Как я сражалась с цыганками 2 страница

Отец Леонид прислал мне священника, чтобы он меня пособоровал. Я даже как-то стала свыкаться с мыслью, что срок мой вышел, что уже пора… Двадцать восемь лет как-никак прожила — больше Лермонтова и Есенина, не говоря уже о Рембо… И тем не менее было невыносимо жаль — всего, всего: жизни, детей, мужа, постаревших больных родителей… И тут у меня начался отек Квинке, я задыхалась, еще чуть — чуть, и горло закрылось бы совсем. И лишь тогда скорая отвезла меня в больницу.

— Да я молюсь за нее, молюсь! — говорил моему мужу отец Леонид, словно оправдывался, словно он в чем-то провинился. — Сейчас еще канончик за нее почитаю.

Наконец доставили меня в больницу, а сестра в приемном покое не хочет меня принимать:

— А ну сними крест! У нас не положено роженицам никаких побрякушек иметь.

А я ей — без голоса-то хриплю и, как немая, руками показываю:

— Мне так легче с ним! Не сниму!

— А я тебя не приму. Вон — скорая твоя уже уехала. Так и будешь ты у меня тут одна всю ночь, неоформленная, в приемном покое сидеть. А ну снимай!

А я ей опять:

— Не сниму!

Она чуть не с кулаками на меня, трясется, подпрыгивает, как одержимая, брызжет слюной. Я даже вспомнила, как у протопопа Аввакума: «человек, суете уподобився, скачет, яко козел, раздувается, яко пузырь, гневается, яко рысь, съесть хощет, яко змия, ржет, зря на чужую красоту, яко жребя, лукавнует, яко бес».

Тут появилась другая медсестра, видит — задыхаюсь я, помираю, а та меня мучает, ну она и уложила меня на больничную койку.

А наутро я стала рожать. Лежу в родильном отделении для чумных и заразных — одна — одинешенька и чувствую, как ребеночек мой уже вовсю рождается, рвется на свет Божий, пробивается к бытию, а я — без голоса и позвать-то к себе никого не могу — ни медсестры, ни врача, ни нянечки, а меж тем слышу, как они в соседней комнате о чем-то громко разговаривают, смеются даже. Тут меня крест мой и спас. Он большой был такой, тяжелый — его мне один иеромонах привез со Святой Земли. Сняла я его с шеи, взяла в руку и как стала этим кулаком с зажатым в нем крестом по тумбочке дубасить. От креста моего грохот пошел по всему родильному отделению. Врачи переполошились:

— Ты — чо?

Подбежали ко мне, а младенец мой прямо к ним в руки и угодил! Ровно в полдень! Розовый, волосы золотистые, упитанный такой, словно не у мамаши истощенной, помирающей родился только что, которая вся — весом 53 килограмма вместе с ребенком, а от розовощекой ухоженной роженицы, у которой ноги как столпы из мрамора, а шея как башня из слоновой кости.

— Мамаша, кого родили-то? Пол ребенка назовите!

— Девочка! Анастасия! Воскресение!

…Но больше всех монах Леонид радовался. Купил ей, нищий монах, приданое — одеяльце атласное да распашонки всякие, ползунки с пеленками.

— Привези Анастасию, — все просил. — Дай хоть глазком взглянуть.

Ну я и приезжала с ней.

Но он только так сдержанно глянет и — отворачивается. Чтобы не возникло у него к ней — пристрастия. Он же — монах, а для монаха всякое пристрастие — опасно, порой даже и губительно. А сам — раз! — опять на нее посмотрит и — опускает глаза.

Приехали мы в очередной раз с Анастасией к нему, когда ей исполнилось уже месяцев одиннадцать. Она сидела у меня на руках и могла передвигаться по комнате лишь крепко схватившись за мой палец. Мы с отцом Леонидом и Пелагеей сели трапезничать. Картошечка, квашеная капустка…

Рождественский пост. Разговариваем о чем-то, на младенца почти и не обращаем внимания.

И вдруг Анастасия потянулась к тарелке с капусткой, взяла щепотку, слезла на пол и, отпустив меня, целенаправленно сама пошла к отцу Леониду, протягивая капустку ему…

— Она знает, — кивнула Пелагея, — Лёнюшка-то за нее так молился, так молился!

А через два месяца монах Леонид умер. И мы с моим мужем и Анастасией поехали на его отпевание, потом — на кладбище, а потом и к Пелагее — помянуть.

Там было много людей, которые любили его и обращались к его молитвенной помощи: в том числе и священники, и монахи. И только все сели за стол и выпили по глотку вина, как Анастасия, возрастом год с месяцем, подошла к красному углу, который был снизу доверху увешан иконами и иконками, перекрестилась и принялась на своем младенческом языке, но с явными церковными, псалмическими интонациями молиться и класть земные поклоны. Так она поднималась с коленок, крестилась и снова вставала на колени, упираясь лбом в пол…

Все замерли, наблюдая это диво, эту трогательную сцену, длившуюся несколько минут.

— Господи помилуй! — наконец очнулась какая-то старушка. — Пелагея, это что ж — та девочка, за которую Лёнюшка день и ночь молился, когда она рождалась? Уморили его, сам еле живой тогда остался?

— Она, она, — подтвердила Пелагея.

И тогда старушка рассказала вот что. Пелагея уехала в монастырь и попросила эту старушку присмотреть за монахом Леонидом, оставив ее вместо себя. Это как раз были те дни, когда я помирала и больницы с роддомами отказывались меня принимать, а отец Леонид непрестанно молился о моем удачном разрешении от бремени. Когда же меня увезла скорая и мой муж сообщил ему об этом, он даже стал класть поклоны, что было ему невероятно трудно, поскольку одна сторона у него была парализована и он то и дело заваливался набок, и тогда старушке приходилось его поднимать. Оба они измучились. Так продолжалось почти всю ночь и наутро.

Она даже стала бить тревогу, что его самого может хватить удар от таких молитвенных подвигов, и все приговаривала:

— Уморят они тебя, отец Леонид!

Но он не слушал ее, и опять вставал на колени, и опять не мог с них подняться, и тут уже она подставляла свое плечо.

Наконец он сел в кресло, откинулся на спинку, вытер со лба пот и произнес:

— Уф! Родила!

Это был полдень.

…Теперь настала очередь младенца Анастасии помолиться за новопреставленного убогого монаха Леонида.

Другие источники

У монаха Леонида, как он ни боролся с пристрастиями, одно все же было: это были книжечки. Особенно он любил — запрещенные. Всякие — и просто антисоветские, и душеспасительные, и «за новомучеников».

Мы ему все время таскали всякий самиздат. Попала к нему и книга иеромонаха Серафима (Роуза), духовного сына святителя Иоанна, архиепископа Сан-Францисского, про последние времена. Называлась она как-то так: «Будущее России и конец мира». Она так его потрясла, что он послал меня в Лавру спрашивать благословения старца архимандрита Кирилла на то, чтобы ее распространять. И когда благословение было получено, он нанял машинистку, чтобы она перепечатала эту книгу в четырех экземплярах, и принялся раздавать ее как необходимое чтение своим многочисленным паломникам и посетителям. Но он не знал, как молиться за этого иеромонаха Серафима: живой он или усопший?

И никто не мог ему этого сказать, сколько бы он у кого ни спрашивал. И это очень угнетало отца Леонида — очень уж ему хотелось помолиться за иеромонаха Серафима. Поэтому он уговорил моего мужа и свою послушницу, старушку инокиню Пелагею, чтобы они отвезли его в Троице — Сергиеву лавру к старцу Кириллу.

Приехали они, когда служба уже началась, и монах Леонид прошел к отцу Кириллу прямо в алтарь.

— Отец Кирилл, этот иеромонах Серафим — мертвый или живой? Как его поминать-то?

Отец Кирилл помолчал, чуть — чуть даже поднял кверху глаза, замер, а потом перекрестился и сказал сокрушенно:

— Царство ему Небесное.

А на следующий день, ближе к ночи, по радиостанции Би — би — си, на волну которой был настроен наш приемник, объявили, что два дня назад скончался от тяжелой болезни известный православный писатель и миссионер иеромонах Серафим (Роуз).

Старцу Кириллу это стало известно совсем из других источников.

Как я сражалась с цыганками

Приехала я как-то раз из Троице-Сергиевой лавры и при монахе Леониде обронила несколько слов о том, какое множество цыганок ходит по вагонам электрички и как эти цыганки ко всем пристают.

За каждой из этих, которые гадают, сонмы бесов вьются, — заметил отец Леонид. — Надо быть настороже. И ни в коем случае не ловиться на их разговоры. Знаешь, как святые отцы говорили: «В диалог со злом не вступай». А я цыганок не боюсь, — беспечно отмахнулась я. — Это они меня боятся. Что это ты такая страшная? Так уж они и боятся, — недовольно проворчал отец Леонид. Да просто я знаю, как с ними обращаться, — заявила я. Знает она! И как же это? — подозрительно прищурился монах. Расскажу вам историю, как я встретилась однажды с цыганкой, которая все рвалась мне поворожить. За руки хватала. Но я все равно от нее отворачивалась. Тогда она перешла к угрозам: мол, если не позолотишь мне ручку, будет то-то тебе и то-то: черный глаз мой тебя сглазит. И за это я ужасно на нее разозлилась: повернулась к ней лицом, посмотрела в очи черные, очи страстные, расправила плечи и сказала: «А моего светлого глаза, что — не боишься? Не боишься, что я светлым своим глазом могу тебя пронзить насквозь? Всю силу из тебя выну, талан твой себе заберу!»

Ох, она и испугалась! Сникла вся, отвернулась и бегом от меня! Знающие люди потом мне объяснили, что я, действительно, попала не в бровь, а в глаз. Они, цыгане, суеверные, сами всего боятся. И у них светлый глаз — такой же роковой, как у нас — черный.

Отцу Леониду все это очень не понравилось.

— Так ты что — сама колдовством ее стала запугивать? Ты ж бесов к себе приманила! А ну-ка пойди положи три поклончика Матери Божией с покаянием, а потом я тебе скажу, как быть дальше.

Что делать? Вздохнула я, опустилась трижды перед иконой Богоматери, прося ее о прощенье, и снова села перед убогим монахом.

— Цыганская сила — лукавая, ее только молитвой можно отогнать да развеять. Поэтому как ты цыган снова увидишь, сразу начинай читать «Да воскреснет Бог». И — ни слова им не говори. Запомнила?

— Запомнила, — сказала я.

И что же? Поехала я вскоре опять в Лавру, причастилась там на ранней литургии и — обратно в Москву. Вошла в пустую электричку, отправлявшуюся от станции Загорск, села у окна на скамейку, как вдруг следом за мной туда ворвалась целая толпа цыганок, всем женским табором — с монистами, с серьгами, в цветастых платках и юбках. И — сразу ко мне: заперли собой мой закуток между скамейками, тянут ко мне руки, уже платок с головы сорвали, за волосы хватают, на разные голоса кричат:

— Дай, милая, ручку, погадаю, все расскажу!..

— Ай — яй! Ждет тебя казенный дом, напрасные хлопоты, дальняя дорога, крестовый король…

А вокруг — никого: будний день, часов 10 утра, никому, видно, из жителей Загорска не нужно в Москву.

И тут я вспомнила наставление отца Леонида. Мысленно нырнула в себя, отключила все внешние чувства и давай читать «Да воскреснет Бог». И как только дошла до «Яко исчезает дым, да исчезнут; — яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси…», взглянула перед собой — и никого нет. Оглянулась вокруг — и там никого: действительно ведь исчезли! Всей шумною толпою! Словно пылесосом их вытянуло. Одна только, уже в дверях, оглянулась и что-то такое стала мне кричать, но я — уже вслух — продолжила: «…От лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением». И сама — крестным знамением ее — вот так, так, так и так! Она вскрикнула, съежилась и умчалась прочь — лишь раздвижные двери сошлись со стуком.

Приехала я в Москву и тут же отцу Леониду эту историю рассказываю:

— Как я ее, самую последнюю, крестным знамением, она аж скукожилась вся!

— Ну и неправильно ты все сделала, — опять стал ворчать он, — Ни смирения, ни послушания…

— Все сделала, как вы научили, — обиженно произнесла я.

— Что ты все — «я, я, я!» Это Господь их разогнал, Которому ты молилась! Воскрес и расточил! А зачем ты эту цыганку крестным знамением осеняла? Ты что же — священник?

— А что в этом плохого? — защищалась я.

— А то, что ты только себя можешь так… осенять. Или детей своих. А если ты кого другого, тем паче язычника этим крестом припечатаешь, то бес может из него от ужаса перед крестом выскочить и в тебя вселиться!

— Я не знала, — в ужасе пролепетала я. — Что мне теперь делать, отец Леонид?

— Что делать, что делать, — опять заворчал он. — Теперь будешь знать. А пока — положи-ка ты три поклончика Матери Божией, да с покаянием.

Я исполнила его слова.

…И вот странно — с тех пор прошло уже много лет. И за эти годы я встречалась с цыганками то на вокзалах, то в городских парках, то вообще возле Елоховского собора, где они норовили продать выходящим из храма якобы золотые часы и браслеты. Но нигде и никогда — ни в Москве, ни в Крыму, ни в Париже — они не только не приставали ко мне, но даже не приближались, а в некоторых случаях и вовсе — обходили меня стороной.

…Зато я к ним приблизилась. Но это были уже совсем другие цыгане.

Выхожу я как-то из храма после ранней литургии — а дело было на Преображение — и вижу: стоят в церковном дворе столы, а на них разложены фрукты невиданной красоты — половинки алые арбузов, золотые груши, пунцовые и розовые яблоки, синие и фиолетовые сливы, багровые гранаты, разрезанные жемчужные дыни, лиловый и зеленый виноград, оранжевые мандарины, рыжие абрикосы, красно — желтые персики… Но не только это обилие прекрасных земных плодов меня восхитило, но и то, как празднично они были разложены на огромных блюдах: какое сочетание красок и форм — словно для натюрморта, для кисти великих фламандцев!

А около стола суетились четыре прекрасные юные цыганские дивы, этакие пушкинские Земфиры, поправлявшие то непослушную, желавшую скатиться с фруктовой горки сливу, то раскладывавшие гроздья винограда, чтобы каждая ягодка подставила свой бочок яркому сияющему августовскому солнцу. К ним с большими корзинами, наполненными фруктами, спешили два цыгана в белых рубахах…

— Вы это освящать будете? — довольно глупо спросила я.

— Да. Ведь Преображение Господне! А вас это удивляет?

— Разве вы — православные? — еще более глупо спросила я.

— Конечно. У нас тут целый табор православных цыган.

— Что — и в церковь ходите?

— И в церковь ходим, — отвечавшая мне цыганка принялась раскладывать по пустым блюдам фрукты из корзин. Она работала, как художник, творящий гармонию и выбирающий для каждого плода лучшее цветовое соседство.

Из храма вышел священник и с молитвой щедро покропил эту цыганскую роскошь.

И я хотела было убраться восвояси со своими навязчивыми вопросами, но совсем молоденькая цыганочка, внеся диссонанс в одну из фруктовых башен, протянула мне огромную мокрую аквамариновую сливу.

— Преображение! — повторила она.

Некомсомольские пряники

Монах Леонид был большой молитвенник и постник.

«Верный в малом и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом», — любил повторять он евангельские слова. И чтобы быть верным не только в малом, но и в малейшем, разжился он не без моей помощи какими-то учебниками с таблицами, по которым учат студентов Пищевого института, и принялся штудировать и выяснять, из чего состоят иные продукты, считавшиеся доселе постными. Изучение этих составов вызвало у него немало сокрушенных вздохов. Ибо выяснилось, что отнюдь не все хлеба, которые мы вкушали постом без толики сомнения, чисты от скоромных примесей. Есть таковые и в иных макаронах и вермишелях, что уж говорить о печеньях с вафлями!

Ассортимент подлинно постной пищи катастрофически сужался. Из углеводов оставались разве что пряники да крупы…

А тут приехал к нам из Тулы дорогой гость — Митрофан Дмитриевич, бывший полковник,

фронтовик, раб Божий, которого очень любил отец Серафим (Тяпочкин) за чистоту сердца. Ну, из Тулы понятно что везут, да еще Великим постом: конечно, знаменитые тульские пряники — круглые, в глазури, да еще и в праздничной коробке. Вот Митрофан Дмитриевич и привез нам сразу три таких.

Только он появился — звонит мне мой друг Андрюша — одноклассник и крестник — и говорит:

— Я тут неподалеку от твоего дома. Можно к тебе зайти?

Купил в булочной у метро гостинец, чтобы появиться не с пустыми руками, позвонил в дверь и протянул мне с порога нарядную коробку с тульским пряником. В глазури. В праздничной коробке.

Муж мой, по дороге с работы, узнав, что у нас гости, в ту же булочную у метро завернул и с таким же печатным пряником с надписью «Тульский» прямо к чаепитию пожаловал. И так сидим мы, обложенные со всех сторон этими пятью уже пряниками, и пьем себе чай, постимся постом приятным, ведем разговоры на духовные темы. Еще бы — Митрофан Дмитриевич был когда-то келейником самого старца Серафима, множество знает чудесных историй, а Андрюша — неофит, слушает его затаив дыханье, открыв рот…

И тут звонит монах Леонид:

— Я только что изучил таблицу, в которой дается состав пряников. Оказывается, все они — скоромные. Да! В них яичный порошок добавляют. Только один вид постных и существует: так называемые комсомольские. Комсомольские пряники. Темненькие такие. Вот их можно спокойно есть в пост.

Сообщил и трубку положил. А мы уже этих — сомнительных, тульских — изрядно поглотили.

Другого-то ничего и нет! Ну, не стала я гостей огорчать.

Встретила я храме знакомого священника:

— Ты чего такая грустная? Никак, унываешь?

— Да ну! Постилась я постилась, а тут оскоромилась! Пост нарушила, — сокрушенно произнесла я.

Он решил меня подбодрить:

— Так, может быть, ты была в дороге? Или гостила в доме язычника?

— Нет, — твердо ответила я, — я была у себя.

— Но, может быть, ты болела?

— Нет, не была я больна, — удрученно произнесла я. — Я была вполне здорова.

— А что же тогда? Сырку захотелось? Творожку? Или… мяса? — сочувственно спросил он.

— Я ела пряники.

— Пряники? Так они ж постные! — радостно откликнулся священник. — Это можно, это не грех!

— Так то комсомольские. Комсомольские можно, — со знаем дела пояснила я. — А я ела — некомсомольские. Некомсомольские пряники я ела, вот ведь что!.

Батюшка посмотрел на меня в изумленье:

— Как-как ты сказала? Не — комсомольские?

— Ну да, некомсомольские. Скоромные. Яичный порошок в них!

Я даже почувствовала, как глаза мои в сокрушении увлажнились.

Священник тяжело вздохнул:

— Вот как мы… Яичный порошок, говоришь?

— Яичный порошок, — сдавленным голосом повторила я.

— Ох, лукавый! — воскликнул священник. — Как же он крутит людей! Значит, комара отцеживаем?

А верблюда? Верблюда фарисейства, выходит, поглощаем! Верблюда унынья так и заглатываем!

Пришла я домой, а тут звонит мне монах Леонид:

— Я только прочитал про зефир и пастилу…

— Отец Леонид, — железным голосом сказала я, — я вынуждена у вас забрать эти учебники с таблицами. Владелец срочно требует их назад.

— А я еще не все изучил… Оказывается, мармелад…

— Он сказал: срочно! Я сейчас к вам приеду и заберу.

Приехала и забрала. А в качестве гостинца привезла ему три остававшиеся у меня коробки с подарочными тульскими пряниками. Я знала, что за все приношения он всегда благодарил, повторяя: «Всяк дар совершен свыше есть».

Вот и на этот раз он склонил набок голову и произнес, принимая у меня коробки: «Спаси тебя Господи!». Впрочем, именно так и должен был поступить смиренный монах.

У блаженной Ксении

Давно уже, году в 85–м, я поехала с моими маленькими детьми в Питер, который тогда был еще Ленинградом. Мы очень хотели попасть на могилку блаженной Ксении и потому отправились на трамвае на Смоленское кладбище.

Мой друг, в доме у которого мы остановились, сказал как-то странно:

— Там сама Ксения вам и поможет ее найти!

Была суровая зима, декабрь, и железный трамвай настолько промерз, что, казалось, повизгивал и поскуливал от мороза.

На кладбище было пустынно и сумрачно, и даже храм был закрыт. Я беспомощно оглядела заваленные снегом надгробья и поняла, что самим нам найти эту драгоценную могилку так и не удастся.

И вдруг откуда ни возьмись появилась убогая старушка в ветхом пальтеце — вся перекошенная, с причудливым лицом: вместо глазной впадины у нее была шишка величиной с глазное яблоко, а глаз располагался на самом этом возвышении, на этой шишке, но смотрел при этом ласково и простодушно.

И странно — вроде бы это явное уродство, а старушка не уродливая совсем, а такая милая, колоритная, сказочная.

— Ну, люди дорогие, вы не Ксению ли Блаженную ищете? — спросила она. — Думаете, как вам к ней пройти?

— Да, — сказала я, — да вот не знаем, где ее могилка. Холодно к тому же, смеркается.

Она закивала, зябко поеживаясь, и, вглядываясь в меня своим странным глазом, предложила:

— А я вас сейчас к ней проведу. Только самой могилки ее совсем не видно — часовня, где она похоронена, обнесена высоким забором. Можно только около него постоять и оттуда ей поклониться да помолиться. Все так молятся! — объяснила она, ведя нас между могилами. — Я вам и могилу расстрелянных священников покажу. Их закопали в землю еще живыми, и земля стонала над ними и ходила всю ночь ходуном. А под утро кладбищенский сторож увидел, как от мерзлой этой земли поднимаются кверху лучи — к небесам. И понял он, что это Господь забирает их души и светятся на лету их мученические венцы. Я вас и к расстрелянному образу Спасителя подведу. Это большевики по нему дали очередь, да так и оставили здесь. А от него — чудесные исцеления теперь бывают тем, кто попросит с верою.

Мы подошли к мозаичному образу Спасителя — лик Его действительно был изрыт пулями, глаза повреждены, стрелявшие порезвились вовсю.

— Наверное, все они умерли страшной смертью, — сказала я.

— По — разному, — ответила старушка. — Сам Господь на кресте молился о тех, кто не ведает что творит…

Постояли мы возле этого образа, помолились, спели тропарь мученикам на том месте, где были захоронены живые священники, и подошли наконец к часовне, обнесенной забором, на котором — надписи и записочки, записочки: «Ксения Блаженная, верни мне мужа!» «Блаженная Ксения, исцели мою дорогую дочь!» «Дорогая Ксения, мой сын воюет в Афганистане — спаси его и сохрани».

По преданию, если долго глядеть в высокое окошечко под куполом часовни, там можно увидеть и саму Ксению Блаженную, которая смотрит на приходящих к ней… Поглядели мы на это окошечко, поклонились, помолились тихонько, и я тоже несколько записочек блаженной Ксении написала и нанизала на торчавшие в заборе гвозди.

Двинулись обратно, пока не оказались возле храма. Его уже открыли, и люди потянулись туда на вечернее богослужение. Смотрим — а старушки-то нашей нет! И следов никаких. Была и исчезла.

— Надо же, — сказала я, — даже и денег ей не успели дать! Старушка-то — больная и нищая…

В храме я спросила у женщины за свечным ящиком:

— А что за старушка тут у вас водит к могиле Ксении Блаженной? Такая — со странным глазом?

Та недоуменно пожала плечами:

— Не знаем такой…

Друг мой — священник — потом мне объяснил:

— Да есть такое поверье — к тем, кто приезжает к ней впервые, Ксения Блаженная выходит сама и провожает к своей могилке. Так что сама и думай, кто это вас по Смоленскому кладбищу водил.

Когда мы с детьми садились в трамвай, чтобы ехать обратно, я спросила их:

— Ну что, совсем замерзли?

— Нет, — сказали они. И в доказательство сняли варежки и коснулись моей щеки своими теплыми руками.

…Про часовню Ксении Блаженной, которую большевики хотели скрыть забором от глаз верующих людей, есть такая история. Изнутри ее тоже всю обезобразили и посадили туда скульптора, который выполнял госзаказы по изготовлению надгробий. Но в том числе он делал и головы Ленина. И вот он там сидел и тачал эти головы, а потом их развозили по городам, селам и организациям и ставили на постаменты. Но Господь, как видно, отнял от него благой дар рассуждения. Ибо как иначе можно расценить то, что скульптор вдруг ударился в гигантоманию и решил изваять голову Ленина небывалых размеров — какой доселе не было нигде, ни у кого. Нашелся на такую голову и заказчик.

Так сидел скульптор много месяцев и обделывал эту голову. Наконец она была готова и заказчик явился со своими людьми, чтобы ее забрать.

Но как они ни пытались вытащить ее из часовни — через двери ли, через окно — все было тщетно: голова не пролезала. Чтобы ее достать, надо было разрушить саму часовню. Но Ксения Блаженная не позволила. И голова хранилась там несколько лет, занимая собой все пространство, пока наконец скульптор в раздражении не взял в руки молоток, не разбил ее на куски и по частям не вынес на свалку.

Голодарь

Этого степенного и осанистого пономаря Василия я знала еще тогда, когда он был просто Васька по прозвищу Голодарь. А прозвище это он получил вот почему.

Еще в бреженевские времена он женился на американке. Брак-то они зарегистрировали, а выпускать его в новое отечество не выпускали — он был инженером в каком-то КБ, где существовала секретность. Но и у молодой жены кончилась виза, и она вынуждена была уехать к себе в Америку.

И вот Вася, которого, как только он вступил в брак с гражданкой недружественной страны, выгнали с работы, посвятил всего себя борьбе за то, чтобы его наконец отпустили к жене. Он писал письма, воззвания, прокламации — в МИД, в Американское посольство, в Политбюро, даже самому Брежневу. Давал интервью вражеским радиостанциям и собрал вокруг себя группу таких же, как он, «невыпусканцев», также состоявших в браке с гражданами других государств.

Они организовал целое политическое движение «За воссоединение семьи»: стояли с плакатами возле Юрия Долгорукова, давали пресс — конференции и даже устраивали многодневные голодовки.

Конечно, не все были на это способны. Была среди них юная барышня из Владимира, которая вышла замуж за итальянца. И когда разлученные со своими «половинками» супруги собрались все вместе на московской квартире и, под наблюдением французских врачей, начали голодовку, о которой объявлялось по «вражеским» «Голосам» еще за несколько дней, она уже в полдень первого же дня стала жалобно канючить: «Ой, как пирожка хочется!», а к четырем часам окончательно спеклась: «Я без супу не могу!» Плакать стала, перечисляя название любимых блюд. Ну и выбыла из игры.

Но прочие мужественно держались — по две, а то и по три недели. А наш Голодарь — оказался самым мужественным и несгибаемым. Одна из его голодовок длилась ни много ни мало сорок дней. А если каждый такой день считать за год, то можно сказать, что он, как новый Моисей, сорок лет выводил своих товарищей по несчастью из египетского рабства.

Ну, конечно, если бы он подобным образом голодал в одиночку, самодеятельно, он бы так и умер. Но опытные французские врачи поддерживали в нем жизнь, вводили глюкозу и витамины, давали освежиться глоточком воды, а фотокорреспонденты запечатлевали его измученное, но благородное лицо, которое теперь появлялось и на страницах «Вашингтон пост», и «Нью — Йорк Таймс», и «Пари Матч» под жирным заголовком: «Еще одна жертва кровавого режима».

— Мы ведь всего — навсего хотим воссоединиться со своими семьями! Это наше право! — с угасающей улыбкой повторял Вася.

В конце концов в поддержку Голодаря стали проходить митинги, забеспокоились главы государств, а президент Рейган так даже поставил Брежневу ультиматум: если он не выпустит Голодаря к жене, Америка наложит эмбарго. Брежнев не выпустил, и эмбарго было наложено.

Словом, Вася постепенно стал значительной политической фигурой. Он сделался желанным гостем всех посольств и другом всех западных корреспондентов. Он был очень занят. И тем не менее как-то раз заскочил к нам. Со времени его последней голодовки прошел уже месяц, но он выглядел потрясающе — стройный, подтянутый. Былой жирок, собиравшийся было складками на боках, ушел, лицо разгладилось, сделавшись совсем юным, взор просветлел, и вообще он пребывал в полной эйфории.

У меня сидела моя приятельница, которая очень следила за своей фигурой и ради этого один день в неделю, устраивая разгрузочный день, старалась вообще ничего не есть. Но, узнав о сорокадневных голодовках и взглянув на светящееся лицо Голодаря, она поддалась соблазну: может, и ей так попробовать?

— Скажите, а когда вы голодаете, вы… большие дела делаете? — спросила она, выясняя все обстоятельства, сопровождающие столь экстремальное голодание.

— Конечно, — с готовностью откликнулся он и достал из портфеля папку с бумагами. — Вот, я написал три петиции, дал большое интервью «Голосу Америки», была у меня пресс — конференция…

— Да я не об этом, я… — тут она сделала многозначительные глаза, — я про… большие дела. По-большому вы ходите?

— Безусловно. Только так и хожу, именно — по-большому. На остальное просто времени не остается. Вот — был на приеме у французского посла, пил чай с послом США, президенту Рейгану письмо написал…

— Да не про то я, — она уже досадливо махнула рукой и наконец решилась:

— Ну, вы хоть в уборную-то ходите? — и она даже для непонятливого собеседника изобразила, как сидят на толчке.

…Честно говоря, весь этот шум вокруг Васиного отъезда, семейной драмы и тоски по любимой жене мы воспринимали с некоторой доли иронии,

потому что знали, что Вася женился, в основном, чтобы эмигрировать, что у его жены появился там, в Америке, бойфренд. Потому что — если наша Наташа Ростова и одного года не могла прождать, чтобы зажить в счастливом браке с князем Андреем, то почему, собственно, американка должна хранить Васе верность в многолетней разлуке? Но тем не менее тот факт, что советский человек вынужден был пойти на такие уловки, чтобы выехать из страны, был очень показателен для характеристики режима: во всем мире все люди как люди — ездят куда хотят, только мы сидим здесь, прикованные, гремим кандалами.