какая моя мысль. Скоро около машин останутся одни инженеры, а пролетарьят исчезнет, пролетарьят превратится в одних инженеров. Вот, кхэ, какая моя мысль. А инженер не пролетарий, потому что чем человек культурней, тем меньше у него фанаберских потребностей, и ему удобно со всеми материально жить одинаково, уровнять материальные блага, чтобы освободить мысль, да, — вон, англичане, богатые и бедные, одинаково в пиджаках спят и в одина­ковых домах живут, а у нас — бывало — сравните купца с мужи­ком — купец, как поп, выряжается и живет в хоромах. А я могу босиком ходить и от этого хуже не стану. Вы скажете, кхэ, да, экс­плуатация останется? — да как останется? — мужика, которого можно эксплуатировать, потому — что он, как зверь, — его к маши­не не пустишь, он ее сломает, а она стоит миллионы. Машина доро­же того стоит, чтобы при ней пятак с человека экономить, — человек должен машину знать, к машине знающий человек нужен — и вмес­то прежней сотни всего один. Человека такого будут холить. Пропа­дет пролетарьят!»

Если прогноз будущего пролетариата, данный устами несимпатич­ного, но весьма разумно мыслящего героя, дан как бы с надеждой на торжество мудрости, то прогноз будущего современной женщины мало оптимистичен. С развалом семьи, вызванным крушением соци­альных устоев, очень много будет одиноких матерей и просто одино­ких женщин. Новое государство поддерживает и будет поддерживать матерей-одиночек.

Встретив свою сестру Клавдию, младший сын Скудрина, сбежав­ший из дома коммунист Аким, выслушивает такой ее монолог: «Мне двадцать четыре. Весной я решила, что пора стать женщиной, и стала ей». Брат возмущен: «Но у тебя есть любимый человек?» — «Нет, нету! Их было несколько. Мне было любопытно... Но я забеременела, и я решила не делать аборта». — «И ты не знаешь, кто муж?» — «Я не могу решить кто. Но мне это неважно. Я — мать. Я справлюсь, и государство мне поможет, а мораль... Я не знаю, что такое мораль, меня разучили это понимать. Или у меня есть своя мораль. Я отвечаю

только за себя и собою. Почему отдаваться — не морально? Я делаю, что я хочу, и я ни перед кем не обязываюсь. Муж?.. Мне он не нужен в ночных туфлях и чтобы родить. Люди мне помогут, — я верю в людей. Люди любят гордых и тех, кто не отягощает их. И го­сударство поможет...»

Аким-коммунист — хотел знать, что идет новый быт — быт был древен. Но мораль Клавдии для него — и необыкновенна, и нова».

Однако есть ли что-нибудь на земле, что остается неизменным? Без сомнения, это небо, облака, небесные пространства. Но... также «искусство красного дерева, искусство вещей». «Мастера спиваются и умирают, а вещи остаются жить, живут, около них любят, умирают, в них хранят тайны печалей, любовей, дел, радостей. Елизавета, Ека­терина — рококо, барокко. Павел — мальтиец. Павел строг, строгий покой, красное дерево, темно-ампир, классика. Эллада. Люди умира­ют, но вещи живут, и от вещей старины идут «флюиды» старинности, отошедших эпох. В 1928 году — в Москве, Ленинграде, по губернским городам — возникли лавки старинностей, где старинность покупалась и продавалась ломбардами, госторгом, госфондом, музеями: в 1928 году было много людей, которые собирали «флюи­ды». Люди, покупавшие вещи старины после громов революций, у себя в домах, облюбовывая старину, вдыхали живую жизнь мертвых вещей. И в почете был Павел-мальтиец — прямой и строгий, без бронзы и завитушек».

О. В. Тимашева