Социокультурные предпосылки неклассических интерпретаций квантовой механики

Макс Джеммер в своей фундаментальной истории квантовой механики пишет, что влияние философского климата часто оказывается решающим при создании новых концепций и “что определенные философские идеи конца девятнадцатого века не только подготовили интеллектуальный климат для формирования новых концепций современной квантовой теории, но и сыграли в этом процессе решающую роль”[236]. Важное место в этом процессе он отводит философским трудам Ренувье, Бутру, Кьеркегора и Гёффдинга. В частности, Ренувье был одним из первых мыслителей того времени, который поставил под сомнение принцип причинности, в равной мере отвергая как реалистическую, так и кантианскую его трактовки. Аналогичного мнения придерживался также Эмиль Бутру, который считал, что в процессе измерений мы никогда не можем фиксировать те точки, где явление действительно начинается и кончается. Поэтому принцип, согласно которому любое отдельное явление связано с каким-то другим отдельным явлением (что подразумевается принципом причинности), он считает гипотетическим. Отказ от классического детерминизма на атомном уровне играл важную роль в философии Чарльза Пирса, который считал, что природа не является регулярной и что любой беспорядок не менее упорядочен, чем существующая структура.

В самой физике произошел важный эпистемологический переворот, связанный с понятием вероятности. В классической физике вероятность определялась как мера нашего незнания всех деталей события ввиду недостаточной разрешающей способности измерительных устройств или немыслимой сложности исследуемых явлений. Но реальный физический процесс рассматривался как строго причинный и однозначный.

В 1919 г. венский физик Экснер предложил новую концепцию вероятности, которая рассматривала детерминистское поведение макроскопических тел как видимое проявление и статистический результат вероятностных (случайных) процессов на субатомном уровне. Таким образом, новая концепция вероятности “не только принимала, что макроскопический детерминизм является статистическим эффектом, но и полагала, что отдельное микроскопическое или субмикроскопическое событие является чисто контингентным”[237]. Но до Экснера еще в 1904 г. А.Пуанкаре высказал именно эту идею в общей форме. Он писал, что кажущиеся простыми явления ничто иное как результат большого числа элементарных событий, которые по существу случайны. Физический закон приобретает тогда характер статистического закона.

При этом он не может описываться дифференциальными уравнениями, предполагающими непрерывную цепь событий, что является основным определением причинности. “Ставится вопрос, не следует ли ввести в законы природы дискретность, причем не кажущуюся, а фундаментальную”[238], – пишет Пуанкаре.

Джеммер, однако, не указал на одну эпохальную работу, имевшую исключительно сильное влияние на общественное мнение Германии начала 20-х годов. Мы имеем в виду книгу Освальда Шпенглера “Закат Европы”, вышедшую в 1918-1924 гг. Первая часть I тома имеет непосредственное отношение к обсуждаемой теме и называется “Причинность и судьба”. В этой яркой по стилю и содержанию работе Шпенглер противопоставляет натуралистическому подходу к наукам о природе и наукам о культуре исторический подход, который, по его мнению, к тому времени еще не был выработан, ибо то, что именовалось историческим способом познания, было лишь заимствованием методов, выработанных точными науками, особенно физикой. “Исследователи думают, что двигают историческую науку вперед, располагая явления в причинно-следственной связи. Замечательно, что прежняя философия никогда не думала о возможности иного отношения духа к миру”[239], – пишет Шпенглер. Не только история в собственном смысле, т.е. прошлые деяния людей, но также и “природа” есть продукт исторический, ибо “природа есть образ, посредством которого человек высокоразвитых культур сообщает единство и значение непосредственным впечатлениям своих чувств”[240]. Каждая зрелая культура имеет свой образ природы, свою “единственно правильную” природу.

Без субъекта нет объекта – так формулирует Шпенглер исходный постулат своей исторической эпистемологии. Природа, как и история человечества, предполагает человеческий дух, который конструирует образы природного мира на основе конкретной культуры, определяющей морфологическое сродство ее самых разнообразных феноменов, включая науку, политику, экономику, искусство, архитектуру и т.д. “Кому известно, что между дифференциальным исчислением и династическим принципом эпохи Людовика XIV, между античным городом-государством и евклидовой геометрией... между инструментальной музыкой и хозяйственной кредитной системой существует глубокое родство формы?”[241], – вопрошает Шпенглер.

Условием возникновения физики Демокрита является античная душа, а физики Ньютона – фаустовская. Каждая великая культура порождает свою физику, и для человека с “историческим складом ума” природа дана не иначе как в форме истории физики.

Поскольку в акте познания задействован познающий и содержанием его мышления является природа, то сам этот акт познания есть ни что иное, как история. Если бы для физика природа была таковой, как она есть на самом деле, то по существу не было бы никакой истории физических систем. С этой точки зрения Шпенглер пытается “препарировать” принцип причинности, который он квалифицирует как “явление позднее, редкостное; он надежное и в некотором роде искусственное достояние только энергетического интеллекта высших культур. В нем чувствуется страх перед миром”[242].

Принципу причинности противостоит идея судьбы, которая может быть описана такими словами, как участь, рок, случай, совпадение, являющимися не абстрактными понятиями, а выражением жизненного опыта, который в отличие от опыта науки характеризуется глубинностью и первичностью. Ведь именно идея судьбы определяет характер души той или иной культуры, а тем самым и форму науки как культурно-исторического образа “природы”, определенной картины мира.

Будучи первичной, судьба “дает мертвому и косному принципу причины и действия (историческую) возможность проявиться в высокоразвитых культурах в качестве духовной формы мира”[243]. Нелестные характеристики принципа причинности буквально пронизывают главу “Идея судьбы и принцип причинности”. Так причинность как явление более позднее рождается из противодействия судьбе, из страха перед ней, как попытка рассудка предотвратить неизбежный конец – смерть, и наперекор судьбе построить другой мир, лозунгом которого является знаменитый афоризм “знание – сила”. Принцип причинности, пишет он далее, в науке Нового времени есть проявление ненависти к силе судьбы, к непостижимому. Идея судьбы, которую нельзя познать и определить в понятиях, а можно лишь чувствовать и переживать, определяет картину всемирной истории, тогда как принцип причинности перерабатывает наличное содержание ощущений в тощие абстракции вещей, свойств и отношений. Таким образом, Шпенглер, руководствуясь положением “без субъекта нет объекта”, ставшим впоследствии базовым принципом неклассической эпистемологии (особенно в области исследования микромира), экстраполирует исторический метод также на мир природы, точнее, на становление образа природы в историческом сознании различных культур.

Так как становление лежит в основе ставшего, то “внутренне достоверное чувство судьбы – в основе понятия причины и действия”[244]. Физик говорит даже о судьбе проблемы, пишет Шпенглер. “Судьбе было угодно, чтобы благодаря Ньютону из структуры западного духа развилось динамическое миропонимание... Каждый великий физик, который в качестве определенной личности всегда сообщает своим открытиям особое направление и особую окраску, каждая гипотеза, которая вообще невозможна без индивидуального привкуса, каждая проблема, которая попадает в руки именно этого, а не иного исследователя, – все это случайные, “роковые” совпадения, определяющие окончательную форму, принимаемую тем или иным учением. Кто это оспаривает, тот не чувствует, сколько условного содержат абсолютные истины механики”[245].

В целом же идея судьбы, по Шпенглеру, является более глубокой и достоверной, чем “косный” механический принцип причинности, являющийся духовным стержнем “увядающей культуры”. Если судьба является “первофеноменом”, то причинность представляет собою не более чем феномен, символизирующий “Закат Европы”, т.е. неизбежное угасание современной Шпенглеру западной культуры.

Таким образом, критика принципов причинности и детерминизма на рубеже XIX-XX вв. превратилась в настоящую моду и велась с самых различных позиций – философских, естественнонаучных, общекультурных, что, естественно, создавало благоприятный климат для произрастания и последующего признания альтернативных концепций, основанных на случайности, вероятности, индетерминизме. Это обстоятельство может в какой-то мере пролить свет как на эволюцию философских оснований квантовой механики, так и на многолетнюю дискуссию Эйнштейна-Борна относительно детерминизма и вероятности, наблюдателя и наблюдаемой системы, объективности и полноты описания в квантовой механике.

Не меньшую, если не большую, роль историки науки отводят интеллектуальному климату эпохи, предшествующему созданию самой квантовой механики. Так Джеммер считает, что предтеча современного экзистенциализма Сёрен Кьеркегор в какой-то мере повлиял на развитие современной физики, поскольку Бор в молодые годы испытал значительное влияние идей Кьеркегора главным образом через его талантливого ученика Херальда Гёффдинга. Известно, что Бор посещал лекции Гёффдинга в Копенгагенском университете и читал его книги, в которых большое место уделялось философии Кьеркегора. Особую важность для Бора представляла идея Кьеркегора, которую неоднократно развивал Гёффдинг, что наблюдатель всегда включен в систему, которую он наблюдает и сам является частью бытия, подлежащей объяснению. Поэтому граница между объективным и субъективным является по существу произвольной.

“Знание, каким бы обильным и могущественным оно ни было, в конце концов является только частью Бытия”[246], – писал Гёффдинг. Эту идею впоследствии Бор образно представил в статье “О понятии причинности и дополнительности” (1948 г.), ссылаясь также на “учение древних о том, что в поисках гармонического отношения к жизни никогда нельзя забывать, что мы сами являемся одновременно и актерами, и зрителями драмы жизни”[247].

Другая важная идея Кьеркегора, которую постоянно пропагандировал Гёффдинг, – это идея “скачков”. Важные решения в жизни человека достигаются лишь путем скачков или рывков, путем внезапного поворота, который нельзя предсказать на основе прошлого и который не детерминирован им. Джеммер цитирует Гёффдинга, считающего датского философа единственным индетерминистским мыслителем, который пытался описать скачок. “Представляется очевидным, – писал Гёффдинг, – что если скачок происходит между двумя состояниями или двумя моментами времени, ни один глаз не в силах наблюдать его, и так как поэтому он никогда не может быть явлением, его описание перестает быть описанием”[248]. Отсюда следует, что причинность не поддается описанию. Эти идеи впоследствии вошли в сферу философии естествознания и стимулировали создание философских основ квантовой механики.

Однако более непосредственное влияние идея “скачков” оказала на Бора со стороны другого известного философа и психолога Уильяма Джемса. На это обстоятельство, насколько мне известно, впервые указал Джеммер в упомянутой выше монографии (1966 г.). Несколько лет спустя с многочисленными ссылками на эту замечательную работу Джеммера ту же тему развивал и Дж.Холтон.

Существует предположение, что с учением Джемса Бора познакомил все тот же Гёффдинг, лично посетивший американского философа в Кембридже в 1904 г. Холтон также полагает, что “Принципы психологии” Джемса сыграли важную роль в развитии квантовой механики и были одним из главных факторов, повлиявших на физические концепции Бора.

Холтон в связи с этим сообщает интересные подробности, содержащиеся в интервью, которое дал Бор в 1962 г. Собеседниками Бора были Т.Кун и А.Петерсен. На вопрос: “Когда именно Вы стали читать Джемса?”, Бор ответил, что, возможно, это произошло в 1905 г. или несколько позднее. “И я нашел его (Джемса – В.Ч.) великолепным”[249], – отметил он.

В “Принципах...” Джемса Джеммер акцентирует внимание на 9-ой главе этой книги “Поток мышления”: “Подобно жизни птицы, <поток нашего сознания> как бы состоит из чередования полетов и сидения на насесте, – пишет Джемс. – Это выражается в ритме языка, где каждая мысль выражается предложением, а каждое предложение заканчивается паузой... Назовем места передышки “субстантивными частями” потока мышления, а состояния полета – его “транзитивными частями”. Тогда представляется, что основной целью наших размышлений всегда является достижение какой-то другой субстантивной части, отличной от той, от которой мы только что отправились… Но интроспективно очень трудно увидеть транзитивные части в их истинном обличии. Если они представляют собой не более чем полет к заключению, то, останавливая их, чтобы взглянуть на них еще до того, как заключение будет достигнуто, мы фактически уничтожаем их... Стремительное движение мысли настолько безудержно, что почти всегда оно доносит нас до заключения прежде, чем мы сумеем остановить ее”[250].

Джеммер, а вслед за ним Холтон, считает, что нет ничего невозможного в том, что именно это место из книги Джемса повлияло на боровскую идею стационарных состояний в атоме, которая оформилась в 1913 г. Стационарные состояния атома аналогичны “остановкам”, а переходы, “скачки” электрона (в атоме водорода) на другие стационарные орбиты – “полету” или транзитивным частям потока мысли.

Приведенные выше соображения, касающиеся культурологических истоков некоторых идей квантовой механики и ее неклассических интерпретаций, полезно все же дополнить несколькими штрихами социальной истории этого эпохального события XX в.

В этом отношении заслуживает внимания работа американского историка физики П.Формана[251] “Веймарская культура, причинность и квантовая теория. 1917-1927 г.: адаптация германских физиков и математиков к враждебному интеллектуальному окружению”. Концепция Формана, опубликованная в 1974 г. в виде большой статьи и принесшая автору широкую известность среди западных историков и социологов науки, представляет собою попытку проанализировать подход М.Джеммера к проблеме культурных истоков квантовой механики, который мною вкратце изложен выше. Статья опубликована в ежегоднике “Исторические исследования в физических науках”, издающемся в США и объединяющим значительную группу авторов.

Основной тезис Джеммера, как было показано выше, состоял в том, что определенные течения мысли конца XIX – начала XX в. (экзистенциализм, прагматизм, логический эмпиризм), которые объединяло общее неприятие традиционного рационализма, не только подготовили интеллектуальный климат для создания квантовой механики, но и решающим образом повлияли на самое ее содержание. Именно этим внешним влиянием Джеммер объясняет факт крайне негативного отношения многих германских физиков к принципу каузальности в физике, хотя внутренняя логика их дисциплины (по крайней мере до 1925 года) не давала повода для подобных выпадов. Форман же не считает мнение Джеммера вполне корректным, полагая, что влияние указанных философских течений на развитие физики на рубеже XIX-XX вв. было практически ничтожным. Почему же влияние этой интеллектуальной атмосферы на формирование акаузальной физики так резко усилилось после 1918 г.? Вот основной вопрос, на который пытается дать ответ Форман в своей статье. Автор видит два способа решения проблемы: 1) психологический, когда склад мышления предопределен предшествующей интеллектуальной средой и жизненным опытом, и 2) социологический, когда менталитет ученых определяется текущим жизненным опытом как ответ на ближайшее интеллектуальное окружение. Форман наиболее плодотворным считает второй – социологический – способ решения поставленной задачи.

До 1918 г., когда Германия успешно вела войну и немецкое общество было уверено в скорой победе, статус физико-математических наук казался непоколебимым и ученые пользовались заслуженным уважением в обществе. Поддержанию высокого престижа этих наук и соответствующей самооценки ученых способствовало признание решающего вклада науки в развитие промышленности вообще и военной техники в частности. После поражения Германии в 1918 г. в войне с Антантой недавний оптимизм внезапно сменился крайним разочарованием и переоценкой ценностей, что в первую очередь отразилось на статусе науки и общественном положении ученых, престиж которых резко упал. Общественное мнение под влиянием социально-психологических потрясений и чудовищных разрушений – результатов использования научно-технических достижений – в значительной мере прониклось враждебностью к самой науке и к ее основополагающим принципам, главными из которых были причинность и детерминизм.

Неприятие точных наук, нападки на рационализм, представляемый механицизмом и материализмом, сопровождался обращением к иррационализму, мистицизму, философии жизни и экзистенциализму, инструментами которых была интуиция как непосредственное переживание личного опыта (лучшим примером этому может служить книга Шпенглера). Отмечая все возрастающее беспокойство ученых, вызванное враждебным социальным окружением, включая политические институты и официальные научные учреждения, Форман иллюстрирует эту драматическую ситуацию на примере таких выдающихся ученых, как М.Планк, В.Оствальд, А.Зоммерфельд, М.Лауэ и др., которые указывали на поднявшуюся волну мистицизма и иррационализма. Дело дошло до того, что математики создали оборонительную ассоциацию по защите математики в школе. Основная проблема состоит в том, пишет Форман, каким должен быть ответ ученых на падение престижа в ближайшем или каком-то ином интеллектуальном окружении, они мало озабочены факторами внешнего давления, проявляющимися в каких-то симпатиях или антипатиях. Они подчиняются преимущественно давлению внутренней логики их дисциплины, что по существу означает привязанность к традиционной научной идеологии. В этом случае, когда ученые сталкиваются с падением престижа науки, они вынуждены противостоять этому “негативному” явлению, что выражается в попытках так изменить образ науки, чтобы он соответствовал изменившимся общественным ценностям.

После 1918-го года немецким ученым не оставалось ничего иного, как адаптироваться к сложившимся обстоятельствам, т.е. попытаться как-то изменить образ ученого-рационалиста и прикладника, чтобы привести его в соответствие с ожиданиями враждебного или социального окружения. На целом ряде примеров Форман демонстрирует изменение мировоззренческих установок крупнейших немецких ученых-физиков и математиков, – феномен, который он называет не иначе, как “капитуляцией перед шпенглерианством”.

Исключение составляла, пожалуй, теория относительности, добавим мы. Но это исключение только подтверждает правило. И вот почему. “До конца 1918 г., т.е. до окончания первой мировой войны, теория относительности Эйнштейна была известна лишь узкому кругу специалистов и лишь позднее оказала воздействие на многие стороны жизни, открыв миру новый образ мышления, новую философию, – писал Дирак. – Эта теория появилась в те дни, когда все – и победители и побежденные – устали от войны. Люди стремились к чему-то новому. Теория относительности как раз и удовлетворяла эту потребность, она вызвала широкий интерес и стала центральной темой разговоров. На какое-то время она позволила людям забыть ужасы войны, через которые они прошли. В газетах и журналах печатались многочисленные статьи, посвященные теории относительности. Никогда еще научная идея не вызывала столь широкого интереса”[252].

Это свидетельство одного из творцов современной физики показывает, что именно парадоксальность новой теории, которая многими воспринималась как вызов традиционному рационализму и классической физике, вызвала к ней небывалый интерес со стороны образованной публики. Так случилось, что строгая научная теория мирно соседствовала с идеологией шпенглерианства и, возможно, даже отождествлялась с ней многими из тех, кому просто не хватало компетенции. Сам Эйнштейн был буквально шокирован “иронической ситуацией”, когда многие люди верили, что теория относительности воплощает в себе антирационалистические традиции тех дней.

“Психология масс – вещь трудная для понимания. Боюсь, что историки при написании истории никогда не принимали в расчет психологию масс, – писал Эйнштейн. – ...Иллюстрацией, увы, может служить моя теория. Почему всеобщее любопытство избрало своим объектом меня, ученого, который занимается абстрактными вещами и счастлив, когда его оставляют в покое? Это одно из проявлений психологии масс, недоступных моему разумению. Ужасно, что так случилось. Я страдаю от этого больше, чем можно себе представить”[253].

Эти факторы, коренящиеся в психологии масс, находились в поразительном резонансе с научной идеологией, которую разделяла большая часть немецких физиков в период Веймарской республики. Эта идеология уходила своими корнями в философию жизни, нашла свое ярчайшее выражение в знаменитой книге Шпенглера “Закат Европы”. Кризис западной культуры, который Шпенглер идентифицировал с особым статусом физико-математических наук, основанных на “косном” законе причинности и детерминизма, нашел благоприятную почву среди немецких математиков и физиков. Сам термин “кризис” буквально довлел над сознанием представителей этих наук.

Герман Вейль – крупнейший представитель интуиционизма, течения, имеющего своими истоками также философию жизни, постоянно говорит о кризисе оснований математики. Физики твердят о “провале механики”, о нескончаемом кризисе, в котором будет пребывать физика, что созвучно пессимистическим пророчествам Шпенглера о неизбежном конце западной культуры. То, что подобные апокалиптические настроения в отношении науки были навеяны сугубо ситуативными, исторически преходящими обстоятельствами, подтверждает последующее развитие науки. Примерно тридцать лет спустя Г.Вейль признал, что кризис в математике не преодолен, но он его просто перестал чувствовать. Со временем подобная терминология была забыта в первую очередь физиками, хотя споры вокруг философских оснований квантовой механики длились десятилетиями (о чем и свидетельствует дискуссия Эйнштейна – Борна).

В конце 1921 г. вера в акаузальность стала почти общепринятой среди большинства немецких физиков. В академических аудиториях значительная часть лекций посвящалась тому, чтобы опровергнуть “сатанинскую доктрину причинности” и возвестить “близость освобождения от ее пут”. Среди пророков такого “освобождения” Форман выделяет известных ученых – В.Нернста, В.Шотки, фон Мизеса. Характерной чертой для них было то, что до 1918 г. все они были правоверными детерминистами. Их “обращение” в новую веру произошло почти внезапно – в течение 1-3 лет. Объяснение подобного “религиозного обращения” Форман видит в том, что ученые успешно пытались избавиться от позорного образа “бесчувственного детерминиста”, чтобы потрафить модным интеллектуальным течениям.

Но какова же польза от всей этой критики причинности и детерминизма, болезненного ощущения кризиса физики и математики? По мнению Формана, социокультурная обстановка Веймарской республики тем не менее стимулировала готовность немецких ученых пересмотреть основания своих наук. И эту готовность он объясняет реакцией на низкий престиж традиционной (классической) науки. Для этого нужно было в первую очередь на место детерминизма поставить вероятность, а на место причинности – случайность, что и создавало благоприятную почву для введения основополагающих понятий квантовой механики.

Выводы Формана таковы. 1. Философские течения, на которые указывает Джеммер, сыграли лишь незначительную роль в появлении акаузальных настроений. 2. Стремление избавиться от каузальности после 1918 г. и до возникновения новой квантовой механики в значительной мере определялось социоинтеллектуальными внешними факторами, а не внутренними проблемами атомной физики. 3. Социологическая модель ни в коем случае не является исчерпывающей, о чем свидетельствуют контрпримеры, объясняемые лишь с психологической и других точек зрения.

Социологическая модель многое хорошо объясняет в экстремальных ситуациях. “Трудно отрицать, что сдвиги в научной идеологии и предсказанные сдвиги в научной доктрине, показанные здесь, – пишет Форман, – были, в сущности, адаптацией к Веймарскому интеллектуальному окружению. Более того, какие бы сходные черты не обнаружились в остальных позициях негерманских естественников этого периода, существует одна черта, которая, я думаю, не может быть найдена вне германской культурной сферы: отрицание "каузальности"”[254].

И все же эти, несомненно, интересные гипотезы американского историка, объясняя “околонаучные” настроения и риторику немецких физиков вынужденной адаптацией к враждебному интеллектуальному окружению, не оправдывают цели автора, выраженной в названии статьи “Веймарская культура, причинность и квантовая механика”. Эти гипотезы представляются правдоподобными для раскрытия первых двух тем, но не затрагивают их связь с третьей и основной темой – квантовой механикой. Из статьи не видно, как и в какой мере Веймарская культура и скептицизм в отношении принципа каузальности могли повлиять на процесс формирования квантовой механики и на ее теоретическое содержание. Этот вопрос Форман вообще не рассматривает, полагая, очевидно, что он относится к психологии научного творчества, а этот способ решения проблемы он с самого начала считает малоэффективным.

Представляется, однако, что Форман не просто анализирует социальные причины поведения германских физиков и математиков, он достаточно детально раскрывает психологические и – что еще важно – ментальные установки этого научного сообщества. Правда, термин “менталитет” он нигде не употребляет, чаще всего он говорит о “настроениях” немецких ученых, что в известной мере созвучно этому понятию. Фактически под менталитетом понимают множество представлений или скорее эмоциональных и интеллектуальных позиций, которые подспудно определяют образ жизни в определенном пространстве-времени.

Это общее достояние современников той или иной эпохи охватывает знания и мифы, восприятие реальности и воображение нереального и сверхреального. Каждое общество в данный момент его истории характеризуется коллективной памятью, а также общим пониманием и восприятием, составляющим общие рамки людей.

Специфической формой этого общего ментального пространства Веймарской культуры и явилось то, что Форман называет научной идеологией. Эта научная идеология, социальные причины которой он пытается раскрыть, и определяет психологические и интеллектуальные условия возможности квантовой механики. Насколько эти условия возможности необходимы и достаточны для возникновения квантовой механики – этот вопрос остается открытым и Форман не берется его обсуждать. Однако дальнейший путь исследования в этом направлении отнюдь не является закрытым. Именно исследование менталитета выдающихся творцов современной физики, который обнаруживается не столько даже в официально опубликованных трудах, сколько в личных беседах, переписке, в дискуссиях (публичных и неофициальных), может пролить свет на творческий процесс генерирования основополагающих научных идей и высветить их связь с социокультурными процессами эпохи. В этом отношении большую пользу может оказать, в частности, проанализированная мною выше многолетняя дискуссия вокруг оснований квантовой механики, которую в форме переписки вели Эйнштейн и Борн, а также отношение к этой дискуссии других крупнейших создателей современной физики.

Особое значение этой переписки состояло в том, что она по существу затрагивала не технические аспекты обсуждаемой дисциплины, а глубинные основы интеллекта, т.е. ментальные установки (философского и иного порядка), которые представляли собою предельные основания всякого рационального рассуждения, а потому не могли быть доказаны или опровергнуты, будучи лишь предметом веры или неверия. В любом случае при анализе интеллектуальных революций необходимо исходить из представления о глобальном характере изменений в ментальном и – более широко – жизненном пространстве, представления, охватывающем разные его уровни – от обыденного до научного мышления, и различные сферы социокультурного бытия – от материальных условий социальной жизни до высших форм и проявлений культуры.

Е.Н.Шульга