ПРОСПИТСЯ - ОПЯТЬ БУДЕТ ПОДПОРУЧИК БАРАНОВСКИЙ 5 страница

ОПЯТЬ СТАРИК

 

Колпаков умер, и его бросили на одной из остановок в тех же санях, в которых он ехал больной. Хоронить было некогда. Тиф гулял по рядам белых, укладывая их в могилы тысячами. Ехать становилось чем дальше, тем труднее. Угрюмыми, молчаливыми стенами стояла тайга по обеим сторонам узкого пути бегущих, скрывая в своей глуши отряды красных партизан, часто нападавших на отходящие обозы. Большая армия потеряла всякую способность к сопротивлению. Люди были так панически настроены, что стоило только прогреметь нескольким выстрелам, чтобы создать полнейшую растерянность среди оступающих. Едва заслышав стрельбу, обозы кидались вскачь, но скверная дорога быстро утомляла лошадей, подводы наскакивали друг на друга, запутывались, образовалась пробка. Недолго думая, обозники рубили гужи, садились верхом и скакали без оглядки. Батальон Мотовилова таял с каждым днем. У него осталось всего сорок штыков. Мотовилов стал мрачным, раздражительным. Ему казалось, что солдаты не по болезни остаются в каждой деревне, а просто потому, что не хотят идти дальше.
"Если я растеряю в конце концов всех людей, то будет скверно. Один до Монголии не доберешься", -- думал офицер и сейчас же, стараясь отогнать от себя дурные мысли, подзывал кого-нибудь из солдат и заводил разговор:
-- Ну, скажи, Черноусов, ты красным не думаешь сдаться? А?
-- Что вы, господин поручик, -- возмущался солдат, -- за кого вы меня принимаете? Чай, мы добровольцы. Что нам, что вам -- конец один будет, коли к красным попадем. Знаем мы их приказы-то. Мобилизованные -- по домам, офицеры и добровольцы -- по гробам. Нет, уж мы к Семенову, а нет, так пулю сам себе в лоб пущу.
Мотовилов успокаивался и говорил солдату, что при встрече с партизанами теряться не нужно, что нужно отбиваться до последнего патрона.
-- Да уж будьте благонадежны, господин поручик. Наши не сплошают, чать не впервой нам.
Ночь начинала покрывать тайгу темно-синим, почти черным покровом, усыпанным яркими мерцающими огнями звезд. Обозы еле ползли в один ряд узкой дорогой, часто останавливаясь, стояли на одном месте по нескольку часов. Лошади с трудом то выбирались из огромных выбоин с тяжело нагруженными санями, то снова ныряли, скрывались в них вместе с дугой. Батальон шел непрерывно четвертые сутки, останавливаясь только для кормежки лошадей. За четверо суток прошли всего сорок верст. До деревни оставалось верст двадцать. Утомленные люди засыпали на санях, и Мотовилову приходилось следить, чтобы какой-нибудь подводчик не уснул, не разорвал бы обоз, так как лошади без кнута не шли и, едва их переставали подгонять, останавливались.
-- Господин поручик, вы бы отдохнули, легли. Я останусь за вас, -- сказал фельдфебель Мотовилову.
Мотовилов как-то сразу почувствовал страшную усталость.
-- Спасибо, фельдфебель, останься. Я уже вторые сутки не сплю.
Офицер лег в сани, накрылся тулупом и забылся тревожным, кошмарным сном. Ему снилось, что в тайге поднялась сильная буря. Ураган носится между деревьев, с грохотом и треском валит их в снег и ревет, то густо и глухо раскатываясь по земле, то со свистом летя по вершинам. Тайга ожила, заговорила тысячами голосов, засверкала сотнями горящих волчьих глаз. Мотовилову казалось, что волки бегают вокруг обоза, сверкают своими огненными глазами, воют протяжно и резко, щелкают зубами. Потом офицер увидел, что и его солдаты стали, точно волки, сверкать глазами, а фельдфебель завыл отрывисто и громко. Лошади захрапели, понеслись, не разбирая дороги, во весь опор. Офицер проснулся, открыл глаза и увидел, что обоз, сгрудившись в одну кучу, стоит среди большой таежной поляны, а кругом в тайге вспыхивают огоньки выстрелов, пули свистят над мечущимися тенями людей, с чмоканьем хлопаются в сани. Фельдфебель звонким голосом командовал:
-- Батальон, пли! Батальон, пли!
Как волчьи зубы, щелкали затворы. По концам винтовок бегали яркие желтые огоньки, похожие на сверкающие глаза хищного зверя. Кто-то кричал отчаянно:
-- Понужай, понужай, братцы!
Слышались голоса:
-- Товарищи, сдаемся! Не стреляй!
Стонали раненые. Гул выстрелов, громкие крики людей, храп загнанных и раненых лошадей смешивались в сплошной рев и вой. Со стороны тайги огоньки приближались, вспыхивали чаще. На снегу зачернели длинные тени всадников. Как мельничные крылья, махали их руки, рассыпая всюду холодную сталь ударов, и без звука, без стона падали под их тяжестью темные фигуры с поднятыми кверху руками. Черная тайга в суровом молчании смотрела на людей, двумя высокими стенами огораживая дорогу с обеих сторон. Зажатые в узком лесном коридоре, метались в ужасе люди, вязли в глубоком снегу, падали, сраженные пулями. Вестовой, думая, что Мотовилов еще спит, тряс его за плечо:
-- Господин поручик, проснитесь, красные. Проснитесь!
Мотовилов вскочил с саней.
"Живой не сдамся, но уж и их, чертей, поколочу. Надо дороже продать свою жизнь", -- вихрем неслись у него в голове мысли.
Барановский был в сознании, чувство смертельной опасности стеснило ему грудь, откуда-то набрались силы, он встал с саней. Мотовилов бежал мимо него к фельдфебелю.
-- Боря, надо бросать все и отступать. Ведь нас прикончат, -- крикнул ему Барановский.
-- Сейчас, сейчас, Ваня, -- не останавливаясь, ответил тот.
Батальон, отстреливаясь, удачно ушел от плена, потеряв несколько человек убитыми и ранеными, бросив обоз. После боя Мотовилов пересчитал людей. В строю осталось двадцать девять. Барановский снова впал в беспамятство, и Фома нес его с другим вестовым на носилках, наскоро связанных из сосновых веток. По разбитой дороге идти было очень трудно. Солдаты выбивались из сил, а Фома еле передвигал ноги. Шли тихо, с остановками. Сидя на снегу, подолгу курили.
-- Ну и жара была нам, господин поручик, -- говорил Черноусов, попыхивая цигаркой.
-- Да и сейчас не холодно, -- пошутил кто-то в толпе, снимая со взмокшей головы папаху.
-- Надо лошадей доставать, господин поручик, Пешком пропадем.
Мотовилов соглашался:
-- Непременно лошадей. Утром же достанем. Покурили, отдохнули, пошли. Сделали еще версты три и остановились. Двигаться дальше не было сил. Разложили костер. Люди набирали в котелки снег и вешали их над огнем. Жажда мучила всех. У запасливого Фомы в боковой сумке нашлось фунта два муки, из которой он немедленно начал стряпать заваруху. Мотовилов съел несколько ложек пресного мучного киселя и махнул рукой:
-- Ну ее к черту, заваруху эту. Преснятина противная.
"Надо идти дальше. Деревня недалеко", -- подумал офицер и вслух сказал: -- Ребята, до деревни недалеко. Идти надо!
Фома с другим вестовым спеша доели заваруху и снова взялись за носилки. Батальон пошел. Покачиваясь от усталости, как пьяные, вошли N-цы в деревню. Рассвет был близок. Обозы начинали выходить из деревни. N-цы заняли только что освободившийся овин, разложили в нем три костра. Овин был большой и круглый, с высокой крышей, продырявленной посредине. Дым клубами выходил через отверстие, седой пеленой закрывая начинавший светлеть темно-синий звездный свод неба. Измученные люди тремя клубками свернулись вокруг костров. Разгоряченные утомительным переходом по разбитой дороге и глубокому снегу, мокрые от пота, солдаты спали как убитые. Не спалось только одному командиру, да Барановский громко разговаривал в бреду. Отогревшиеся паразиты зашевелились под потной рубашкой у Мотовилова; его тело горело от их укусов, как обожженное крапивой. Офицер вертелся с боку на бок, чесался, никак не мог заснуть. Барановский говорил кому-то:
-- Вы знаете Японию! Это дивная страна. Страна восходящего солнца. Как красиво -- восходящего солнца. Там солнце яркое-яркое, ласковое. Япония -- счастливая земля. Солнце заливает ее теплом и светом, а безбрежный океан, шумя и волнуясь, дышит на нее свежей прохладой. Солнце, море, цветы, вечно зеленые деревья. Как хорошо там. Боря, ведь мы уедем в Японию? -- не приходя в сознание, спрашивал Барановский.
Мотовилов услышал последнюю фразу и, подкладывая в тухнувший костер дрова, ворчал:
-- Да, да, приезжай в Японию. Там тебе рады. Сейчас оседлают, верхом на шею сядут и возить себя заставят. Там тебе покажут кузькину мать. Куда все твои цветочки, лепесточки полетят. Папу, маму позабудешь, как звали.
Костры догорали. Через отверстие в крыше, в щели стен заглядывал слабый свет. Ночь уходила, бросая последние багровые отблески тухнущих углей на плотную груду спящих солдат. Барановский бредил:
-- Настенька, я не останусь у тебя. Убьют меня красные. Скажут: золотопогонник -- и к забору... Ну, прощай, прощай, Настенька, надо к роте идти, -- торопился больной.
Помолчав минуту, Барановский приподнялся, сел на носилках и, грустными глазами смотря на костры, говорил. И нельзя было понять, бредит он или находится в сознании.
-- Жизнь уходит. Я чувствую. Я вижу, Борис, как какая-то туманная, легкая завеса отделяет меня от всех вас. Я умру скоро. Как жаль, ведь я так еще молод... Двадцать лет... Боже мой, и уже смерть. И сколько нас таких, молодых и сильных, лишенных радости жизни, думающих только о ней, костлявой. Уйди, проклятая!
Мотовилов подошел к больному, ласково погладил его по голове:
-- Не волнуйся, Ванечка, ляг. Какая там смерть? Ты поправишься. Экий молодец умирать собрался. Мы еще повоюем.
-- Нет, Боря, не беспокойся, я наполовину уже нездешний. Ты говоришь, воевать? -- лицо больного передернулось нервной гримасой. -- Нет, нет, не хочу я больше этого ужаса. Не хочу смотреть, как люди рвут людей на клочья. Как рычат они противно А кровь, кровь. Захлебываются все...
-- Ванечка, успокойся. Ну, чего это ты?
Мотовилов с ласковой настойчивостью попытался положить Барановского на спину. Больной раздраженно задергал плечами.
-- Не хочу лежать. Подожди, скоро лягу навсегда.
Офицер приложил руку к глазам, как бы закрываясь от солнца.
-- Ага, Свистунов едет, -- и громко на весь овин закричал: -- Ординарец, лошадь командиру батальона! Боря, скажи, где здесь дорога в Японию?
-- Не знаю, Ванечка.
-- Ах ты, господи, да кто же знает, где дорога? Ведь вот сколько их, все путаются, перемешиваются. Не разберешь, какая же в Японию, -- и, обращаясь к какой-то хозяйке, говорил: -- Хозяюшка, скажи, милая, как от вашей Крутоярки проехать в Японию? Где у вас тут дорога? Хозяюшка, а ты молочка дашь нам к чаю?
-- Ничего не понимаю, все дороги в одну сторону -- плачущим голосом жаловался больной. -- Ох, боже мой, за что такие страдания? У, злой старик, ты издыхаешь. Тебе досадно, что мы молоды, что мы жить хотим, и ты загнал нас в этот хлев и мучаешь. Сам подыхаешь, так и всех других погубить хочешь. -- Злая улыбка кривила губы Барановского. -- Нет, старый дьявол, не погубить тебе людей. Ты сдохнешь, а мы будем жить. Хозяюшка, да скоро, что ли, ты молока-то дашь? -- больной устало закрыл глаза и лег. Проснулся Фома и, почесываясь, стал греть у огня озябший бок.
-- Фомушка, пожрать бы чего, -- нерешительно сказал Мотовилов.
-- У нас ничего нет, господин поручик, пойду вот схожу на улицу, обозов много стоит, может быть, выпрошу чего у каптеров.
Вестовой надвинул шапку на уши и тяжелой походкой неотдохнувшего человека пошел к выходу. Костры почти совсем потухли. На улице было светло. Солдаты зябко жались друг к другу, вертелись с боку на бок, чесались. Некоторые, продрогнув, вскакивали, начинали плясать. Фома вернулся злой, с пустыми руками.
-- Ни один черт крошки хлеба не дал.
-- Ты еще молод, Фома. Поучись-ка вот у меня,-- смеялся молодой отделенный, замешивая в котле тесто. Фома обернулся к нему.
-- Ты где это взял?
-- Ха-ха-ха! Взял. Гусь ты, Фома. Рази нашему брату можно брать так?
-- А што у сибиряка не взять? Они все за красных.
-- Ну нет, брат, воровать я не согласен. Я купил за два оглядка. Ха-ха-ха!
-- Где? -- полюбопытствовал Фома.
-- Тамока, поди поищи, -- неопределенно махнув рукой, посоветовал отделенный и, вытащив из огня раскаленный камень, стал наливать на него жидкое тесто. Сняв две первых лепешки, он предложил их Мотовилову, тот с радостью взял и стал есть полусырое тесто, подгоревшее с одного бока. До двух часов дня просидели N-цы в овине. Кое-кто наворовал картошки, муки, масла. Кое-как поели. Перед выступлением из деревни Фома разыскал у хозяина спрятанную лошадь и сани, приспособил все это для перевозки своего больного командира. Хозяин, надеясь, что лошадь ему вернут, если он поедет с подводой, оделся и вышел из избы. За ним с кучей ребятишек вышла и хозяйка.
-- Ты нам не нужен, -- сказал Мотовилов.
-- Господин офицер, а как же лошаденку-то мне отдадите? -- заискивающе спросил крестьянин.
-- Лошадь я у тебя реквизирую за то, что ты ее прятал, думая лишить нашу армию одной лишней подводы, то есть, короче говоря, ты прохвост, большевик и действуешь в их пользу.
-- Барин, пожалейте ребятишек малых, не берите сивку, -- заголосила баба и, упав на колени, хватала офицера за полы шубы. Вслед за матерью заплакали и ребятишки.
Мужик ухватился за повод и кричал:
-- Как хотите, господин офицер, хоть убейте, лошадь не отдам, последняя. Разоряете совсем ведь.
Мотовилов был взбешен сопротивлением. Грубо оттолкнув ползающую на коленях женщину, он подбежал к крестьянину и со всего размаху ударил его нагайкой по лицу. Мужик схватился руками за глаза, взвизгнул и упал на снег.
-- Батюшки, глаза выхлыснули? -- закричала женщина и бросилась к мужу.
Батальон пошел. Оглядываясь назад, Мотовилов видел, как на крик хозяйки выскочили соседи и несколько баб принялись громко выть, причитая. Верстах в трех от деревни дорога поворачивала сначала вправо, потом влево, образуя нечто вроде большого колена. Командир решил, что самое лучшее будет напасть на обоз в месте сгиба дороги, так как тогда задние и передние подводы за поворотами ничего не будут видеть и, услышав стрельбу, постараются удрать. Мотовилов расположил батальон за ближайшими деревьями и стал пропускать обозы, выбирая наиболее подходящие для нападения. После нескольких десятков минут ожидания с засадой поравнялись подводы беженцев на шикарных лошадях и остатки какого-то штаба или штабной канцелярии. Пули взвизгнули над головами беженцев. Мотовилов с револьвером выскочил из-за деревьев.
-- Ура! Сдавайтесь! Сдавайтесь!
Черноусов схватил под уздцы высокого тонконогого вороного.
N-цы черным кольцом облепили обоз.
-- Сдавайтесь!
Пожилой полковник с рыжей бородкой клинышком, в большой белой папахе дрожащей рукой отстегивал крышку кобуры.
-- Жорж, скорее убей нас!
Жена полковника прижимала к себе семилетнего сына. Глаза женщины с ужасом перебегали от цепи N-цев на руку мужа. Блестящий никелированный браунинг мягко стукнул у виска. Длинная шуба и длинноухая шапка откинулись в сторону, свалились из саней. Револьвер опять стукнул. Мальчик не успел заплакать, скатился под сиденье. Рыжая бородка острым клинышком поднялась кверху, папаха слетела. Полковник перегнулся на спинке кошевки. Остальные сдались. Победитель развязно предложил пленникам выйти из саней. Люди, дрожащие от страха, молча повиновались. Женщины плакали. Офицер начал сортировать вещи своих жертв. В снег полетели чемоданы с бельем, ящики с посудой, пишущие машинки, канцелярские книги, бумаги. Оставлено было только съестное. Разгрузив обоз, Мотовилов приказал переложить Барановского в другие сани.
-- Вот вам две подводы под вещи.
Офицер взглянул на кучку дрожащих пленников, нагло оскалил зубы:
-- Расстреливать мы вас не будем.
Дорога впереди очистилась. Мотовилов повел батальон рысью.

У НАС МАЛО ПАТРОНОВ

 

Снег белой искрящейся накипью садился на зеленые иглы деревьев, пенясь, стекал по корявым темно-красным стволам, пушистыми, легкими клубами расползался под корнями. Холодные, мягкие потоки заливали тайгу и кривую узкую дорогу. Раненых убрали. Замерзшая кровь рассыпалась пунцовыми лепестками мертвых цветов. Убитые лежали кучкой. Поручик Нагибин и прапорщик Скрылев с синими, помертвевшими каменными лицами медленно раздевались. Семеро партизан, опершись на винтовки, ждали. Черная доха Петра Быстрова серебрилась инеем.
Длинные усы Ватюкова побелели от мороза. Тяжелые широкие шубы делали людей похожими на неуклюжие обрубки. Нагибин, скрывая трусливую, непроизвольную щелкающую дрожь зубов, снимал с себя английский френч с потертыми суконными погонами. Скрылев, прыгая на одной ноге, стаскивал брюки. У обоих офицеров кальсоны внизу были завязаны тонкими тесемочками. Оба полуголые, еще теплые, пахнущие потом, согнувшись, долго возились с ними. Партизаны молча ждали. Быстров стал складывать в сани офицерские костюмы, теплые бешметы на кенгуровом меху, белье. Нагибин, совсем голый, переминался с ноги на ногу, дул в замерзшие руки. Скрылев тер себе уши.
- Ну, натешились, товарищи? Кончайте.
Поручик глазами рвал на клочья спокойных, неумолимых врагов, тяжелыми мохнатыми глыбами окаменевших в пяти шагах. Синие щеки и носы офицеров покрылись белыми пятнами. Скрылев не в силах был больше удерживать нижнюю челюсть, рот у него широко раскрылся, зубы щелкали. Под ногами у офицера, в снегу, дымясь теплым паром, желтела круглая воронка.
-- У нас патронов мало. Стрелять мы вас не будем. Белый кусок ваты упал с усов Ватюкова.
-- Бегите к своим. Добегете, ваше счастье. Не добегете, не взыщите.
Офицеры повернулись. Оба с трудом вытащили ноги из снега, побежали. И Скрылеву и Нагибину казалось, что бегут они страшно быстро, ветер свистел у них в ушах. Деревья мелькали мимо, валились набок. Партизаны наблюдали. Босые ноги высоко отскакивали от снега, как от раскаленной плиты. Толстый кулак, обросший колючей щетиной, воткнулся Нагибину в горло. Крутая снежная гора выросла перед офицером, опрокинулась на него, повалила навзничь. Скрылев свернулся калачиком рядом. Кулак раздирал легкие. Ничего, кроме снега, офицеры не видели. Снег засыпал их.
-- Готовы, как мух сварило.
Партизаны сели в сани, поехали в село. Навстречу ползли две санитарные подводы.
-- Как, товарищи, раненых, поди, нет больше?
-- Нет, убитые только остались. Все равно подбирать надо.
-- Конечно, надо. Сейчас подберем, костер уже готов.
Лошади остановились у кучи мертвецов. Партизаны, тяжело ступая по рыхлому снегу, путаясь в дохах, поднимали убитых за ноги и за руки, бросали в широкие розвальни. Стукнувшись затылком о мерзлую мертвую голову Пестикова, Костя Жестиков пришел в сознание, приподнялся.
-- Господа, скорее меня в лазарет. Я доброволец. Я сильно ранен. Скорее, господа, а то нас бандиты накроют.
Старик Чубуков переглянулся с зятем.
-- Слышь, живой доброволец.
-- Какие бандиты? -- притворившись, с нотками безразличия спросил Чубуков.
-- Известно какие, красные партизаны.
-- Ну, брат, до них далеко. Их угнали и не видать.
-- Угнали, это хорошо. Только скорее, господа, а то я истеку кровью.
Жестиков оживился, поднял воротник, засунул руки в рукава. Ранен он был в бедро. Кровь промочила у него все брюки, натекла в валенки.
-- Сейчас, сейчас, мы вас за полчаса доставим. Партизаны сели в сани, дернули вожжи. Кругленькие мускулистые минусинки пошли мелкой рысцой. Зять Чубукова сидел рядом с Жестиковым. Черная борода партизана тряслась, на лицо добровольцу падали с нее холодные мокрые комья снега.
-- Давно вы эдак добровольцем-то воюете?
-- С самого первого дня переворота. Да до переворота я еще в офицерской организации состоял.
-- Гм... Награды, поди, имеете?
-- Нет, у нас полковник скуп на этот счет. Хотя меня все-таки представили к "Георгию".
-- Ага, ишь ты!.. Гярой, значит!
Жестиков самодовольно улыбнулся; бедро заныло, доброволец поморщился.
-- Да, я повоевал. Свой долг исполнил, теперь и отдохнуть имею право.
-- Конешно, конешно. Обязательно отдохнуть. Партизан отвернул в сторону лицо, загоревшееся злобой. Жестиков болтал без умолку:
-- Пусть кто другой повоюет так, как я. Красная сволочь долго будет помнить господина вольноопределяющегося Константина Жестикова. Широкинцы уж наверняка меня не забудут. Ах, и почертили мы там. Девочка какая мне попалась!..
К горлу партизана что-то подкатилось, не своим глухим голосом он спросил добровольца:
-- Это в Широком-то?
-- Да.
-- Какая?
-- Совсем, знаешь ли, молоденькая, лет пятнадцати, четырнадцати, не больше. Невинненькая еще была. Как ее звали?
Жестиков задумался на минуту:
-- Да, Маша, Маша Летягина.
Партизан задрожал, услышав имя своей сестры.
-- Мы ее с Пестиковым в курятнике прижали. Она там пряталась. Потеха. Кур всех перепугали. Девчонка наша ревет. Я говорю ей: ложись, мол, добром, а она разливается, она разливается. Но, однако, сразу поняла, в чем дело, говорит мне: "Дяденька, я еще маленькая". А Пестиков, чудак такой, он всегда с шутками да прибаутками, отвечает ей: "Ничего, ничего, Маша, расти, пока я штаны расстегиваю". Хи-хи-хи!
Жестиков тихо засмеялся, схватился за рану.
-- Ох, нельзя смеяться-то, больно.
Партизан размахнулся и тяжело стукнул раненого по зубам.
-- Заткни свою глотку, погань!
-- Ты чего это?
Жестиков еще не понимал, в чем дело.
-- На каком основании?
Партизан плюнул ему в глаза, бросил вожжи.
-- Вот тебе, гаду, основания! Вот тебе основания! Вот тебе партизанское спасибо!
Жесткие кулаки в косматых шубенках заходили по лицу красильниковца.
-- Партизаны, а-а-а, караууул!
Жестиков подавился обломками своих зубов.
-- На вот тебе, сволочь!
Чубуков остановил лошадь. Летягин, черный от гнева, топтал Жестикова ногами.'
-- Ты чего это, Иван?
-- Тятя, он ведь Маньку-то нашу изнасильничал. Жестиков снова потерял сознание.
-- Ну?
-- Сам расхвастался, гад.
Иван, тяжело дыша, соскочил с саней.
-- Никак околел? Айда, Иван. Время неча терять.
-- Айда!
Партизаны погнали лошадей. Лицо у Жестикова стало плоским, как доска. Небольшой нос был сломан и сплюснут. Кровь дымилась и, капая с избитого, мерзла коралловыми гроздьями на воротнике, на спине мертвого Пестикова. Желтые, с полураскрытыми ртами тряслись убитые. Летягин еще раз плюнул на Жестикова. Дорога круто повернула влево, расползлась широкой белой плешью поляны. Убитых уже жгли. Огромный костер пылал недалеко от дороги. Трупы были сложены слоями. Слой дров, слой тел. Лежащие на самом верху крючились от жару. Над зубчатой огненной короной поднимались темные руки, ноги, обуглившиеся головы мелькали, скрывались в огне. Черный дым тяжелым, ровным столбом качался над костром. Трое партизан с длинными железными рычагами ходили вокруг огня, подправляли разваливающиеся плахи. Чубуков с Летягиным остановили лошадей. Стали раздевать Жестикова. Один отошел от костра, принялся стаскивать с убитых валенки. Тесть с зятем подтащили добровольца к костру, приподняли за руки и за ноги, раскачали, забросили на верх горящих тел.
-- Гоп!
Летягин крякнул, стал оттирать снегом руки, запачканные кровью.
-- Товарищи, подсобите мне. Одному не управиться, застыли здорово.
Пожилой, рыжеусый партизан снял шапку, тяжело вздохнул. Около него чернела куча валенок, полушубков. Жестиков очнулся, хватил полные легкие дыму, подпрыгнул, хотел встать, но бедро у него было разбито, он смог только приподняться на четвереньки.
-- В-и-и-у-у-у-й!
Свиной визг тонким, едким ударом кнута метнулся в тайгу, завяз в густой безмолвной чаще.
-- Эх, живой попал!-- Партизан бросил кочергу, вытащил из-за пазухи длинный, тяжелый "смит".
-- Чего человеку мучиться.
-- Не тронь.
Черный, высокий Летягин отвел руку товарища.
-- У тебя что, патронов много, что ли? По падали не стреляют. Заслужил он этого. Сдохнет и так!
"Смит" нерешительно ткнулся за пояс. Не сильно, но отчетливо щелкнув, у Жестикова лопнули глаза. Волосы добровольца пылали, скипаясь в черную, вонючую пену. Язык огня, лизавший голову, был похож на яркий ночной колпак с острым концом и мохнатой дымчатой кисточкой наверху. Раскаленные щипцы разодрали живот и грудь. Жестиков скрючился кольцом, ткнулся в угли. Чубуков с Летягиным постояли немного молча, пошли помогать рыжеусому раздевать убитых.
-- Еще бы чернозубого этого, рыжего дьявола поймать, который жану-то опозорил, -- вслух подумал Летягин.
Потом они еще два раза ездили за трупами, снимали с них все до нитки, голых кидали в огонь. Привезли и бросили туда же замерзших Нагибина и Скрылева. Дрова подкладывали всю ночь. Трупы горели ровным синим огнем, почти не давая дыму.
-- Ишь, как горит человек. Ровно керосин али спирт.
Партизаны курили, сидя на снегу. По черным сгоревшим человеческим головням бегали тихие синие огоньки. Снег кругом был залит прыгающими пятнами синьки и крови. Тайга, совсем непроглядная, темным валом обложила поляну. Мороз залазил партизанам под дохи, толкал их ближе к костру.
Утром в селе ударил колокол. Большой, тяжелый, широкогорлый. Ему ответил маленький, тонкоголосый. Вся колокольня заговорила грустно, тихо. Медные вздохи разбудили тайгу.
-- Что это такое? Будто в Пчелине попа не было, а звон. Да никак похоронный? Кого-то хотят честь-честью проводить на тот свет. Но где взяли попа?
Чубуков недоумевал, разводил руками. Костер еще горел.
В комнате Агитационного Отдела Жарков спорил с Воскресенским:
-- Слышишь, звонят, -- говорил Жарков,-- и ты должен будешь сейчас пойти в церковь, надеть ризу, отпеть семерых наших партизан и окрестить двух ребятишек у беженцев. Это уж ты как хочешь, а сделать должен.
Воскресенский раздраженно пожимал плечами:
-- Я не понимаю, зачем эта комедия? Разве я для того снимал с себя сан, чтобы опять здесь восстановить его. Нет, я не хочу.
-- А я тебе говорю, что ты должен. Меня старики еще вчера просили, чтобы, значит, все устроить по-христиански. Я согласился. Пойми, Воскресенский, что сознательных большевиков у нас не больно много, а попутчиков случайных сколько хочешь, их у нас сила, на них держимся. Ничего не попишешь, приходится им угождать.
-- Как это все-таки противно.
-- Потерпи, Иван Анисимович, соединимся с Красной Армией, тогда не станем и со стариками считаться.
В комнату вошла старуха просвирня, стала креститься на передний угол.
-- Здравствуйте, крещены которы. Здорово живете.
-- Здравствуй, матушка.
-- Ну, который из вас батюшка-то, сказывайте? Воскресенский слегка покраснел.
-- Я, а что?
-- Ждут вас уж в церкви-то. Покойничков принесли. Пожалуйте.
Жарков, смеясь, отвернулся к окну.
-- Иди, Иван Анисимыч.
Воскресенский махнул рукой, стал одевать доху. Церковь была полна. Партизан боком прошел через толпу, скрылся в алтаре. Золотая твердая риза сидела неловко, мешком. Воскресенский уже отвык от неудобных одежд духовного пастыря. Яркие большие кресты из толстой ткани смешно лезли в глаза. Стриженый, бритый, скорее похожий на католического ксендза, чем на православного священника, Иван Анисимович вышел на амвон, перекрестился, перекрестил народ.
-- Во имя отца и сына и святого духа.
Толпа поклонилась, вздохнула, замахала руками. Отпевание началось. Убитые лежали в белых сосновых гробах.
-- Со святыми упокой, Христе, души усопших рабов твоих.
Родные погибших плакали, клали земные поклоны. На улице развернутым фронтом, с красными знаменами выстроились две роты. Одна Таежного, другая Медвежинского полка. Воскресенский незаметно для себя вошел в роль священника, служил не торопясь, молитвы читал внятно, с чувством. Старики и старухи, за долгое время скитаний по тайге стосковавшиеся по церкви, стояли довольные, с ласковыми, прояснившимися глазами. Скорбными, дрожащими вздохами падали в сердце толпы слова молитвы.
-- И сотвори им в-е-е-чную па-а-а-а-мять! Люди опустились на колени, с плачем молили:
-- Сотвори им в-е-е-е-чную п-а-а-а-мять.
Когда гробы были вынесены на паперть, партизаны запели:

Вы жертвою пали в борьбе роковой
Любви беззаветной к народу... В
ы отдали все, что могли, за него...

Старики и старухи крестились, всхлипывали:

Со святыми упокой, Христе, души усопших рабов твоих.

Нет, они не были рабами. Красные продырявленные пулями знамена отрицательно трясли своими полотнами: нет, нет. Партизаны, сжимая винтовки, снимали шапки.

О павшие братья, мы молимся вам...

Колыхнувшись, убитые пошли в последний поход. На кладбище Воскресенский вышел из церкви без ризы, в коротком меховом пиджаке и папахе. Поправил револьвер на широком ремне, быстро зашагал, догоняя похоронную процессию.

ЭТО

 

В деревнях, заимках, селах Таежного района белые создали тысячи мучеников. Кровавый посев давал красные всходы. Партизанское движение росло, крепло, ширилось. Крестьяне и рабочие, внешне спокойные и покорные, в сердцах носили огонь ненависти и жажды мести. Красный гнев клокотал палящей лавой. Красное было розлито всюду. Красной полосой легла на белый стан Таежная Республика. Красные точки и пятна сочувствующих и помогающих партизанам кишели в тылу у белых, в их рядах. Каждый шаг белогвардейцев, верный и неверный, тайный и явный, был известен партизанам. Крестьяне, женщины, старики, подростки, девушки добровольно осведомляли красных о всем, что творилось у белых, умело, незаметно разлагали их ряды, привлекали на свою сторону мобилизованных, обманутых.
В рождественский сочельник, перед рассветом, от Медвежьего к тайге по чистому полю, поскрипывая лыжами, быстро скользили двое. Среднего роста, крепкий, широкоплечий, с длинной серебряной бородой, в малахае и белой дохе -- Федор Федорович Черняков и высокий, костлявый, бритый, с короткими, обкусанными, торчащими щетиной усами, в рыжем телячьем пиджаке и таком же картузе -- Никифор Семенович Карапузов. Старики гнулись под тяжестью больших мешков, привязанных за спиной. Они везли партизанам медикаменты, купленные в городе. Лыжи глубоко уходили в снег, нападавший за ночь. Идти было трудно. Под теплыми мехами на спине и на груди у лыжников рубахи отсырели от пота.
-- Закурить бы надо, Федор Федорыч, -- остановился Карапузов.
-- Оно бы, конешно, хорошо, Никифор Семеныч, да как бы не заметили нас?
-- Ну, в этаку темень да рань. Поди, спят все без задних ног.
Карапузов вытащил из-за пазухи короткую самодельную трубку. Черняков достал кисет. Сбоку в темноте фыркнула лошадь. Старики вздрогнули, насторожились На дороге отчетливо хрустели конские копыта, едва слышно брякало оружие. Несколько красных точек, покачиваясь, плыло к тайге.
-- Смотри, курят. Ведь это орловские молодцы в разведку поехали, -- шептал Черняков.
Разъезд гусар шагом шел по дороге на Пчелино. Корнет Завистовский, безусый восемнадцатилетний мальчик, опустил голову и, развалясь в седле, мурлыкал под нос: