Как я сражалась с цыганками 4 страница

а кто ее знает, что она такое. За время тех мимолетных встреч и не определишь — к тому же все они поначалу благочестивыми да смиренными представляются, зато, бывает, потом!..

Семинаристы и ездили с ними к старцам. Говорили, что был такой старец, который сразу видел, кто кому пара, кто кому нет. И вроде бы бывали у него такие случаи, когда приезжали к нему одновременно из разных концов страны сразу две пары женихов и невест. А он оглядывал их критически и отрицательно мотал головой: мол, не так, не так.

— А как, батюшка, как? — спрашивали они, замирая от тревоги и страха.

— Крест — накрест, — говорил он. — Так благословляется, а иначе — нет.

Это означало, что невеста одного должна была теперь выйти замуж за другого жениха, а невеста этого — за того, первого жениха.

Не знаю, может быть, кому-то это и принесло семейное счастье, но мне рассказывали историю, что один такой случай, когда молодые люди из послушания выполнили это «крест — накрест», кончился разводом, трагедией и надрывом.

А тут произошла скандальная история с одним молодым иереем, который, будучи еще семинаристом, получил от своего духовника, между прочим епископа, благословение на брак со своей невестой. Но как только она оказалась законной венчанной женой, тут же скромный платок, которым она покрывала голову, — в помойку, серую длинную юбку, в которой ходила к владыке, — нищим на паперть, а сама — в фитнес — клуб, маникюр сделала, химическую завивку, глазки накрасила, мини нацепила, кофточку с декольте — и на дискотеку.

— Ты что? — возопил молодой муж. — Ты же теперь — матушка!

— Ой, — отмахнулась она. — Все равно ты ничего не сделаешь — разводиться-то тебе по сану твоему нельзя. В монахи ты и сам не хочешь. Так что терпи и содержи меня теперь до конца дней своих. У вас же это так положено: ну, смирение там, терпение, скорби… А я свою юность морить среди богомольных бабок в этих серых тряпках не намерена. И так, пока тебя обхаживала, намучалась. Все поклоны да посты, посты да поклоны. Цвет лица у меня даже испортился. И вообще — мне певица Мадонна нравится, я на нее хочу быть похожей!

Ну и отправился отчаявшийся иерей к своему владыке — духовнику, который и благословил его на брак. От переполнявших его чувств ворвался к нему в кабинет и прямо с порога:

— Владыка! Вы меня благословили, я вам эту невесту приводил — показывал, вы одобрили, а она по ночным клубам теперь ходит, пирсинги себе прямо в носу сделала, татуировки… Что же вы, владыка, так поступили со мной? На поругание да посмеяние предали!

А владыка как увидел этот его боевитый настрой, так на всякий случай и зашел за стол, чтобы пространство между ними сохранялось и преграда стояла. Но молодой иерей от избытка горестного сердца сделал шаг по направлению к столу и стал было его огибать, приближаясь к владыке. А владыка-то и отходит, чтобы дистанцию сохранять, а то мало ли что? А иерей еще шаг, руками размахивает, жестикулируя, а владыка — снова прочь. Так вокруг стола и двигались.

— Эх, владыка, владыка, как же вы так могли! — укоризненно восклицал иерей.

Наконец архиерею надоело так пятиться, он остановился, вскинул голову, тряхнул волосами и как сказанет:

— Тут тебе не тоталитарная секта! Сам должен был думать! Сам! Никто не всучивал, никто не неволил!

На крик прибежал его келейник, который был в курсе событий, он телом закрыл своего владыку и завопил на несчастного иерея:

— Бачил что брал! Сам выбирал, сам замесил, сам заварил, теперь сам и ешь!

Бедный священник, едва сдерживая слезы, повернулся на каблуках и, не попросив благословения, ринулся вон.

— Сам, — повторял он, продолжая бежать по улице и ударяя себя в грудь, — сам, сам!

Подвески королевы

Когда меня, по святым молитвам мученика Трифона, в 82–м году не приняли в Союз писателей, мы с моим мужем и двумя маленькими детьми оказались на краю бедности: нам еле — еле хватало денег на еду. И тем не менее Господь щедрой рукой посылал и посылал нам все необходимое и даже более того — и одевал, и обувал, и угощал, и устраивал праздники.

Так, у меня была чудесная белая английская шубка, подаренная мне нашим другом — английским корреспондентом Тони Робинсоном, и превосходные черные кожаные сапоги до колен, которые по какой-то причине не подошли моей подруге, и она подарила их мне.

Сапоги, повторяю, были отменные, теплые, лишь один у них был недостаток: они были невероятно скользкими, такими скользкими, словно изготавливали их специально для клоунов: вот клоун встает было на арене, но ноги у него расползаются в разные стороны и он тут же падает: ха — ха — ха — как смешно! Так что сапоги эти требовали от владельца особого искусства, я бы сказала, эквилибрирующей шагистики, иначе можно было, причудливо взмахнув ногами в воздухе, шлепнуться на льду или растянуться на снегу.

Но это к слову, а история моя не об этом.

Мой духовник был в те времена насельником Троице — Сергиевой лавры. Святейший Патриарх Пимен отдал ему на реставрацию старинный драгоценный крест, сокровище, и наказал никуда из мастерской этот крест не выносить. Мой духовник крест отреставрировал, однако, будучи перфекционистом, был не вполне доволен результатом. Дело в том, что его некогда украшали драгоценные камни, многие из которых были утрачены. Но эта часть работы должна была быть сделана ювелиром. И вот тогда бы крест был восстановлен в своей первоначальной красоте. Патриарх Пимен сам бы порадовался.

Мой духовник на свой страх и риск на очень малый срок отдал крест знакомому ювелиру, весьма искусному мастеру и человеку надежному. Но таким образом наказ патриарха был нарушен и крест оказался в Москве.

И вдруг моему духовнику сообщают, что патриарх Пимен собирается служить литургию в Лавре и может потребовать свой крест, а то и зайти за ним в мастерскую.

Словом, вечером мне звонит авва и просит забрать у ювелира крест и наутро с первой же электричкой доставить ему, а не то его ожидает по меньшей мере бесчестье.

Я забрала крест и около трех ночи — к первой электричке в 3.40 — двинулась от своего дома у метро проспект Мира пешком к Ярославскому вокзалу.

В принципе, можно было срезать и пройти через парк, но я побоялась и, осторожно ступая в своих скользящих сапогах, балансируя руками, направилась вдоль Грохольского переулка. Было холодно, метельно, темно, скользко, безлюдно. Машин — и то не было. В продуктовой сумке из болоньи, завернутый в тряпицу, у меня лежал не имевший цены патриарший крест. На мне — белая английская шубка… Я шла и молилась.

Вдруг слева от меня притормозила машина и медленно поехала вровень со мной. Люди, сидевшие в ней, явно рассматривали меня, идущую отнюдь не твердым шагом, а вовсе даже виляющей и даже шатающейся походкой. Я постаралась ускорить темп, но тут же потеряла бдительность: сапоги заскользили, ноги стали расползаться, я едва не упала, пошатнувшись. Сделала шаг — зашаталась опять.

— Ты что — пьяная? — раздалось из машины. — Эй, проститутка!

Боковым зрением я увидела, что машина — милицейская, но это не принесло мне никакого облегчения. Я слышала о том, что милиция время от времени устраивает по ночам рейды неподалеку от трех вокзалов, вылавливая «ночных бабочек», и представила, как сейчас у меня станут спрашивать документы, выяснять личность, проверять на трезвость: кто такая? почему шатается по ночам, на ногах еле стоит? Потащат в отделение, станут рыться в моей хозяйственной сумке, изымут крест, на электричку я опоздаю, мой духовник предстанет пред патриархом обманщиком, и обмерла от ужаса.

— Господи, помоги! — возопила я, приказывая себе двигаться ровно, ступать твердо, по сторонам не глядеть, на окрики не реагировать.

И Господь словно подхватил меня и понес, понес — я только мелко — мелко и часто — часто перебирала ногами, а какая-то сила все несла и несла меня без преткновения, пока машина медленно ехала бок о бок со мной и несколько пар глаз наблюдали, когда я еще пошатнусь.

Так я и добралась до вокзала, села в электричку и тут же забыла об этом своем сказочном перелете над снегом и льдом, об этом стремительном марш-броске, о сапогах — скороходах.

Но как только я ступила на загорский перрон, тут же поскользнулась, сделала еще шаг — и закачалась, пробуя держать равновесие. Кое-как, цепляясь обеими руками за перила, вскарабкалась я на мост через железнодорожные пути, таким же макаром преодолела его и, ступив на землю, поняла, что и вовсе не могу идти: сапоги мои вообще игнорируют всякие законы земного притяжения.

Людей по столь раннему времени почти не было, и улочка, на которую я свернула, показалась мне безлюдной, и тогда я двинулась практически… на карачках. Потом пошли в ход придорожные кусты и деревья, сучковатая палка, на которую можно было опереться, как на посох, и в конце концов я кое-как доползла.

Все это мне напомнило «Трех мушкетеров», подвески королевы, которые надо было во что бы то ни стало привезти в срок, чтобы не уронить ее честь. На пути встречаются препятствия, враги, злодеи, но герой все равно обязан преодолеть все. Королева должна появиться на балу в брильянтовых подвесках.

Вот и мой духовник, как только патриарх Пимен после литургии потребовал назад свою святыню, протянул ему безупречно отреставрированный, украшенный драгоценными камнями старинный крест.

…А сапоги эти я с тех пор больше не надевала — ходить в них было невозможно. Я только часто вспоминала, как чудесная сила донесла меня в них в три часа ночи от моего дома до Ярославского вокзала, когда следили за мной из милицейской машины, высматривая, где бы сподручнее было меня поймать, да Господь не дал.

Объятье

Вообще-то мой муж, ныне отец Владимир Вигилянский, происходит из обширного священнического рода. Сама фамилия его имеет консисторское происхождение — такого рода благозвучными фамилиями награждали особо отличившихся в учении семинаристов, и они становились Благовещенскими, Вознесенскими, Богоявленскими, Преображенскими, Успенскими или Рождественскими. Вот и благочестивый предок моего мужа был поначалу просто Губин, а потом стал Вигилянским.

Всего существовало три ветви священников Вигилянских. Одна из них обнаружила себя в Санкт-Петербурге: известно, что отец Борис Вигилянский был духовником возлюбленной Лермонтова Сушковой, и он-то и отговорил ее от преступного замысла бежать с сумасбродным поэтом, как тот ей предлагал.

Другая ветвь тянулась по Владимирской епархии. Недавно настоятель храма Святой мученицы Татианы отец Максим Козлов, у которого под началом служит мой муж, показал ему фотографию своего то ли прадедушки, то ли прапрадедушки — протоиерея Козлова, около которого стоит и другой иерей Божий, по фамилии Вигилянский. И, оказывается, оба они служили некогда в одном храме в Муроме. Причем, как и ныне, Козлов был настоятелем, а Вигилянский — вторым священником.

Третья же ветвь — самая мощная — располагалась по Волге. Там были и митрофорные протоиереи, и мощный протодиакон, голос которого, возглашающий просительную ектенью, был даже записан на пластинку. И голос этот, и фотографии этих славных боголюбивых предков нам удалось услышать лишь краем уха и увидеть лишь краем глаза: вся эта роскошь хранилась у двоюродной сестры моего мужа, которая скоропостижно умерла, а имущество ее куда-то уплыло.

На отце моего мужа — Николае Дмитриевиче Вигилянском — этот славный род прервался, поскольку тот стал писателем и журналистом, потом сидел в лагере, вышел по Бериевской амнистии, был поражен в правах, поселился в провинции, где чем только не занимался — был даже учителем танцев…

Потом, уже после смерти Сталина, семья перебралась в Москву, сын Николая Дмитриевича поступил в Литературный институт и стал литературным критиком и журналистом. Казалось, что священническая династия завершилась.

Но, видимо, благочестивые предки Вигилянские молились о продолжении своего рода, и Господь остановил свой выбор на моем муже. «Не вы Меня избрали, но Я вас избрал». И наша жизнь в какой-то момент вдруг резко изменила свое русло и бурно потекла туда, куда мы и не смели заглядывать.

И вот в конце концов 14 февраля 1995 года моего мужа рукоположили в диакона. Тут все было чудесно — и то, что хиротония была назначена на день святого мученика Трифона, которого мы очень почитали, и то, что она состоялась в храме Знамения Божией Матери около метро Рижская, который был «наш», куда мы много лет ходили с детьми, где знали все святыни, все иконы, всех священнослужителей, певчих и прихожан, и то, что эту хиротонию совершал сам Святейший Патриарх Алексий Второй.

Стоя на литургии, которая уже подходила к концу, я внезапно повернула голову, как это бывает, когда кто-то смотрит на вас сбоку и вы чувствуете этот взгляд. Я повернула голову — там был левый придел с чудотворной иконой Трифона — мученика, а далее, у окна, — распятье из Гефсиманского скита, Голгофа…

Я всегда молилась перед этим распятием, когда бывала в этом храме… Я ставила перед ним свечи… Я прикладывалась к распятому Христу, целовала скорбящих возле Него Матерь Божию и святого Иоанна Предтечу…

Но сейчас, на литургии, внезапно повернув туда голову, я вдруг увидела нечто новое, что поразило меня, нечто невероятное, невиданное мною доселе, — на этот раз я увидела не прибитые ко кресту руки, не ладони с гвоздинными язвами, нет, я увидела только распахнутые навстречу мне объятья Христа, только ликующие, блаженные объятья…

Через некоторое время я написала стихотворение.

Сердце — предатель.
Сердце — всадник и странник.
Сердце — охотник в засаде и зверь в загоне.
Сердце — старый дьячок, бубнящий под нос помянник,
И — чародей на троне!
И ростовщик! Шулер! Рабовладелец!..
И фарисей. И смертник.
И смерд, бузящий в плацкарте.
Ну а паче — отшельник, безмолвник и погорелец.
И второгодник на самой последней парте!..
Сквозь все его перебои и перестуки,
Сквозь кожаные его мешочки и платья
Только одно и поймешь: как ни раскинешь руки,
Получается крест…
И Распятый распахивает объятья!

…Вскоре и наш сын Николай был рукоположен в диакона. Так что священнический род, прервавшись было, вновь восстановился.

Когда мы с моим мужем, покрестившись, попали в пустыньку к архимандриту Серафиму (Тяпочкину), можно сказать, что мы получили там дары на всю оставшуюся жизнь. Прежде всего — это были люди, с которыми мы там познакомились: священники, священномонахи, простые чернецы, богомольцы — миряне, юродивые, блаженные — Святая Русь. Одним из таких драгоценных людей был лаврский иеродиакон, который за эти годы стал уже архиепископом.

Про любовь

Но тогда, по благословению старца, он стал нас духовно опекать и просвещать, ибо мы были людьми в церковном отношении весьма темными.

Итак, этот наш просветитель и друг, в те времена студент Московской духовной академии, лаврский иеродиакон, принес нам послушать кассеты с записью лекций митрополита Антония, которые он читал лаврским академистам и семинаристам. Это были лекции о Боге, о пастырстве и о вере.

И вот мы сели вокруг стола, на котором стоял магнитофон, и начали слушать. А потом, на следующий

Про любовь день — стали приглашать друзей, родственников, просто знакомых, чтобы те послушали тоже. И это было ощущение некоего сокровища, которым надо поделиться с ближним, с дальним, со всеми… Когда никого не было — мы слушали сами. И то, о чем говорил владыка, и то, как именно он говорил, — этот его прекрасный голос, и его старомодный благородный выговор, и слог, и интонация — несли голодной душе неофитов, без преувеличения, «неизъяснимы наслажденья». Такой был лютый духовный голод.

А здесь, у владыки, присутствовал живой опыт личного свидетельства о Христе. Он говорил как знающий, как власть имеющий, как причастный тайнам Царства Небесного… Мы сразу полюбили его. И уже как любящие с особенным вниманием и трепетом вглядывались в его фотографию в Православном церковном календаре, с которой на нас смотрел из-под белого клобука красивый человек с проницательными глазами и густой черной бородой. Мы пытались мысленно восстановить его облик и по его голосу. А голос его, ежедневно звучавший в нашей комнате, был мягким, но вместе с тем, повторяю, очень властным и вдохновенным, и его обладатель представлялся нам человеком весьма представительного вида, высокого роста и полным сил.

О встрече с владыкой мы даже и не смели мечтать — ведь тогда еще был «железный занавес», а владыка жил в Лондоне, и мы знали, что даже его приезды в Россию — проблематичны.

Как и наш друг — иеродиакон, наш духовник жил тогда в Лавре, и мы ездили к нему очень часто — иногда раз в неделю, иногда и чаще. Он назначал нам встречу возле проходной в монастырь, а потом проводил в какой-нибудь тихий закуток или же в храм, где в это время не было службы, и там мы исповедовались или просто беседовали.

Я в ту пору переводила стихи грузинских поэтов, вот и уехала в очередной раз в командировку в Грузию. А мой муж отправился в Лавру, чтобы чуть свет поисповедоваться у нашего духовника и причаститься. Они должны были встретиться, как обычно, у проходной.

Это было 10 февраля 1983 года. Мороз лютовал, и муж мой, как-то по — студенчески легкомысленно одетый в джинсы и куртку, пока добирался на электричке до Лавры, уже успел замерзнуть.

В назначенный час он встал около проходной, ожидая, что вот — вот появится наш духовник. Но прошло десять минут, пятнадцать, а он все не показывался. Тогда мой муж, совсем заиндевев, стал просить монахов, входящих в монастырь, позвать ему нашего духовника, объясняя, что тот сам назначил ему это время. Но прошло еще пять минут, еще десять, а никто не появлялся. Мой муж, переминаясь с ноги на ногу и зябко ежась, почувствовал, как нечто вроде обиды кольнуло его в сердце, неприятное волнение колыхнулось в груди: может, наш духовник назначил час и сам забыл? Сидит в тепле и молится, воспаряя умом горе и не помня ни о чем земном? А вот — вот литургия начнется, как же ему причащаться без исповеди? Конечно, он успел бы еще поисповедоваться в надвратной церкви у другого священника, но вдруг — только он уйдет, как из проходной появится наш духовник в епитрахили, в поручах, с крестом и Евангелием в руках?

Поэтому он попытался отогнать все эти накинувшиеся на него разноречивые мысли как искусительные и стал еще сильнее переминаться с ноги на ногу, с тревогой отмечая то, что ступни его уже вроде как и не чувствуют себя самих, деревянные стали, непослушные.

Меж тем пробили часы на колокольне, началась литургия, а духовник все не шел. Не шел, а моему уже оцепеневшему от холода мужу казалось, что он вот — вот возникнет перед ним: ему было жалко, что он напрасно простоял здесь так долго, и ему хотелось, чтобы это напрасное ожидание было все-таки вознаграждено появлением духовника хотя бы за проявленную верность. Однако еще через некоторое время мой муж понял, что теперь ему и в надвратном храме исповедоваться уже поздно, и причастие, к которому он так старательно готовился, откладывается.

Он еще постоял под пыткой морозного ледяного ветра для укрепления чувства верности и в конце концов с сердцем, переполненным досадой, горечью и даже обидой, сдался, решив пойти немного погреться в храм Святой Троицы, к преподобному Сергию. А кроме того, он хотел помолиться, чтобы преподобный Сергий, и ныне и присно пребывающий игуменом своего монастыря, как-нибудь напомнил своему молитвенному насельнику кое о каких его земных договоренностях.

И вот пришел он в этот чудесный храм, приложился к мощам и, спустившись по ступеньке, так и остался стоять возле них. Людей было мало, священник тихим мерным голосом читал акафист преподобному, и несколько бабулек надтреснутыми голосами подтягивали: «радуйся… радуйся…». Мой муж приложился к раке и пристроился в углу, опершись на стасидий. В храме было тепло и чудесно…

Постепенно там стали появляться семинаристы, устремлявшиеся приложиться к преподобному перед началом занятий, потом сразу начался приток народа, который, впрочем, скоро и иссяк — по-видимому, кончилась литургия и блаженные причастники пришли поклониться игумену — чудотворцу.

Итак, храм постепенно почти совсем опустел — день был будний, погода — неблагоприятной для паломника, и, пригревшись, мой муж в полутьме, освещаемой огоньками разноцветных лампадок, слился со словами акафиста.

Вдруг на пороге храма появился невысокий — даже маленький, как показалось моему высокому мужу, монах — старичок с седой бородой. Держался он очень прямо и сразу прошел к раке с мощами.

Священник, чуть задерживая чтение, поднялся на солею, открыл ключиком раку с мощами и у старичка — монаха, не имевшего на себе никаких знаков своего сана, попросил благословения. Увидев, что священник просит у этого старчика благословение, бабульки вытянулись в очередь и тоже стали протягивать ему свои крестообразно сложенные руки.

Мой муж, наблюдавший это из своего угла, подумал, что все-таки такое испрашивание благословения неизвестно у кого напоминает ему некий магический обряд: и ты не ведаешь, кто тебя благословляет, и он не знает, что у тебя на душе… Короче говоря, он решил даже и не приближаться к этому седому старичку в скуфье.

Меж тем тот уже направился к выходу, прошел мимо моего мужа и даже глянул в его сторону: он был единственным, оставшимся без благословения, но мой муж опустил глаза. И вдруг он уловил, как одна из бабулек, отвечая на вопрос другой, прошелестела что-то такое: «из Англии…»

Тут мой муж встрепенулся — из Англии? Что, может ли такое быть, чтобы здесь и сейчас оказался владыка Антоний? Он об этом ничего не слышал, да к тому же этот маленький седой старичок с прямой спиной вовсе и не похож на того осанистого моложавого владыку из календаря… Тем не менее он понял, что если это и в самом деле владыка Антоний, его любимый владыка, он никогда себе не простит, что был рядом с ним и не попросил у него благословения. Поэтому он ринулся следом за ним.

Владыка уже был в дверях, и мой муж от волнения с некой неожиданной для него самого дерзостью крикнул ему:

— Подождите!

Старчик в скуфье остановился и повернулся, с удивлением глядя на этого странного молодого человека.

Тут мой муж снова засомневался — такой маленький, седенький, а где же его властность? Где сила? Где энергия? И наконец — где панагия? Лишь какой-то особенный блеск в глазах этого все еще неизвестного монаха мог свидетельствовать в пользу того, что это все же сам митрополит Антоний…

Запнувшись, он вдруг спросил обескураженно и еще более дерзко:

— Как вас зовут?

— Антоний, — спокойно ответил старчик. — А вас?

— Владимир, — ответил мой муж и тут же склонился, прося благословения.

Но владыка Антоний даже и не посмотрел на его протянутые руки. Он поднял свои, взял этого дерзкого, и растерянного, и смущенного, и пылающего от стыда молодого человека за щеки или даже за уши, притянул его лицо книзу так, чтобы до него достать, и трижды его расцеловал.

И тут мой муж — надо сказать, что он человек совсем не сентиментальный и отнюдь не склонный к внешнему выражению даже сильных чувств, а тем паче — посредством слез, ощутил такое радостное волнение, что у него на глаза навернулись слезы, и он в волнении пролепетал:

— Владыка, мы вас так любим, вы так много сделали для моей семьи и лично для меня, мы слушаем ваши лекции, записанные на магнитофон, как это важно для нас, какое счастье, владыка!

— Владимир, будем друг за друга молиться! — просияв лицом, сказал владыка. — Будем теперь молиться друг за друга всегда!

— А мы когда-нибудь еще увидимся?

— Обязательно увидимся! — пообещал владыка.

— И сможем поговорить?

— Обязательно сможем!

Мой муж вышел на улицу и, не чувствуя холода, пошел к проходной. Душа его ликовала. Вот, думал он, как бывает, претерпит человек какую-нибудь скорбь, а Господь его так утешит, что сама эта скорбь вменится ни во что…

И он, теперь уже желая поделиться своей радостью с нашим духовником, который тоже очень почитал владыку Антония, попросил какого — то монаха, собирающегося нырнуть в проходную, позвать нашего батюшку.

— Так он болен. Лежит в постели, температура у него под сорок. Грипп, наверное. Как его позовешь?

Вечером (разница с Москвой два часа) у меня в Тбилиси раздался звонок.

— Знаешь, кого я сегодня видел в Лавре и кто меня благословил? — воодушевленно спросил мой муж.

— Знаю, ты видел нашего духовника.

— Нет, он очень болен — помолись… А кого я очень, очень хотел увидеть, но даже и не смел мечтать…

— Владыку Антония? — спросила я, чувствуя, что у меня перехватывает от счастья горло.

— Да! Завтра он служит всенощную на Трех святителей, послезавтра литургию, и я опять его увижу!

Я заплакала. Это было настоящее чудо, милость Божия! Почему-то тогда казалось, что Господь укрепляет нас таким образом перед грядущими гонениями: был, напомню, 1983 год, самое начало. И все духовные радости воспринимались и преумножались ввиду этих будущих бедствий.

Даже в 1986–м году, как бы сейчас это ни казалось странным, монахи, в том числе и лаврские, готовились к большим скорбям — тогда то ли в «Комсомолке», то ли в «Известиях» на первой полосе вышел махровый атеистический фельетон, и черноризцы — и молодые, и зрелые, и пожилые — готовились, в случае чего, уходить в леса, заучивали наизусть Евангелие и богослужебные тексты, а иные — из старых лагерников — так даже начали сушить сухари.

Приехав в Лавру, можно было увидеть старенького согбенного иеродиакона Филадельфа, который, опершись на руку молодого иеромонаха Порфирия, шел из монастыря в храм:

— Как поживаете, отец Филадельф?

— Сухари сушим. Газету-то читала? Опять начинается…

Или старый лагерник, архимандрит Зосима, которому энкавэдешники выбили глаз и на много лет заключили в лагерь на Соловках, теперь, когда я подходила к нему под благословение, грустно качал головой:

— Да — да, недобрые времена грядут… Статью-то видела?

Это про него рассказывали, что когда он попал с гриппом в монастырский лазарет и у него брала кровь молоденькая медичка, она тяжело вздыхала:

— Что это кровь-то у вас совсем не течет, дедушка?

— Так большевички всю выпили, деточка, большевички! — отвечал он.

Но вернусь к моему рассказу. Действительно, мой муж пошел тогда и на всенощную, и на литургию, и подходил к владыке на елеопомазании, и причащался у него, и целовал крест. И владыка каждый раз ему, называя по имени: «Владимир», что-то говорил — два — три слова. Но вот именно что поговорить с ним, спросить и услышать ответ, тогда не удалось.

И вот наступают новые времена, 1988 год. Митрополит Антоний приезжает в Москву и приглашает нас к себе в гостиницу «Украина».

Ликуя и робея мы вошли в его номер. И хотя я видела его впервые, у меня было такое ощущение,

что я так давно знаю этого человека, и так давно его люблю, и он настолько мне близок и родственен, что я поразилась точности метафоры, когда говорят: «Этот человек мне по душе».

Вот и разговор у нас поначалу пошел такой оживленный, прерывистый, радостный — как бы даже и ни о чем: так бывает, когда люди давно не виделись и им доставляет удовольствие само присутствие друг друга, само ощущение общения.

Наконец я приступила к владыке со своими проблемами: ни много ни мало — Православие и творчество. Ну, Бердяев писал, что смирение и творчество, как гений и злодейство, — две вещи несовместные. Да и меня в творчестве с духовной точки зрения настораживало то, что сам этот процесс (хорошо, назовем все своими именами: вдохновение) полностью поглощает человека: когда я пишу стихи, я практически перестаю замечать мир. Я, в буквальном смысле, «не наблюдаю часов». Но как же тогда быть с добродетелью трезвения? Стояния на страже своих страстей?

Мало того, я чувствую в себе энергию и силы, не объяснимые моим собственным физическим естеством — в этом состоянии я могу работать ночи напролет. Но как же быть с различением духов, как понять, не лукавый ли меня подбадривает?

А кроме того — бывает, я пишу то, чему и сама порой удивляюсь, ибо я как бы этого и не ведала до того, как назвала, и лишь назвав узнала. Словно творящая душа видит большее, чем мое дневное житейское «я»… Но все же — может, это и не «творящая душа», а «навет вражий»? Может, вообще я в какой-нибудь прелести, не приведи Бог? И, может, пока как поэт я блаженствую, как христианка я погибаю?

Все это я и поведала владыке Антонию. И еще прибавила, как порой пытаюсь бороться с этой самозваной творческой энергией: р — раз — и силюсь прервать ее волевым жестом. Как стремлюсь подключить свое православное сознание, как зову его в цензоры, как стремлюсь «закрестить» все темные углы и подвалы души, как подчас выворачиваю стихотворение к концу так, чтобы оно увенчивалось чем-нибудь благочестивым и проверенным, духовно надежным: либо евангельской аллюзией, либо скрытой цитатой из святых отцов, либо просто нравоучением. Но стихотворение от этих вмешательств перекашивается, заваливается, как человек, которому связали ноги, теряет жизнь…

И тут владыка остановил меня и сказал строго, почти грозно:

— Не смейте этого делать! Вы же все портите! Это я говорю не вообще, а лично вам. Вспомните, в Евангелии есть притча о злаках и плевелах. Человек посеял на поле доброе семя, но пришел враг и насадил между пшеницей плевелы. Когда же рабы предложили господину выдергать плевелы, что он ответил им? Он ответил им: «Нет, чтобы выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы».

Вот и вы в тот момент, когда начинаете искусственно ломать то, что пишете, дивясь и блаженствуя, и на этом месте водружать нечто общезначимое и общеизвестное, портите свою пшеницу, свое, быть может, доброе семя. Оставляйте все как есть, пусть даже с плевелами, и уже не ваше дело судить это.