Первые шаги на политическом поприще.

Предисловие.

История предлагаемой Брошюры такова: во время последнего пребывания своего в Нью-Йорке Л.Г. Дейч печатал в еврейском журнале «Цукунфт» серию статей под названием: «Евреи в русской революции». Когда я встретился с ним в Петрограде в 1917 г., он сообщил мне, что собирается присоединить к своей серии ещё статью о Троцком, и предложил мне, как лицу, хорошо знавшему Троцкого, с 1896 г., с первых шагов его политической деятельности и почти не прекращавшему связей с ним в течение около 20 лет, - написать для него все, что я помню о Троцком из личных соприкосновений с ним. Мои встречи с Троцким и встречи Дейча с ним охватывают разные промежутки времени, и наши воспоминания должны были бы, таким образом, дополнять друг друга, и вместе покрывали бы почти весь период его политической активности. Я принял предложение Дейча, уехал к себе на юг и немедленно принялся за работу, намереваясь через короткое время выполнить обещание и послать первые главы моих воспоминаний.

Но наступили октябрьские дни 1917 г., железнодорожное движение прекратилось, и я обещания выполнить не мог. Работы я однако не прекратил.

Тем временем, по мере укрепления власти большевиков, надежда на то, что мне удастся снестись с Дейчем, и он сможет использовать мой материал, становилась все более проблематичной, пока совсем не испарилась. Я решил издать свои заметки самостоятельно. Для этого мне пришлось несколько изменить план, заполнив неизбежные пробелы некоторыми фактами, хотя достоверно известными мне, но не из личных воспоминаний. Таким образом были написаны первые одиннадцать глав. Одесса, где я в то время жил, скоро была захвачена большевиками, и о том, чтобы издать вспоминания в России, не могло быть и речи. Решив, по возвращении в Нью-Йорк, издать их здесь, я прибавил двенадцатую главу, касающуюся деятельности Троцкого по приезде в Россию в 1917 г. В этой главе я отнюдь не претендую дать полную картину деятельности Троцкого с тех пор, как он приехал в Россию и стал у власти (эта одна глава должна была бы составить почтенный том. Для этого у меня сейчас нет под рукой материала, и это совсем не входит в планы предлагаемой брошюры). Цель этой главы лишь, при помощи нескольких фактов, закончить характеристику Троцкого.

Обо всем этом я счёл нужным заранее сообщить читателю, чтобы предупредить неосновательные ожидания и отклонить возможные упрёки в неполноте.

 

Нью-Йорк. 25 апреля 1921 г.

 

Первая глава.

Первое знакомство с Левой Бронштейном.

Quot;Салон Франца" в Николаеве в 1896 г. ― Первые встречи с реалистом Бронштейном. ― Бронштейн в семье, в школе и среди друзей и революционном кружке. ― Его "народничество" и борьба с марксизмом. ― Неумолимая "логика" и роковая брошюра Шопенгауэра.

 

С Л. Бронштейном я познакомился зимой 1896-го года. Я был тогда студентом киевского университета и приехал в Николаев на Рождественские каникулы.

В Николаеве жил тогда популярный среди радикально-социалистической молодежи Франц Швиговский, чех по национальности, садовник но профессии. Он снимал в аренду сад, при котором был жалки полуразвалившийся домишко. В нём ютился Франц (как все его звали по имени) со своим младшим Братом, учеником реального училища.

Франц принадлежал к разряду тех радушных людей, к которым при первой встрече уже невольно питаешь глубокую cсимпатию и чувствуешь себя с ним так, как будто знаком и дружен с ним очень, очень давно.

Эти черты характера и радикальный образ мыслей Франца естественно привлекали к нему ту часть молодежи, которая не могла довольствоваться картами, попойками и другими подобными занятиями, единственно встречавшими одобрение царской полиции, зорко следившей за поведением молодого поколения.

Немудрено, что, при таких условиях, домик при саде Франца сделался сборным пунктом для этой молодежи, принял характер незатейливого "салона", куда, как мотыльки на огонь, собиралась радикально-социалистическая молодежь, которая, за отсутствием общественного дела, тем более охотно любила поболтать на общественные темы и вела нескончаемые горячие споры о том, возможен ли в России капитализм, суждено ли ей (России) в своём развитии пойти по пути Западной Европы, или ей уготованы особые пути, минуя злокозненный капитализм.

Сторонники первого взгляда называли себя "марксистами" и составляли то ядро, из которого впоследствии развилась социал-демократическая партия; сторонники второго взгляда называли себя "народниками" и образовали впоследствии партию социалистов-революционеров.

Собрания эти носили самый невинный характер. В них не было ничего планомерного, преднамеренного или клонящегося к "ниспровержению". Ходили туда, как в клуб, где все чувствовали себя хорошо, уютно и непринуждённо. Времяпрепровождение далеко не ограничивалось одними спорами на указанные серьёзные темы; там веселились, дурачились, встречали Новый Год и т.п.

В городе сад Франца, благодаря этим таинственным собраниям, пользовался страшной репутацией; его считали центром всяких ужаснейших политических заговоров.

Жандармское Управление, в своей прозорливости не далеко ушедшее от среднего обывателя, тоже очень косо посматривало на этот сад и зорко за ним следило.

Брат Франца кончал реальное училище, и к нему ходил его товарищ по училищу, 18-ти летний юноша, уже тогда обращавший на себя внимание всех посещавших Франца своими выдающимися способностями и талантливостью. Этот юноша был Лева Бронштейн.

Когда я был введён в "салон" Франца, я только что прочел недавно вышедшую книгу Бельтова [1] "К вопросу о развитии монистического взгляда на историю", и решил, что я марксист.

Александра Соколовская, впоследствии жена Бронштейна-Троцкого, узнав, что я марксист, чрезвычайно обрадовалась, неожиданно нашедши союзника. До этого она была единственной марксисткой во всем саду, и ей на себе приходилось выносить всю тяжесть нападений со стороны всех завсегдатаев сада, начиная с самого Франца, самого старшего из всех нас (ему было лет 28-30) и кончая самым молодым ― Бронштейном. Все они причисляли себя к народникам и рьяно накидывались на Соколовскую, как на марксистку. Положение Соколовской было тем более трудное, что в этих словесных схватках ей приходилось опираться почти исключительно на весьма скудную нелегальную литературу, которую было очень трудно доставать; иногда приходилось пользоваться рукописными, подчас безграмотными списками. Из легальных книг ― книга П. Струве[2] "Критические заметки об экономическом развитии России" и вышеупомянутая книга Бельтова только что появились.

Противники же Соколовской имели к своим услугам обильную и солидную легальную литературу: Николая – она, В.В.Кареева, Михайловского и т. д. Самым смелым и решительным спорщиком был Лева Бронштейн. Заранее предвидя победу, он обдавал противника своим безжалостным сарказмом.

Ему казалось, что его устами говорит сама непреоборимая и неумолимая логика. Интонацией и всей манерой спора, он как бы говорил упрямому противнику о бесполезности борьбы против неотразимой силы железных силлогизмов.

Не надо забывать, что ему тогда было всего 18 лет, и, живя в провинциальном городе и будучи учеником реального училища, он физически не имел возможности приобрести много знаний, особенно в области социальных вопросов. В действительности, он имел знаний гораздо меньше, чем можно было бы предполагать, принимая во внимание его исключительные дарования, и гораздо меньше, чем очень многие из посетителей "салона" Франца, которых он с таким успехом сражал. Усидчивые кропотливые занятия для приобретения солидных знаний и обогащения своего умственного багажа, по-видимому, мало привлекали его. Он принимал самое горячее участие во всех спорах в "салоне" Франца, фактически не прочитав решительно ни одной книги, как народников, к которым он себя причислял, так и марксистов, против которых он с таким остервенением боролся.

Но, обладая блестящей памятью, он умел на лету схватывать доводы сторонников и противников, быстро ассимилировать нужное ему и тут же преподносить слушателям продукт своей талантливой импровизации, заполняя пробелы прочным цементом непобедимой "логики".

В реальном училище он, разумеется, занимал первое место. Но не потому, что он больше других занимался, или обнаруживал особенную любовь к преподаваемым там наукам, а потому, что, при своих способностях, он мог усвоить преподносимую в училище премудрость, почти не занимаясь. При этом не видно было, чтобы он питал особый интерес к наукам, преподававшимся в училище. Несмотря на свои экстраординарные дарования, он никогда не проявлял склонности сколько-нибудь расширить свои знания в какой-нибудь из наук, в которых он делал такие хорошие успехи в училище. Принимая во внимание его независимый характер, на первый взгляд трудно даже понять, почему он продолжал посещать училище. Будучи отдан в училище отцом, когда он был ещё маленьким мальчиком, он, надо полагать, продолжал посещать его по инерции, а позже потому, что, до поры до времени, училище все-таки представляло единственное поле, где он мог проявлять своё превосходство над другими. А это ему и тогда уже нужно было, как рыбе вода. Если бы возможность захватывающей революционной деятельности с открываемой ею более широкой сферой морального господства, подвернулась за год или даже за полгода до окончания училища, не может быть сомнения, что он, не задумываясь, бросил бы училище, не дожидаясь получения аттестата.

Из наук, преподававшихся в училище, одна, казалось, интересовала его больше других. Это была математика, возможно опять потому, что математика, во многих отношениях близка столь любимой им "логике". При её помощи, как и при помощи "логики", можно, не тратя времени па кропотливое и скучное приобретение реальных знаний, силою собственного ума, посредством, подчас, сложных выкладок и искусных комбинаций величин (или понятий) придти к нужной истине и убедить в ней других. Впрочем, и в области любимой логики он не прочел ничего сверх того, что полагалось по школьной программе, если не считать "Эристики" (искусство спорить) Шопенгауэра, которая как-то попала в его руки.

Это ― маленькая брошюрка, состоящая из 20 или 30 кратких положений, параграфов, в которых преподаны правила, как побеждать противника в споре, независимо от того, действительно ли вы правы или нет. Шопенгауэр предупреждает читателя не забывать, что его "эристика", это не искусство доказывать истину, а искусство одерживать верх в спорах, хотя бы в ущерб истине. Шопенгауэр не преподаёт правила, которым надо следовать при ведении спора, а скорее разоблачает приёмы, ― более или менее грубые, или, более или менее тонкие, ― к которым прибегают спорщики с целью победить в споре. В конце каждого такого параграфа, разоблачающего один из приёмов спора, Шопенгауэр даёт совет, как данный приём парировать. Можно себе представить, как Бронштейн обрадовался этой маленькой, но оттого отнюдь не менее ценной, брошюрке. В ней он нашёл прямо откровение. Ведь это была та "логика", которой он до этого так гордился. На немногих страницах его любимый метод получил своё "научное" обоснование и твёрдую формулировку. Искусство побеждать всякой ценой! Kaкие томы самых научных сочинений могут заменить эти несколько страничек?

Получив аттестат об окончании реального училища, он считал своё формальное образование совершенно законченным! Естественные в молодом человеке колебания по окончании средне-учебного заведения, сомнения, какой выбрать дальнейший путь, как строить будущую жизнь и т. п., ― были совершенно чужды бурно-активному Лёве Бронштейну. Обладая нужным запасом природной "логики", он считал себя совершенно подготовленным к жизни, к тому, чтобы выявить своё "я" на широкой арене общественной деятельности, в процессе выработки новых форм жизни для всего человечества.

Психологи обыкновенно разлагают всю многообразную человеческую психику на три элемента: познание, чувство и волю.

Познание, как мы видели, у Бронштейна сводилось, главным образом, к тому, что он схватывал из нескончаемых споров, и к '"логике". Что касается чувства, то, хотя я был с ним в очень близких отношениях, я не могу припомнить никаких фактов, которые указывали бы на то, что у Бронштейна были какие-нибудь склонности в какой-нибудь области изящных искусств, любовь к театру, художеству, музыке и т. п. Изящную литературу, он, конечно, читал. Обладая блестящей памятью, он любил иногда цитировать наизусть некоторые стихотворения Некрасова, но особенно он увлекался одно время Кузьмою Прутковым, любил пользоваться его "философскими" сентенциями и с наслаждением цитировал наизусть длиннейшие отрывки из его стихотворений. Если у него был любимый писатель из прозаиков, то это, пожалуй, был Щедрин, сарказм которого был, по-видимому, очень близок его сердцу. В разговорах он очень часто любил прибегать к оборотам и формам, заимствованным из того или иного сочинения Щедрина.

Но действительная индивидуальность Бронштейна не в познании и не в чувстве, а в воле. Бронштейн, как индивидуальность, весь в активности. Активно проявлять свою волю, возвышаться над всеми, быть всюду и всегда первым, ― это всегда составляло основную сущность личности Бронштейна; остальные стороны его психики были только служебными надстройками и пристройками.

Так как, по обстоятельствам, времени, активность его могла сводиться и действительно сводилась исключительно к революционной деятельности, то весьма естественно, что в ней и воплотилась вся его индивидуальность. Революция и его активное "я" совпадали. Все, что было вне революции, было вне его "я" потому не интересовало его, не существовало для него.

Рабочие его интересовали, как необходимые объекты его активности, его революционной деятельности; товарищи его интересовали, как средства, при содействии которых он проявлял свою революционную активность; он любил рабочих, любил своих товарищей по организации, потому что он любил в них самого себя.

Лев Бронштейн был сыном богатого еврейского землевладельца. Отец его, конечно, не мог не видеть, что сын обладает выдающимися способностями и, как отец, не мог не желать, чтобы сын пошёл далеко, и, конечно, не пожалел бы для этого средств, но Лева чуждался своих родителей, хотя учился, кажется, на их средства; они же, если не ошибаюсь, платили за его содержание в семье, где он жил (родители жили в своём имении, вне города); во всяком случае он жил так, что не видно было, чтобы он, когда-нибудь нуждался. Родители были для него такими же чужими, как миллионы других "буржуа" и не-революционеров. Но это не значило, что нельзя было пользоваться их средствами. "Для дела" все источники хороши, родители так же хороши, как всякие другие "буржуа". Впоследствии, когда он был совсем самостоятельным, его дочери (от первой жены, Соколовской) большей частью годами жили у его родителей, на счёте которых они содержались, или у друзей. Это освобождало его от стеснительных семейных уз и позволяло ему свободно разъезжать и заниматься "делом".

Родителей очень огорчало это его отчуждение и то, что он не позволял им обставлять его жизнь такими удобствами, как им хотелось бы. Встречаясь с Бронштейном очень часто, я всего несколько раз имел случай видеть его отца, приезжавшего из имения посмотреть, как живет его блудный сын. Я не помню, имел ли я случай видеть его мать. Я знал, что у него есть брат или братья и сестры, но только одну из них, младшую, Ольгу Давидовну, я видел несколько раз. Бронштейн указывал мне на неё, как на подающую надежды[3]. Об остальных братьях и сёстрах, как и о родителях, он не любил говорить. Ему прямо непонятно было, как это революционер, хотя бы в отдалённейшей степени, мог интересоваться или считаться с интересами родителей, родственников и друзей. В проявлении самой малейшей слабости в этом oотношении, он уже видел измену революции.

Александра Соколовская, как-то получила сообщение из Петербурга об аресте подруги её, с которой она состояла в интимной дружбе. В течение некоторого времени Соколовская была явно удручена этим обстоятельством. Бронштейн в беседе со мной неоднократно выражал крайнее удивление по поводу такой непонятной сентиментальности. Он мне прямо сказал, что, при всём расположении ко мне, он не испытывал бы никакого чувства огорчения, если бы я был арестован; а в это время он, действительно, был очень дружен со мной. Друзей он, несомненно, любил и искренно любил, но любовь эта была такого рода, как любовь крестьянина к своей лошади, которая содействует утверждению его крестьянской индивидуальности. Он будет искренно ласкать, холить её, с радостью подвергать себя лишениям и опасности ради неё, он может даже проникнуться любовью к самой индивидуальности данной лошади, но как только она станет неспособной к труду, он, не колеблясь, без зазрения совести, пошлёт её на живодёрню.

Такого же характера была и любовь Бронштейна к друзьям; он умел быть нежным, обнимал, целовал и прямо засыпал ласками. И это было не только по отношению к лицам другого пола, где можно было бы заподозрить естественное привхождение другого, помимо дружбы, чувства, но также и по отношению к лицам одного пола. Но, когда друг оказывался бесполезным, нежное чувство моментально отпадало; он, не задумываясь, отсылал вчерашнего друга на живодёрню, проявляя иногда жестокость, которая тем более поражала, что казалась совершенно не мотивированной и ничем не вызванной.

Накануне 1897 года у Франца была вечеринка. Участвовали, понятно, все завсегдатаи "салона", в том числе и Лева Бронштейн. Незадолго перед этой вечеринкой он, в беседе с А. Соколовской, заявил, что стал марксистом. От радости Соколовская забыла даже удивиться, как это с ним произошёл такой неожиданный переворот. Она, до сих пор, как марксистка, пребывавшая в "салоне" Франца в полном одиночестве вдруг приобрела такого талантливого единомышленника. Она готова была простить ему все прежние прегрешения и обиды, и на описанной вечеринке, имевшей место вскоре после этого, была особенно нежна к своему новому союзнику.

Когда стали произносить тосты на политические темы она с особым нетерпением ждала, что скажет он.

И, о, ужас! Как только он открыл рот, не только А. Соколовская, но и все присутствовавшие прямо остолбенели. Это была не речь, а самая грубая, площадная ругань против марксизма, с трескучими проклятиями и прочими атрибутами дешёвого, но забористого ораторского искусства. Из всей обстановки и характера речи ясно было, что единственною целью этого выступления было оплевать и возможно больней уязвить А. Соколовскую, единственная вина которой состояла в том, что она была марксисткой.

Bсе присутствовавшие были крайне смущены. А. Соколовская, страшно растерявшаяся и бледная, немедленно покинула весёлое собрание. "Никогда, никогда не протяну руки этому мальчишке", ― вся кипя от негодования, говорила она сопровождавшей её и ушедшей вместе с ней с вечеринки приятельнице.

Б., тогда близкий друг А. Соколовской и Бронштейна, услышав впоследствии об этой предательской выходке, в негодовании воскликнула: "Из него выйдет или великий герой или великий негодяй; в ту или другую сторону, но непременно великий".

Её предсказание было поистине пророческим. Б. рассказывала потом, что не раз после этого события, Бронштейн в мыслях представлялся ей в виде разбойника, вроде Стеньки Разина.

А. Соколовская некоторое время после этого не могла равнодушно не только смотреть на Бронштейна, но даже слышать его имени.

Само собою разумеется, что указанные черты характера Бронштейна не могли ускользать и не ускользали от внимания его друзей, очень и очень часто испытывавших их действие на собственных спинах, но, в виду его явного превосходства над всеми и яркой одарённости, причиняемые неприятности скоро забывались, а маленькие моральные недочёты легко прощались, и дружественные отношения сохранялись ненарушенными. То же самое было и с только что описанной выходкой на новогодней вечеринке. Она скоро была забыта всеми членами "салона" Франца, и Соколовской в том числе; настолько забыта, что между нею и Бронштейном скоро возникли самые нежные чувства.

 

Глава вторая.

Первые шаги на политическом поприще.

Неудачная попытка выступления от имени "всей интеллигенции и рабочих масс". ― Бронштейн объявляет себя социал-демократом, но не марксистом. ― Организация Южно-Русского Рабочего Союза. ― Львов и Лассаль. ― Первое выступление Бронштейна на рабочем собрании и в нелегальной печати. ― Арест.

 

Когда в 1897 году народнический журнал "Новое Слово" перешёл в руки марксистов и, к нашей великой радости, стал первым марксистским легальным органом, Бронштейн написал длинное мотивированное заявление в имевшейся для этой цели при общественной библиотеке книге. В этом заявлении, ссылаясь на перемену направления журнала "Новое Слово", он требовал от администрации библиотеки прекратить выписку этого журнала или, по крайней мере, сократить число выписываемых экземпляров.

Не довольствуясь этим, Бронштейн написал в том же духе в редакцию "Русских Ведомостей" письмо, которое заканчивал таким образом: "Вся интеллигенция и рабочие массы крайне возмущены таким поворотом журнала". Н. М. Осинович [4], к которому, как народнику-единомышленнику, он обратился с предложением присоединить свою подпись к составленному им протесту, выразил естественное удивление: "Какая же это интеллигенция и рабочие массы, раз всего будет 3-4 подписи, и среди них ни одного рабочего". ― "Это ничего, ― не смущаясь, заметил Бронштейн, ― мы напишем: имеются тысячи подписей".

Это были его первые литературно-публицистические опыты, в которых юноша Лева Бронштейн в зародышевой форме проявил к признаваемой им тогда свобод печати ту нежную склонность, которая впоследствии таким пышным цветом расцвела в декретах, речах и писаниях комиссара Троцкого об этом "мелкобуржуазном предрассудке".

Как отрицательно ни относились друзья к приёмам Бронштейна в отношении политических противников, он не мог не заметить, что эти его литературные опыты имели большой успех среди них, тем более, что почти все, они были противниками марксизма. Это так его подбодрило, что он вскоре после этого написал уже целую полемическую статью против марксистов.

Эта статья привела в неописуемое восхищение не только его ближайших друзей в саду, но и редакцию одной маленькой народнической газеты в Одессе, куда он понёс своё произведение для напечатания.

При всем своём восторге, газета напечатать статью Бронштейна, однако, отказалась, боясь, что в случае, возражений со стороны марксистов, запасов знаний, как редакции, так и Бронштейна окажется недостаточно для ответа.

В январе 1897 г. я уехал в Киев. Весною, вернувшись на каникулы в Николаев, я, разумеется, немедленно возобновил свои посещения сад Франца и там опять встретил Бронштейна.

Его кипучая, активная натура, понятно не могла долго довольствоваться времяпрепровождением у Франца и холостыми, такт, сказать, спорами с марксистами и публицистическими упражнениями в узком кругу друзей. Она бурно искала выхода наружу. Ему нужна была широкая общественная деятельность. Но где было взять её в те времена, особенно в таком общественном захолустье, как Николаев?

Понятно, что он с радостью ухватился за предложение Франца организовать маленькое общество для покупки популярных, дешёвых брошюрок и распространения их, среди крестьян. Средства "общества" должны были составляться из скудных взносов самих немногочисленных членов его, вербовавшихся среди посетителей сада Франца. Организация при всем своём невинном характере (брошюры предполагались исключительно легальные), должна была, по условиям того времени, быть строго тайной.

Всё это окончательно суживало и без того не Бог весть какой широкий размах "организации" и не открывало никаких перспектив для такого человека, как Бронштейн.

Но noblesse oblige. Бронштейн был народником, что ещё мог он делать в Николаеве, оставаясь народником?

Это общественное крохоборство, претившее всей властной натуре Бронштейна, понятно, скоро должно было ему надоесть и надоело.

Однажды он таинственно отозвал меня в сторону и предложил принять участие в организуемом им рабочем союзе. Народничество было отброшено в сторону: по плану, эта организация должна была быть социал-демократической, хотя Бронштейн этого названия избегал, как вообще избегал затрагивать вопрос о марксизме и народничестве и предложил назвать организацию "Южно-Русский Рабочий Союз".

Я принял его предложение. Кроме меня, он пригласил также Александру Соколовскую и Илью Соколовского, впоследствии редактора "Одесских Новостей".

Когда я вступил в организацию, я пришёл на все готовое. У Бронштейна уже были связи с рабочими, а также с революционными кружками Одессы, Екатеринослава и других городов, где возникли аналогичные кружки социал-демократического характера.

Работа была живая, интересная, и Бронштейн с присущим ему жаром отдался ей, скоро совсем забыв о своём "народничестве". Он забыл о своем недавнем заявлении в жалобной книге библиотеки; о том, что ещё так недавно, с неумолимой железной логикой (как ему казалось) неопровержимо доказывал совершенную невозможность капитализма в России, забыл свои саркастические советы нам заводить кабаки и насаждать капитализм, раз мы желаем оставаться последовательными и логичными. Все это было предано забвению с лёгкостью, прямо изумительной.

Только временами, в интимных беседах со мной, у него как-будто пробуждалось желание оправдаться передо мною в своём противоречии, и он добивался от меня признания, что можно быть социал-демократом, не будучи марксистом. Мы, четверо, очень близко сошлись, стали говорить друг другу "ты" и, вопреки элементарным правилам конспирации, в закрепление нашей дружбы, сфотографировались группой, которая потом фигурировала у жандармов в деле против нас. Бронштейн на этой группе снят в небрежно одетой косоворотке. У меня он настоял, чтобы я оделся попроще (косоворотки у меня не было). От старых народников он перенял наклонность к опрощению и всегда косо посматривал на мои манишку и галстук; и, вообще, в моей привычке одеваться чисто и по-европейски он видел покушение на революционную чистоту. От этого "предрассудка", как и от многих других, он впоследствии более, чем излечился.

Окунувшись, как я сказал, с головой в дела организации, он с подозрением относился ко всякому, кто, как ему казалось, проявлял преданность делу не в должной мере. Будучи со мной в большой дружбе и на "ты", он, давая мне свою фотографическую карточку, сделал надпись: "Вера без дел мертва есть".

Александра Соколовская, питавшая уже тогда к нему нежные чувства, прочитав эту надпись, была очень ею смущена, неприятно шокирована и настаивала на её исправлении. Но я не согласился, и надпись осталась. Поводом к подозрению меня в измене в будущем и к предостерегающей надписи на карточке послужило мне решение, по окончании каникул, поехать в Казань кончить университетское образование (я был на пятом курсе медицинского факультета). Если мне дорога была революция, я, по мнению Бронштейна, не должен был прерывать своей деятельности в организации, хотя бы на несколько месяцев, ради получения какого-то диплома врача.

Как Бронштейн представлял себе ход предстоящей в России революции, которой он, по-видимому, был так горячо предан, я не знаю, и он сам, я полагаю, не знал: по крайней мере, он никогда ничем не подавал повода думать, что у него имеются на этот счёт какие-нибудь взгляды или "планы". И это вполне естественно: ведь единственное значение революции для Бронштейна заключалось в активном проявлении своего "я" в его революционной длительности. Ход революции, её возможные результаты, то, что для других было "конечной целью", для Бронштейна было лишь средством для самоутверждения своей личности. С этой точки зрения он всегда был оппортунистом чистейшей воды, несмотря на всю свою неизменную крайнюю "революционность". Знаменитое изречение: "Движение, это ― все, конечная цель ― ничего", в известном смысле, как нельзя более, было применимо к нему. В революции его интересовала не столько сама эта революция и её ход, сколько собственная его роль в ней [5].

Вот почему в нём так мирно могли уживаться народническая идеология и марксистская практика, совсем не вызывая обычной в таких случаях внутренней драмы и не требуя немедленного разрушения противоречия.

Честолюбивая мысль о выдающейся и первенствующей роли в русской революции, несомненно уже тогда обуревала его голову, и он неоднократно, с чувством большого самодовольства, сообщал мне, будто pa6очие не верят, что его зовут Львовым (это было его конспиративным именем) и принимают его за Лассаля.

Должен сознаться, что рабочие мне лично никогда ничем не подавали вида, что считают Бронштейна переодетым Лассалем (кстати, умершим за 30 с лишним лет до того), да и имя это они вряд ли когда слыхали. Вероятнее всего тут дело было так: он так долго носился со своей затаённой мечтой ― быть русским Лассалем, ― что, в конце концов, сам уверовал в неё, как в факт: Der Wunsch war der Vater des Gedankens.

Дела наши шли великолепно. Мы открыли непочатый угол сравнительно интеллигентных сектантов, среди которых работа наша шла чрезвычайно успешно. Не мудрено, что голова у нас всех (особенно у Бронштейна) начала немного кружиться при мысли о грандиозных перспективах, рисовавшихся перед нашими разгорячёнными взорами.

У нас было несколько рабочих, которые составляли нашу особенную гордость, и мы друг другу передавали высказанные тем или другим из них фразы, как любящие родители хвастают проявлениями "гениальности" своих детей.

Раз Бронштейн с одним рабочим пошёл в читальню. Там библиотекарша для статистики, между прочим, спрашивает рабочего о его религии. "Я ― рациалист", с гордостью заявил тот. Библиотекарша в недоумении, первый раз в жизни слыша о такой религии. "Что вижу ― признаю, чего не вижу ― не признаю", с достоинством пояснил рабочий.

Другой рабочий, тоже гордость нашей организации, послушав раза 2-3 речи о революции, написал на малороссийском языке ("украинского" тогда ещё не было) стихотворение, из которого у меня в памяти задержались следующие строки:

 

"Ось пришовъ пророкъ велыкiй,

Марксомъ прозывався,

Покорывъ, царизмъ винъ дыкiй,

Тай за працю взявся...."

 

Этот "самородок", "краса и гордость русской революции", как выразился бы теперь Троцкий, рыжий, уже не совсем молодой рабочий, потом оказался шпионом-провокатором, предавшим всю нашу организацию.

Наша группа была первой социал-демократической организацией в Николаеве. Успех нас взвинчивал, так, что мы находились в состоянии, так, сказать, хронического энтузиазма. И львиной долей этих успехов, мы несомненно были обязаны Бронштейну, неистощимая энергия, всесторонняя изобретательность и неутомимость которого не знали пределов.

Однажды Бронштейн пришёл ко мне с проектом устроить в лесу маленький митинг, на который наши рабочие должны были привести и своих друзей, ещё не приобщённых к нашей организации. Мы с Бронштейном условились, что оба произнесем речи. Зная, что агитационный багаж у нас обоих быль не богат, а скудные источники у нас обоих были одни и те же, мы боялись, как бы речи наши не оказались идентичными. Поэтому, перед тем, как отправиться на митинг, мы сообщили друг другу планы наших речей. К нашей радости оказалось, что речи не совпадают.

Бронштейн первый произнёс свою речь, которая продолжалась минуть десять. Когда очередь дошла до меня, я струсил и своей речи не произнёс.

Эта речь Бронштейна была его первым опытом в области ораторского искусства. Надо сознаться, что, не в пример его первым литературным выступлениям, это ораторское выступление, отнюдь не обнаруживало того мастера ораторского искусства, каким впоследствии оказался Троцкий; и его претензии на наследство Лассаля тогда были решительно преждевременны.

Эту сравнительную неудачу, пожалуй, можно объяснить тем, что у Бронштейна тут не было непосредственного ощутимого объекта, на котором он мог бы изощрять свой сарказм, свою находчивость, смелость и решительность атаки.

Во всяком случае, фурора среди слушателей этот первый опыт Бронштейна не произвел, хотя наши рабочие знаками одобрения всячески старались подогреть пришедшую публику, которой всего было, может быть, около десятка. Возможно, что и этот незначительный размер аудитории повлиял на пылкого по натуре оратора.

Мы скоро завели гектограф, и в рабочих кварталах появилась прокламационная литература нашей собственной фабрикации. В это время к нам приехал один товарищ, очень ограниченный и невежественный, но обладавший, в известных, узких пределах, практической смёткой. Ему удалось в некоторых местах оборудовать маленькие нелегальные типографии. Он так возомнил о себе вследствие этого, что уверял, будто ему достаточно 100,000 рублей, чтобы произвести в России революцию. План его был очень прост: на 100,000 рублей он может оборудовать 1000 типографий, а этого, по его компетентному мнению, было вполне достаточно, чтобы наводнить Россию нелегальной литературой и таким образом осуществить революцию. Все это я узнал от Бронштейна, с которым приезжий гений вел таинственные переговоры.

Не знаю, как Бронштейн тогда отнёсся к плану сфабриковать революцию за 100,000 рублей путём наводнения России печатной бумагой. Его упорные попытки теперь, когда он уже находится в зрелом возрасте, ввести социализм путём наводнения страны декретами, заставляет думать, что идея приезжего изобретателя тогда глубоко засела у него в голове. Опытом лишь обнаружено, что к этой простой идее необходимо не менее простое дополнение в виде усекновения голов, неспособных должным образом воспринять эти декреты.

Как бы там ни было, но идея оборудовать маленькую типографию Бронштейну, понятно, весьма улыбалась. Вся задержка была лишь в необходимых для этого ста рублях. И мечту эту ему тогда так и не удалось осуществить.

В другой раз он пришёл с проектом. печатать нелегальные брошюры в типографии его дяди. По обыкновению, представленный им план, был заранее детально разработан, и все мелочи и случайности тщательно предусмотрены. Он подробно узнал процедуру, которой подвергаются рукописи в типографии, проходя через цензуру, и придумал простой способ обойти её: после того, как легальная рукопись одобрена цензором, она вся удаляется, за исключением обложки и страницы с подписью цензора, и вместо неё вставляется нелегальный текст.

Ему всё это легко было, по его словам, устроить, так как, пользуясь доверием дяди, он имел свободный доступ к его типографии и без труда мог поместить там своего человека, в качестве наборщика.

Он отлично звал, что этим способом, если бы он и удался, вряд ли можно было бы воспользоваться 6oлее одного раза; во всяком случае, скорый провал его был неизбежен. И при провале, дядя его, не имевшему никакого отношения к революции и не питавшему сочувствия к революционной деятельности своего племянника, грозило многолетнее тюремное заключение и ссылка в Сибирь с закрытием типографии и, стало быть, полным, разорением семьи. Но эти мелочи Троцкому и в голову не приходили. Проект, однако, не встретил сочувствия по причине этих именно "мелочей" и не был приведён в исполнение.

В августе 1897 года я уехал в Казань доканчивать своё университетское образование. После моего отъезда работа нашей организации продолжала расти и расширяться. Литературная деятельность Бронштейна и других, несмотря на то, что по прежнему приходилось прибегать к услугам примитивного гектографа, также быстро росла.

Неукротимая энергия Бронштейна била ключом. Он затеял выпускать газету, под названием "Наше Дело". Первый номер был выпущен в количестве 200-300 экземпляров. Несмотря на то, что газета была гектографирована, она в техническом отношении представляла верх совершенства, не только не уступая печатным изданиям подпольного происхождения, но даже превосходя их. Все статьи были написаны печатными буквами, чётко, красиво. Материал был обильно иллюстрирован картинами, очень хорошо выполненными. Так, описанная в газете стачка мясников в Париже, была иллюстрирована несколькими картинами-карикатурами, талантливо составленными самим Бронштейном. Для этих картин он просмотрел юмористические журналы за несколько лет и позаимствовал все, что хоть сколько-нибудь подходило к тексту статьи, часто комбинируя заимствованные иллюстрации, видоизменяя их и т. п.

Всю самую существенную часть технической (не говоря, само собою разумеется, о литературной) работы вынес на своих плечах Бронштейн.

Вышло всего три номера "Нашего Дела". Газета имела необычайный успех не только среди рабочих, но и во всём городе. Все говорили о "Нашем Деле". Градоначальник сам обходил мелкие мастерские для того, чтобы проверить сообщённые в "Нашем Деле" факты ужасного обращения с "учениками".

В январе 1898 года, когда 4-ый номер "Нашего Дела" был весь составлен и вполне приготовлен для гектографирования и даже отчасти отгектографирован, вся организация сверху до низу, от первого до последнего члена, была арестована. Остался на свободе один я, который в это время находился в Казани.

 

Глава третья.

В тюрьме.

Два года в одесской тюрьме. ― Ставший надзиратель Троцкий. ―