Риторика и раннее христианство

 

Первые христианские общины стали появляться в Восточном Средиземноморье в конце I в. до н.э. — начале I в. н.э. Общепри­знанно, что наиболее ранние из дошедших до нас христианских текстов были написаны по-гречески, и, следовательно, создавались под непосредственным влиянием эллинистических культур. Там, где традиция сообщает о негреческом (еврейском или арамейском) под­линнике, как в случае с Евангелием от Матфея, до нас не дошло ни слова. Поэтому культурное воздействие эллинистического мира, в том числе и риторики, не могло не сказаться на словесном и тек­стовом оформлении нового религиозного учения.

По авторитетному мнению проф. И.С. Свенцицкой, "примерно около полувека христианство распространялось прежде всего благо­даря устным проповедям и рассказам. Само слово "евангелие" (благовестие) не имело первоначально в представлении христиан специфического значения писанного произведения. Существование устного "благовестия" отразилось и в первых христианских сочине­ниях, в частности в посланиях Павла"1. "Евангелие, которое я благовествовал, не есть человеческое", — утверждает апостол Христов (1:6—7,11). И далее: "В день, когда по благовествованию моему, бог будет судить тайные дела человеков..." (2:16).

Ясно видно, что для автора посланий евангелие — не писание, а проповедуемое странствующими пророками "благовестие" о Христе и его миссии.

Преимущественно устный характер проповеди нового религиоз­ного учения определил его взаимодействие с традициями позднего античного красноречия. Роль проповедив истории христианства вообще была исключительно велика. В своем классическом виде она сводилась к цитированию евангельской перикопы и разъясняла ее смысл. Естественно, что ранняя монологическая проповедь была направлена к увещеванию, разъяснению, возвещению истины, то есть имела дидактические цели.

Христианство возникло и первоначально распространялось как религия бедняков и отверженных, людей далеких от сокровищниц образованности и культуры. Между тем рукописные книги были до­роги и малодоступны, да и грамотность в основном распространя­лась в пределах городских культурных центров, далеких от ранне­христианских общин, располагавшихся в сирийской и палестинских пустынях. С утратой воспитательной роли книги, литературы, теат­ра живая речь с ее приемами прямого эмоционального обращения к человеку, к массе обретала все большее значение.

С другой стороны, в окружающем римско-эллинистическом мире обращения к коллективу граждан с помощью речей, которые не столько несли информацию, сколько пробуждали определенную ре­акцию слушателей, были наиболее распространенным способом аги­тации и привлечения сторонников. К тому же такое совместное слушание сплачивало людей, создавало ощущение их причастности к "общему делу".

Первые христиане, среди которых было много людей, не входив­ших в гражданский коллектив городов, в которых они жили, — пе­реселенцев, вольноотпущенников, рабов — не признавали офици­альных публичных торжеств, религиозных празднеств. Эти люди, собираясь где-нибудь за городом или в опустевших ремесленных мастерских, ощущали свою общность, слушая пришедшего к ним проповедника. Эта общность, в свою очередь, усиливала эмоцио­нальное воздействие слова. Такое воздействие вряд ли могло ока­зать уединенное чтение рассказов о жизни Иисуса или библейских пророчеств. Эта особенность раннехристианского учения сохрани­лась и в писаных текстах Евангелий. Как отмечает С.С. Аверинцев, "евангельские тексты — не только и не столько литература, рас­считанная на одинокое, "кабинетное" чтение, сколько цикл так на­зываемых перикоп для богослужебно-назидательного рецитирования на общинных собраниях; они с самого начала литургичны, их сло­весная ткань определена культовым ритмом"2.

Первым в ряду евангельских учителей, вероятно, следует поста­вить самого Иисуса, проповедовавшего свое учение среди учеников и последователей3. Речения Иисуса, так называемые логии, долгое время сохранялись в устной традиции вытверженных на память афоризмов и рассказов. "В Палестине тех времен, — рассказывает С.С. Аверинцев, — было принято заучивать и передавать из уст в уста изречения знаменитых рабби и рассказы о них, донесенные до письменной фиксации (в Талмуде) порой через много столетий; па­мять ближневосточного человека тех времен была тренированной. С этим согласуется тот факт, что афоризмы Иисуса в Евангелиях от Матфея и от Луки нанизаны в соответствии с объединяющим их ключевым словом, но порядок их бывает различным в зависимости от ключевого слова: сказывается мнемотехника устной традиции"4. О логиях Иисуса помимо евангелистов упоминает в IV в. Евсевий в "Demonstratio evangelica"; позднее они были обнаружены в оксиринхских папирусах и в гностическом Евангелии Фомы, найденных археологами в конце XIX—XX в.

Логии Иисуса, запечатленные в Евангелиях, коренным образом отличаются от речей героев деяний в греко-римской биографии или историографической литературе. "Чисто семиотической формой на­зидания являются знаменитые евангельские макаризмы (так назы­ваемые заповеди блаженства): "Блаженны нищие духом, ибо им принадлежит царство небесное. Блаженны плачущие, ибо они уте­шатся. Блаженны кроткие, ибо они унаследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие справедливости, ибо они насытятся. Блажен­ны милостивые, ибо они будут помилованы..." (Матф., 5, 3—7 и да­лее). Им противостоят угрозы по формуле "горе вам!", например: "Напротив, горе вам, богатые, ибо не будет вам утешения!" (Лк., 7, 24)5; "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете дома вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуж­дение. <...>Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподоб­ляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты..." (Матф., 23, 14—27) Подобные проклятия, характерны для иудейского фолькло­ра, известного по Талмуду: "Горе злодеям, ибо они навлекают вину не на себя одних, а и на своих детей".

Не менее сильное впечатление производили на слушателей и возводимые традицией к Христу притчи(маршал — форма назида­тельной иудейской литературы, близкая к басне или сказке), примером которых может служить знаменитое заключение Нагорной проповеди: "Всякого, кто слушает эти мои слова и исполняет их, я уподоблю мужу благоразумному, который построил свой дом на камне; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устре­мились на дом тот, и он не упал, потому что был основан на камне. А всякий, кто слушает эти мои слова и не исполняет их, подобен человеку безрассудному, который построил свой дом на песке; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое" (Матф., 7, 24—27). Притчи, как некогда рекомендованные Аристотелем для ораторской практики басни, в образной форме изъясняли то, что в непосредст­венном виде оказалось бы непонятным или неприемлемым. Образ­ная символическая форма позволяла сделать содержание многознач­ным и, следовательно, более универсальным и менее дидактичным.

Раннеевангельские литературные формы изложения кратки и очень выразительны, отличаются фольклорной свежестью образов. Примером суровой простоты сдержанности выражений и может служить самое раннее из Евангелий — Евангелие от Матфея. Се­миотические формы мысли то и дело просвечивают здесь сквозь греческий синтаксис, появляется много разговорных и негреческих выражений, отсутствуют обязательные для традиционной риторики декоративные части, такие как вступление.

Практически проповедь Иисуса в изложении евангелистов стро­ится в рамках ближневосточной традиции, и о греческом влиянии можно говорить только по отношению к композиции Евангелий, со­относимых в описании "жития" Христа с греко-римской биографией, и о некоторых чисто греческих элементах повествования в наиболее "литературном" Евангелии от Луки, где обнаруживаются черты ли­ризма, жанровости, утонченной чувственности и проч. Но все это касается чисто литературных аспектов и не имеет прямого отноше­ния к риторике.

Совершенно иной характер имеет последнее по времени написа­ния Евангелие от Иоанна, включенное в канон. В нем излагается не житие Иисуса и практическая мораль, как в Нагорной проповеди, а переосмысленное в духе христианской этики позднеэллинское уче­ние о Логосе. Земная жизнь Христа "интерпретировалась как само­раскрытие мирового смысла (примерно так может быть передано греческое понятие "логос", условно переводимое по-русски как "слово"). Четвертое Евангелие обращается к важной для мифа идее изначального исходного; оно с умыслом открывается теми же сло­вами, которыми начат рассказ о сотворении мира в Ветхом Завете (Быт., 1,1) — "в начале". Вот этот пролог: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Бог был Слово; оно было в начале у Бога.

Все через него начало быть, и без него не начало быть ничто из то­го что начало быть. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков: и свет во тьме светит и тьма не объяла его..." (Ио., 1, 1—5). Автор как бы сам вслушивается и вдумывается в постоянно повто­ряемые им слова-символы с неограниченно емким значением: уже в приведенном только что прологе появляются Слово, Жизнь и Свет, затем к ним присоединяются чрезвычайно важные словесные мифо­логемы — Истина и Дух"6. Ассимилированная в духе христианской мистики греческая философская мысль не могла не принести в текст Нового Завета риторически оформленных идей неоплатониз­ма, стоицизма и кинизма, столь распространенных в средиземно­морском мире на рубеже двух эпох. Так, в Евангелии от Иоанна находим вариации сходных мыслей в духе Сенеки — тезисы: "Если мир вас ненавидит, знайте, что он меня прежде вас возненавидел. Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир..." (Ио., 15, 18—19). Когда же Иисус вступает в диалог с защитниками ста­рой веры, перед читателем являются известные формы стоической диатрибы, в которой подразумеваются вопросы и возражения вооб­ражаемого собеседника. Например, на празднике кущей Христос использует непринужденную разговорную лексику, свободно пере­ходит от темы к теме, демонстрирует раскованность и живость ин­тонации: "... одно дело сделал Я, и все вы дивитесь; Моисей дал вам обрезание — хотя оно и не от Моисея, но от отцов, — ив суб­боту вы обрезываете человека; Если в субботу принимает человек обрезание, чтобы не был нарушен закон Моисеев, — на меня ли негодуете за то, что Я всего человека исцелил в субботу? Не судите по наружности, но судите судом праведным" (Ио., 7, 21—24).

Пока христианская религия была учением нескольких иудейских сект, в своих проповедях она апеллировала к Ветхозаветному авто­ритету — к тексту Септуагинты, переводу Библии на греческий, выполненному в III в. до н.э. Септуагинта "воссоздает особый строй семиотической поэтики, более грубый, но и более экспрес­сивный по сравнению с языком жанров греческой литературы. Син­таксический параллелизм был достаточно известен греческой рито­рике, но там он отличался большой дробностью, у него как бы ко­роткое дыхание: библейская поэзия работает большими словесными массами, располагаемыми в свободной организации. В определенном отношении правила библейского стиля ближе нашему современному восприятию (подготовленному веками вчитывания в Библию!), чем правила греческой прозы. Греческий вкус требовал, чтобы ритмиче­ские отрывки прозы заканчивались на одинаковые глагольные фор­мы, по возможности рифмующиеся между собой: "К чародейству она прибегает, благой цели не достигает и своих приверженцев к ней не направляет, но во многом сама в себе заблуждает и лишь нечто горестное и скудное порою осуществляет" (Гелиодор. Эфиопика / Пер. А.Н. Егунова). В Библии такие глагольные формы не завершают, а открывают стихи и полустишья: "Так, Господи, ты по­знал все, мое новое и древнее; ты образовал меня и возложил на меня руку твою" (Пс., 125, 4). Когда мы читаем в I Послании апо­стола Павла к фессалоникийцам: "Вразумляйте беспорядочных, утешайте малодушных, помогайте немощным", то этот порядок слов сформирован традицией Септуагинты. Греческий ритор построил бы период так: "Беспорядочных вразумляйте, малодушных утешайте, немощным помогайте" (V, 15)7.

Однако выйдя за рамки иудейского сектантства, христианский проповедник вынужден был искать иные формы, более привычные и доступные римлянам и эллинам, и тогда в жизнеописании Христа появляются образцы риторического красноречия. Образ неустроен­ности использовался еще в антиолигархической агитации Тиберия Гракха: "И дикие звери в Италии имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света..." (Плутарх. Тиберий Гракх, 9). У автора Евангелия от Матфея получается несколько интимнее: "Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда, а сын человеческий не имеет где преклонить голову" (Матф., 8, 20).

Еще большей проникновенностью и экспрессивностью обладают письменные проповеди — посланияапостолов Христовых и самого яростного проповедника христианства — Павла. Паулинские посла­ния близки к жанру церковной проповеди и одновременно напоми­нают нам афористичный и экспрессивный стиль Сенеки (не случай­но впоследствии появилась на свет псевдопереписка между Сенекой и апостолом Павлом). Апостольская диатриба сохраняет весь пыл и стиль живой полемики. "Как же ты, уча другого, не учишь себя са­мого? Проповедуя не красть, крадешь? говоря: не прелюбодействуй, прелюбодействуешь? гнушаясь идолов, святотатствуешь? Хвалишь­ся законом, а преступлением закона бесчестишь Бога?" — обраща­ется Павел к ортодоксальному иудаисту (Поел, к Римл., 2, 21—24). "Послания апостола Павла тем и отличаются от бесчисленных па­мятников христианской назидательной словесности, что в них мысль идет через мучительные противоречия и мучительно борется сама с собою. Это придает паулинским текстам пульсацию жизни. В них органично воспринята и по-новому разработана форма диатри­бы с ее "полифоничностью" внутреннего спора, в ходе которого ав­тор перебивает себя и спорит с возможными выводами из собствен­ных рассуждений"8. Мятущийся дух и страстная натура питают по­этический полет знаменитого послания к Коринфянам: "Если я го­ворю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, ибо имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое, и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Не радуется неправде, а сорадуется истине; все покры­вает, всему верит, всего надеется, все переносит" (I посл, к Корин­фянам, 13, 1—7).

Паулинское самоотречение в вере приводит пророка почти к стоическому понятию свободы человеческой личности — свободы не как произвола, а свободы от произвола. Сторонники Сенеки Младшего тоже утверждали, что мир — не внешние обстоятельства, мир внутри тебя, и посему все, что происходит вне твоей души, — не­важно. Для проповеди такой философской позиции рационализм — самая невыгодная форма агитации; гораздо действеннее эмоцио­нальный стиль фанатично верующего: "Так что же? Станем преда­ваться греху, как скоро мы не под законом, а под благодатью? От­нюдь! (букв, "да не будет")" (Рим., 16, 15). Как напоминает этот стиль посланий эпистолы Сенеки: "Что же это? — душа, притом прямая, добрая, великая. А чем иным ты ее назовешь, как не богом, пребывающим в человеческом теле?" (Sen.Min., ер. IV, 2, 31 )9.

В дальнейшем все указанные черты евангельской риторики ста­новятся достоянием формирующегося института церкви. Главным орудием церкви, как в обращении новых сторонников, в миссионер­ской деятельности, так и в наставлениях, разъяснениях и призывах, предназначенных верующим, становится проповедь, органически впитавшая в себя все новаторские приемы апостольской риторики. "Постепенно проповедь становится неотъемлемой частью литурги­ческого обихода и сосредотачивается у священнослужителей, а не у частных лиц, — утверждает историк древнего мира А.Ч. Козаржевский. — Проповедь окончательно монологизируется и предназнача­ется для безмолвного прослушивания присутствующими. Проповедь в основном обозначали два термина: didascalia" (обучение) и homilia" (общение, собеседование). Термин logos (слово) применяется глав­ным образом к письменным поучениям"10.

Христианская проповедь впитала в себя многие философские и религиозные учения своей эпохи11. Наряду с философским и религи­озным синкретизмом новое учение творчески осваивает и пропаган­дистские системы уходящего мира, в том числе риторику. Не слу­чайно почти все латинские апологеты и первые отцы церкви были риторами или учителями красноречия до принятия христианства. Приняв новую веру, апологеты осудили свою мирскую профессию, не потому что она была мирской и связывала их с миром или напо­минала об их языческом прошлом, но они сознавали, что ее сущ­ность, и именно эстетическая сущность, противоречит простоте и безыскусности христианской доктрины. Поэтому первый ло­зунг христианского красноречия — опрощение, вплоть до Евангель­ского "Блаженны нищие духом..." Выявлению истины больше спо­собствует безыскусная речь, ибо доказательство не скрыто в ней под покровом красивостей, а представлено в своей естественной форме, рассуждает в диалоге "Октавий" один из ранних теоретиков христианской риторики, юрист из Северной Африки Минуций Фе­ликс (Octav., 14, 7), несколько приспособив к обстоятельствам идеи, высказанные в "Риторике" Аристотеля.

Напомним, что нередко античные риторы, такие как Лукиан, Либаний, Цецилий или пресловутый Юлиан Отступник были ярыми и довольно изощренными противниками христианства. Поэтому не­редко пафос христианских апологетов направляется не против он­тологических или гносеологических соображений ниспровергателей христианства, а против формы их речений — против риторики. Тот же Минуций Феликс, комментирующий Цецилия, утверждает, что "от силы красноречия меняется положение самой ясной истины. Это случается, как известно, из-за легкомыслия слушателей, кото­рые отвлекаются красотою слов (verborum lenocinio) от сути вещей и без рассуждения соглашаются со всем сказанным; они не отлича­ют ложное от правильного, не зная, что и в невероятном бывает ис­тина, и в истиноподобном ложь" (Octav. 14, 3—4)12. Минуцию вто­рит Титиан: "Красноречие вы употребляете на ложь и клевету; вы продаете за деньги свободу (αυτεξουιον) часто представляете спра­ведливым то, что в иное время считали недобрым" (Adv gr. 1).

Один из виднейших апологетов христианства, также уроженец аф­риканской провинции, Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан в сво­их проповедях нового вероучения вообще отрицает разум и заменяет его парадоксальным мистическим вчувствованием и сопереживанием: "Распят сын божий — не стыдно, ибо это постыдно. И умер сын божий — это вполне достоверно, ибо нелепо. А погребенный, он вос­крес — это верно, ибо невозможно" (de carne Chr. V). Рубленные ан­титезы превосходят своей "сыпучестью" даже "песок" Сенеки, переда­вая эмоциональный, взволнованный тон, хлесткая фраза питается не­поддельными страстями ума и души, эксцентричные парадоксы, гроте­скные гиперболы объединены мистическим порывом... И все же полу­ченное автором образование и практика судебного оратора прогляды­вают в текстах Тертуллиана, когда он, описывая сотворение богом мира из ничего, уподобляет процесс божественного творения работе писате­ля, которому "непременно так следует приступать к описанию: сначала сделать вступление, затем излагать [события]; сначала назвать [предмет], а потом описать" (Adv. Herm. 26).

"Если современные ему греческие церковные мыслители типа Клемента Александрийского работали над приведением библейского предания и античной философской традиции в целостную закруг­ленную систему, — пишет о Тертуллиане С.С.Аверинцев, — то Тертуллиан не упускает ни одного случая злорадно подчеркнуть пропасть между верой и умозрением"13. Так рождается знаменитый принцип Тертуллиана "Верую, потому что абсурдно!" Эмоцио­нальный фон мышления Тертуллиана — характерная для его кри­зисного времени и для молодого христианства тоска по эсхатологи­ческой развязке; имперскому общественному порядку он противопоставляет кинически окрашенный космополитизм и моральное бой­котирование политики: "Для нас нет дел более чуждых, чем госу­дарственные. Мы признаем для всех только одно государство — мироздание" ("Апологетик")14. Таков один из тех деятелей христианства, которые стояли у истоков формирования епископальной церк­ви — христианства, монополизированного пастырями, ставшими те­перь посредниками между богом и паствой.

Формирование епископальной церкви — важнейший период в развитии христианской риторики, потому что в это время в новую церковь приходят люди знатные, богатые и образованные. Именно они, приспосабливая христианскую проповедь для нужд имперской государственности, вводят в нее идеи и приемы греко-римской ри­торики. Уже Ориген (III в. н.э.) рассматривает проповедь не как плод божественного вдохновения, а как результат высокого искус­ства и говорит о необходимости специальной подготовки проповед­ника. Следующее за Оригеном поколение христианских проповед­ников — сплошь ораторы, получившие образование в языческих риторических школах: Григорий Неокесарийский, Ипполит, Киприан, и, разумеется, ученики знаменитого Либания Василий Великий (Кесарийский) и Григорий Богослов (Назианзин).

По мнению исследователя византийской риторики Г.Л. Курбато­ва, "оформителем некоторых видов христианской риторики IV в. следует признать Евсевия Кесарийского. Сохранившийся текст од­ной из его гомилий свидетельствует об усвоении приемов античной риторики (игра антитез, вкус к патетике, известная ритмика, "музыкальность" текста — черты, свойственные азианской школе). Ему принадлежит немалая заслуга в формировании жанра христи­анского панегирика, а впоследствии — жития, заимствовавшего форму языческого панегирика и сочетавшего его с нравственной проповедью."15 В числе первых был и Арий (родоначальник одной их самых мощных ересей средневековья — арианства), который внес значительный вклад в развитие "народной" проповеди, предназна­ченной для самых широких масс16.

С победой христианства и массовым распространением нового учения в деревне для проповедей в среде неграмотного населения потребовалась упрощенная форма и примеры, а также сравнения, взятые из понятного всем быта (ср. сравнения Сократа). Характер риторики резко меняется: ее "преимущественно городской" способ изъяснения заменяется "преимущественно деревенским". Тот же Г.Л. Курбатов выделяет три вида христианских риторических про­изведений: "1) экзегетические17 сочинения и проповеди, которые в полной мере использовали наследие античных грамматиков в толко­вании текстов Священного писания; 2) назидательная, наставитель­ная проповедь,18 которая многое взяла от античных образцов "совещательного красноречия; 3) богословская проповедь, использо­вавшая богатый арсенал приемов античной философии"19.

Значительную роль в формировании новой христианской ритори­ки играет и античная философская диатриба, активно разрабаты­ваемая столпом ортодоксального православия Афанасием Алексан­дрийским в цикле его речей "Против ариан". Все они построены в форме доверительной беседы, максимально доступной и легко пере­даваемой даже людьми, не имеющими специальной подготовки. С другой стороны, все их положения убедительны и доказательны, а также привязаны к определенному месту и времени. Но главное их воздействие скорее внерационалистическое — эмоциональное, ибо каждое слово Афанасия пронизано страстью, патетикой, вдохнове­нием, убежденностью в собственной правоте и ненавистью к про­тивнику20.

Наиболее значительный вклад в развитие и совершенствование христианской риторики сделали "три великий каппадокийца" — из­вестные христианские деятели, епископы 70—90-х гг. IV в., имена ко­торых уже упоминались в этой главе и речь о которых пойдет ниже.

Василий Кесарийский (ок. 330—379) получил риторическое об­разование в Афинах в школах Проэресия и Гимерия и отточил яс­ность и точность своего стиля на профессии логографа, которой за­нимался довольно продолжительное время. Образцом для Василия долгое время оставался Либаний и связанная с ним Антиохийская риторская школа, где процветали аттицизм, требования простоты и ясности выражения. В 370 г. Василий, некоторое время практико­вавший аскетизм, знакомый с жизнью христианских монастырей Сирии, Египта и Палестины, вернулся в Каппадокию, где был из­бран епископом Кесарии. На этом посту он всеми силами способст­вовал утверждению господства православия, за что посмертно был прозван Великим. Все мастерство оратора он вложил в свои пропо­веди, среди которых наибольшей популярностью в средневековье пользовался "Гексамерон". В русском переводе "Гексамерон" — это "Шестиднев" — девять богословских бесед на шесть дней творения. Как подчеркивает Г.Л. Курбатов, "именно это произведение знаме­нует собой новый этап в становлении христианской мысли. Оно свидетельствует об умении Василия смело опираться в обосновании христианской доктрины на огромное наследие античного естествен­нонаучного знания, умении, поставив превыше всего веру, опереть­ся как на неоплатонические идеи, так и на традиционные теории (четыре элемента Аристотеля, идеи "Физиолога" и т. д.). "Обличе­ние суетности язычников" становится у Василия Великого кратким очерком истории античной физики, данным мимоходом, но со зна­нием дела: "Эллинские мудрецы много рассуждали о природе, и ни одно их учение не осталось твердым и непоколебимым, потому что последующим учением всегда опровергалось предшествующее. По­тому нам и не нужно опровергать их учения: их самих достаточно друг для друга, чтобы они себя же опровергали..." Уже в этих бесе­дах проявляются характерные для него черты риторического стиля: простота и серьезность тона, расчленение материала, облегчающее его осмысление. Каждая беседа как бы распадается внутренне, кро­ме преамбулы и заключения, на небольшие разделы: четко постав­ленные вопросы и ясные ответы. Остроумные житейские сравнения, антитезы, метод доказательств от противного — таковы приемы, которыми блестяще владел Василий"21. Он "часто использует срав­нения, взятые из реальной жизни — из области домостроения, ко­раблестроения или из жизни купцов, странников. Такие сравнения делали экзегезу Василия чрезвычайно популярной, доступной для людей любого социального положения"22.

Моральные проповеди Василия Великого — его гомилии связа­ны с античной традицией назиданий и дидактики. Часть из них по­священа изобличению человеческих пороков — гнева, зависти, пьянства. По мнению А.Ч. Козаржевского, разоблачение последнего порока носит "совсем уж мирской характер": "Самых близких не узнают пьяные, а к чужим бегут, как к знакомым; часто прыгают через ручей или ров. А слух у них наполняется звуками и шумом, как у волнующегося моря. Им представляется, что земля поднима­ется вверх и горы идут кругом. Они то смеются неумолчно, то бес­покоятся и плачут неутешно; то дерзки и неустрашимы, то боязли­вы и робки. У них сон тяжелый, почти непробудный, удушающий, близкий к настоящей смерти, а бодрствование бесчувственнее сна... Долго ли будет пьянство? Есть ведь опасность, что из человека ты сделаешься грязью: так ты весь растворен вином и перегнил с ним от ежедневного опьянения..."23.

В назидательных проповедях Василия есть множество тем и сю­жетов, объединяющих их с размышлениями, скажем, Либания, с которым первый находился в долговременной переписке. Либаний осуждает насилие богатых (Против Икария, 1, 7) и неправедно при­обретенное богатство, способ жизни "параситов" и цирковой черни. На сходном материале особенно заметны отличия нового христиан­ского красноречия Василия, прежде всего отказавшегося от "языческого тщеславия" в изображении личности автора. Назида­тельный сюжет и величие христианской темы делают неуместным стремление демонстрировать личное мастерство; все усилия гово­рящего направлены на то, чтобы дать слушателю духовную пищу и добиться, чтобы назидание было усвоено. Не случайно Василий требовал, чтобы паства во время речи перебивала- его, спрашивала о том, что осталось непонятным.

Задача христианского оратора — не поразить, а убедить слуша­теля в истинности учения. Отсюда спокойный тон, ясность изложе­ния, простота языка и доступность образности. Однако слушатель Василия должен "через видимое познать невидимое", поэтому обра­зы и сравнения его речи символичны, продуманны и одновременно доходчивы. Образцом своей риторики прославленный кесариец из­бирает не современную ему изощренную технику эллинистического красноречия, а практику ораторов Афинской агоры — Перикла и Демосфена, для которых слово было действенным оружием. Подоб­но Демосфену Василий умеет быть патетичным, эмоциональным, серьезным, а редкие словесные красоты лишь подчеркивают стро­гость и сдержанность его стиля. Из близких по времени классиче­ских греческих авторов Василий более всего предпочитает Плутар­ха за воспитательный характер прозы и практический психологизм. Именно сочинениям Плутарха в большинстве своем посвящен трактат кесарийского епископа "О том, как молодые люди могут извлечь пользу из языческих книг".

Наконец, оформление жанра христианского панегирика тоже связано с именем Василия Великого, автора поэтически возвышен­ного христианского энкомия "О сорока мучениках", который стал своего рода гимном торжествующему христианству.

Другой крупной фигурой христианской риторики был Григорий Назианзин, или Богослов (ок. 329—ок. 390), автор прославленных философско-полемических трактатов по догматике. Но если для Ва­силия писательство было средством убеждения других, для его бли­жайшего друга и сотрудника Григория — это способ выразить себя.

Григория Назианзина отличает от внутренне собранного и дис­циплинированного практика, упорного церковного деятеля Василия стихия душевной смуты, рефлексия и даже некоторая христианская "слезливость". Исследователи отмечают новаторский для своего времени интимный психологизм Григория, великолепно переданный им в автобиографических сочинениях "О моей жизни", "О моей судьбе", "О страданиях моей души". Автор исповедальных по харак­теру сочинений был склонен к жизни скорее созерцательной, но судьба распорядилась иначе, и он принял руководство никейской общиной Константинополя. Однако Григорий всю жизнь мысленно обращался к риторским школам Кесарии Палестинской и, особенно, Афин, где получил образование. В его знаменитых теологических беседах в защиту православия против ариан он сохраняет дух заду­шевной беседы, в обличительных речах против императора Юлиана умеет использовать форму инвективы, граничащей с логосом. В бо­гословских сочинениях он наиболее литературен, в инвективе — блистает эрудицией в области античной мифологии. Как философ он скорее наследник Феместия, риторика которого нужна ему для "познания истины". С точки зрения стилистики Богослов — сто­ронник консервации языковых форм, и этим близок к охранитель­ным идеям эллинистического красноречия. Правда, в своих обраще­ниях к пастве Григорий старался "насколько возможно, избегать книжного слога, но склоняться более к разговорному"24.

Наиболее показательна со всех точек зрения "Надгробная речь Василию Великому", в которой Григорий Назианзин горько оплаки­вает своего старшего друга и крупнейшего деятеля церкви. Глубоко интимные лирические переживания переплетаются здесь с религи­озным чувством, искренняя повествовательная манера сочетается с возвышенно-риторическим духом общих размышлений. Панегирик Василию насыщен христианскими идеями. "Христианское утешение" обращено в надгробную речь. Не стоит забывать, что Григорий еще и поэт, автор религиозных гимнов, поэтому его проза музы­кальна, лирична, поэтично-выразительна, имеет своеобразный ритм, напевность.

Последний из каппадокийцев — младший брат Василия Григо­рий Нисский (ок. 335—ок. 394) большой мастер философской про­зы, "кабинетный ученый", широко использовавший метод свободно­го аллегорического толкования Библии. "Первым из христианских теоретиков Григорий Нисский поставил вопрос о размежевании сфер теологии и чистой философии. Его риторика — образец уче­ной христианской риторики. Стиль его тяжеловесен. Он не зло­употребляет цитатами, предпочитая все излагать своими словами, несколько пышная торжественность стиля не мешает, однако, выра­зительности, даже самые отвлеченные мысли он формулирует с убедительной наглядностью"25.

По глубокому замечанию С.С. Аверинцева, три великих каппадокийца перенесли в богословскую полемику "филигранные методы неоплатонической диалектики"26 и уже этим обеспечили себе место в истории европейской культуры.

Расцвет христианской риторической прозы IV в. достигает своей кульминации в творчестве антиохийского проповедника Иоанна, про­званного за свое красноречие Златоустом (Христостом) /344—407/, принадлежащего к следующему за "великими каппадокийцами" по­колению "вселенских святителей и учителей" христианства. "Жизнь Иоанна изобилует трагической напряженностью. Он учился ритори­ке у Либания, затем ушел к сирийским отшельникам, где предался суровой аскезе. Вернувшись в Антиохию, он заслужил необычай­ную популярность своими проповедями и независимой позиций во время столкновения городских масс с властями. В 398 г. его вызва­ли в Константинополь и сделали столичным архиепископом. Однако неумолимая бескомпромиссная прямота его проповедей навлекла на него ненависть двора и клерикальной верхушки: Иоанна отрешают от сана и отправляют в ссылку, затем под давлением народных вол­нений возвращают, но он не успокаивается, и через несколько ме­сяцев его ссылают снова"27. По дороге в ссылку Иоанн умирает.

В отличие от рассудительной, уравновешенной манеры Василия Кесарийского, увлеченного пафосом просветительства — экскурса­ми в общеобразовательные дисциплины, шутливый тон и добрую улыбку, речи Иоанна Златоуста предельно патетичны. Большинство исследователей отмечает "филигранную риторическую отделку"28 проповедей ученика Либания, блистательно и уместно использо­вавшего как аттическую, так и азианскую традицию. Златоуст свя­то, как греки времен "первой софистики" верует в силу и могущест­во слова, особенно слова "истинного", христианского, проповедни­ческого. "Одного человека, — говорит он,— достаточно, если он объят рвением, для того, чтобы улучшить целый народ." Это кредо Иоанн проносит через всю жизнь, и поэтому нет в его наследии компромисса, угодничества, есть святое, жертвенное служение идее.

Не стоит представлять себе Иоанна религиозным фанатиком, стремящимся всех загнать в монастыри. "Хотел бы я не меньше, а гораздо больше вас и часто молил, чтобы исчезла необходимость в монастырях и такой бы настал добрый порядок в городах, чтобы никогда никому не нужно было убегать в пустыню," — обращается он к своей пастве. Однако мир устроен иначе, и Иоанн со всей мо­щью своего слова обличает несправедливости властей, роскошь, стяжательство, распущенность высшего духовенства и придворных во главе с императрицей Евдоксией, которую зовет "Иродиадой, требующей себе головы Иоанна29 на блюде...", он обличает еретиков, поддерживает страждущих, воспитывает аскетов, нравственно со­вершенствует паству. Однако этот святитель и учитель, гениальный комментатор Евангелий отмечает и собственные несовершенства, ибо "есмь человек...", и несовершенство своего искусства: "Это и портит церковь, что вы хотите слушать не такие проповеди, кото­рые задевали бы вашу душу, но такие, которые ласкают ваши уши напевностью и звучностью слов, как будто вы слушаете певцов или кифаредов... Когда вы выражаете одобрение моей проповеди, я чув­ствую то, что испытал бы на моем месте каждый. Откровенно ска­жу — почему же не сказать? — я обрадован, я в восторге. Но по­сле, когда я иду домой и начинаю думать, что толпа, выкрикивав­шая мне похвалы, не получила полной пользы от проповеди, что эта польза была заглушена похвалами и восклицаниями, на моем сердце грустно, я скорблю и плачу..."30 Проповедь Иоанна великолепно пе­редает живые интонации речи, и переживания оратора, и всю гамму человеческих чувств — от светлой радости в праздник воскрешения Христова до патетического сарказма в изображении грязных поли­тических интриг современной святителю власти31.

Иоанн в высшей степени плодовитый писатель (ему принадлежит более тысячи проповедей, переводы которых на латинский, копт­ский, сирийский, армянский появляются уже в V в), но писательст­во его — труд подвижника, способ служения богу. Поэтому ему чужд подчеркнутый артистизм Либания, красота фразы ради самой фразы. Его цель — максимальное проникновение в душу слушате­ля, донесение смысла, содержания, идеи говоримого. Это позволяет Златоусту довести до идеального состояния простоту и ясность вы­ражений, четкость конструкции, ритмичность периодов и прочие черты, унаследованные от Либания. Его стиль поражает прозрачной легкостью, емкостью и точностью образов, утонченным психологиз­мом моралистических наблюдений, обилием доступных примеров из современной жизни.

Возведенный в норму христианской проповеди Василием Вели­ким контакт со слушателем достигает у Иоанна совершенства: сис­тема злободневных примеров, вызывающих возражения, риториче­ские вопросы как от лица оратора так и его оппонентов, восклица­ния, прямые обращения к аудитории, дозированные риторические красоты (анафоры, рефрены, антитезы, смысловые повторы и проч.) делают его речь экспрессивной и эмоционально выразительной. Взаимосвязь проповедника с паствой не одностороння — она вдох­новляет Иоанна, дарует ему силы и поэтическую мощь: "Вы братья мои; вы моя жизнь, моя слава!" — говорит он слушателям. "Долго я молчал, и вот опять, после немалого времени, пришел к вашей люб­ви... Ибо я общий для вас всех отец, а забота моя не только о стоящих твердо, но и о падших, не только о тех, кого несет попутный ветер, но и о тех, кого захлестывают волны, не только о тех, кто защищен, но и о тех, кому грозит опасность"32. Милосердие за­вещает Иоанн своим духовным наследникам.

"Именно Иоанн Златоуст в завершенной форме создал общий стиль проповеднической прозы, в то время как его предшественни­ки, в том числе "великие каппадокийцы", по сути дела, оформили лишь отдельные его элементы. В частности, именно в речах Злато­уста имеет место сближение форм проповеди. Именно у него экзе­геза, ранее усложненная, близкая по форме традиционным языче­ским философским трактатам, сближается с остальными видами го­милий по простоте и ясности мысли, четкости и краткости изложе­ния. У Златоуста и экзегетические проповеди обретают классиче­скую форму"33.

Иоанн Златоуст был недостижимым идеалом для каждого визан­тийского проповедника. Его воздействие на средневековую Европу и Древнюю Русь трудно переоценить. Не случайно для русской тра­диции были характерны сборники поучений "Златоусты", "Златоструи", "Измарагды", "Маргариты". Наследником традиций Иоанна Златоуста можно по праву считать страстного борца с не­праведной властью протопопа Аввакума.

В западной патристике воспреемниками риторических традиций античности принято считать двух прославленных отцов церкви Ав­релия Августина, в церковной традиции Блаженного Августина (354—430), автора "Исповеди" и трактата "О граде божием", и св. Иеронима (ок. 347—420), переводчика Библии на латинский язык, автора канонической Вульгаты. Оба они, как люди чисто римской латинской образованности, были вдохновенными поклонниками мастерства Цицерона, чьи сочинения сыграли огромную роль в судьбе обоих. Августин пришел к религиозно-философским искани­ям под влиянием прочитанного диалога Цицерона "Гортензий", о чем он сам повествует в "Исповеди". Иероним, отрекшись от всего мирского — семьи, имущества, плотских радостей, не мог отказать себе в чтении Цицерона, за что, по его собственному рассказу, грозный Судия упрекал его: "Ты цицеронианец, а не христианин!"

Собственно цицероновская традиция была освоена христианскими мыслителями еще в творчестве Лактация, в котором авторы статьи о ла­тинской прозе во втором томе "Истории всемирной литературы" усмат­ривают "классицистическую волну" (конец III—начало IV вв.). "Из всех авторов своей эпохи как христианских, так и языческих, Лактацию удалось ближе всего подойти к цицероновской норме латинской прозы: его слог отмечен чистотой языка, благородной простотой выражения мысли, стройной непринужденностью композиции. Гу­манисты эпохи Возрождения прозвали его "христианским Цицеро­ном". В сознательном следовании традиционной юридической тер­минологии главный труд Лактация озаглавлен "Божественные уста­новления". Выразившийся в стиле и мысли набожного ритора син­тез христианских и классических начал проведен с редкой уверен­ностью и последовательностью, но оплачен дорогой ценой: если христианская вера внутри такого синтеза утрачивает дерзновенную глубину парадокса, то античная культура сводится к стилистиче­скому блеску и общим местам моральной философии, отказываясь от научного духа (именно у Лактация достижения космологии впер­вые оцениваются как опасность для веры)"34.

"Цицеронианцем" был и Амвросий Медиоланский, сначала ритор, а потом епископ Милана, оказавший непосредственное влияние на художественное мышление Софрония Евсевия Иеронима и Аврелия Августина, будущих "отцов церкви" и самых знаменитых латинских христианских писателей.

Однако западную патристику от восточной отличало то, что ей не приходилось в условиях борьбы с инакомыслием отстаивать ис­тинную веру от разнообразных ересей. Западные отцы церкви дела­ли акцент на соотношении дарованной человеку благодати свыше и его воли. Черты риторики Иеронима проглядывают в его письмах, имеющих очень личный доверительный характер. По тонкости пси­хологической нюансировки, живости интонаций и правдивости изо­бражения противоречивого образа эпохи и человека, они могут быть поставлены рядом с письмами Цицерона. Тонкостью психоло­гизма, исповедальными интонациями отличаются и сочинения Авре­лия Августина. Он, автор богословского трактата об утопическом средневековом христианском государстве, почти не известен нам как оратор. Сохранилась только одна его речь на Карфагенском со­боре, когда он был епископом города Гипона в Северной Африке. Это речь являет собой свидетельство полемического искусства Ав­густина, его умения строить убедительные умозаключения на осно­ве оригинальной образности: "Убивающий и врачующий оба режут тело и оба гонители, но один изгоняет жизнь, а другой гнилость... Конечно, никто не может сделаться добрым поневоле, но боязнь прекращает упорство, и, принуждая изучать истину, приводит к на­хождению ее. Когда наводят ужас в интересах истины, то это по­лезное предупреждение для ошибающихся и заблуждающихся".

Комментируя подобные рассуждения А.Ч. Козаржевский отмечает, что в средние века такого рода тезисы "обернулись инквизицией и католической экспансией"35. Да и сегодня от предложенных Августином методов борьбы с инакомыслием холодок продирает по коже.

Не случайно уже при императоре Константине I, а особенно по­сле официального принятия Римом христианства (380 г.) церковь постепенно стала прибирать к рукам риторские школы и в резуль­тате, после крушения Римской империи в 478 г. получила полную монополию на образование в средневековой Европе. С тех пор ос­новой богословского образования (тривий) на долгие века стала риторика наряду с диалектикой и грамматикой — вспомогательны­ми дисциплинами эллинистических риторских школ.

Великие христианские писатели IV в. н.э. Аврелий Августин, Иоанн Златоуст и Иероним уже органически воспринимают и осуществляют великолепный по изяществу синтез риторической традиции античности с эмоциональным накалом христианства. "Иероним уже способен в переводе на латинский язык Ветхого и Нового Заветов намеренно воссоздавать специфику их стиля, как эту специфику схватывает его воспитанный на Цицероне вкус, а Августин создает в своей "Исповеди" органичный и цельный сплав вергилиевой классики, библейского лиризма псалмов и пафоса Пав­ловых посланий. Одновременно в грекоязычной литературе... Иоанн Златоуст работает над таким же синтезом новозаветных интонаций с традициями аттического красноречия", — заключает С.С. Аверинцев36.


1 Свенцицкая И.С. Тайные писания первых христиан. М., 1980. С. 11.
2 Аверинцев С.С. Истоки и развитие раннехристианской литературы // История всемирной литературы. Т. 1. С. 506—507.
3 Тонкий и наблюдательный киник, один из первых критиков христианства Лукиан из Самосаты остроумно заметил, что христиане поклоняются некоему "распятому софисту" (Лукиан. О кончине Перегрина, 13) // Лукиан. Избранное. М., 1962.
4 Аверинцев С.С. Истоки и развитие раннехристианской литературы // История всемирной литературы. Т. 1. С. 506—507.
5 Там же. С. 508.
6 Аверинцев С.С. Истоки и развитие раннехристианской литературы // Ис­тория всемирной литературы. Т. 1. С. 511.
7 Аверинцев С.С. Истоки и развитие раннехристианской литературы // Ис­тория всемирной литературы. Т. 1. С. 503.
8 Аверищев С.С. Истоки и развитие раннехристианской литературы // История всемирной литературы. Т. 1. С. 514.
9 Ранович А.Б. Первоисточники по истории раннего христианства. Антич­ные критики христианства. М., 1990. С. 162.
10 Козаржевский А.Ч. Античное ораторское искусство. С. 50.
11 "Христианская догматика складывалась под сильным воздействием не только ближневосточных религиозных учений, иудаизма, манихейства, но и неоплатонизма. Мистический и теистический характер философской системы неоплатоников, их эстетические воззрения перекликались с христианским аскетизмом, открывали путь к сближению этих учений. Догмат о троичности божества — один из центральных догматов христианского вероучения — это, по существу, переосмысленная триада неоплатоников. Однако христианство, несмотря на наличие общих с манихейством и неоплатонизмом черт, принципи­ально отличалось и от манихейского дуализма, и от неоплатоновского монизма," — поясняет специалист по истории культуры Византии З.В. Удальцова (Византийская культура. М., 1988. С. 42).
12 Бычков В.В. Эстетика поздней античности. М, 1981. С. 181—182.
13 Аверинцев С.С., Гаспаров М.Л., Самарин AM. Латинская литература // История всемирной литературы. Т. 2. С. 441.
14 Там же.
15 Курбатов Г.Л. Риторика // Культура Византии. М., 1984. Т. 1. С. 343.
16 Популярный александрийский пресвитор Арий (умер ок.336 г.) "отстаивал такое понимание Христа, которое отдаляло его от абсолютного бога-отца и приближало к сотворенному миру. Из этой концепции с логической необходи­мостью вытекало одобрение мирской жизни и утверждение примата светской власти над церковью. Арианство — это христианство мирян (по преимуществу зажиточных горожан и солдат, позднее — воинов-варваров)" (Аверинцев С.С.Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1994. С. 340). "Арий и его сто­ронники пытались рационалистически объяснить природу Троицы и место в ней Христа. По их учению, Христос — творение Бога-Отца, следовательно, он не единосущен ему и занимает в Троице подчиненное место. По мнению Ария, Христос не человек, а подлинный божественный Логос, но поскольку он Сын Божий, постольку было время, когда он не существовал. Господствующая церковь, опасаясь раскола, резко выступала против Ария, обвинив его в ереси. В 325 г. на Вселенском соборе в Никее был выработан православный симлол ве ры, а учение Ариан осуждено. Арий был отправлен в ссылку, и, несмотря на временную победу его сторонников при императоре Константине I, арианство вновь было предано анафеме на Константинопольском соборе 381 г. и на этот раз окончательно объявлено ересью." (Удальцова З.В. С. 43—44).
17 Трактующие Писание.
18 Иначе — катехитическая.
19 Курбатов Г.Л. Риторика // Культура Византии. Т. 1.С. 342.
20 Афанасий был автором одного из ранних христианских панегириков — "Жития Антония", построенного по типу энкомия видному представителю египетского монашества, но со значительно усиленной дидактичностью и морализатоским пафосом.
21 Курбатов Г.Л. Риторика / / Культура Византии. Т. 1. С. 345.
22 Фрейберг Л.А., Попова Т.В. Византийская литература IV—VI вв. // Па­мятники византийской литературы IV—VI вв. М., 1968. С. 29.
23 Козаржевский А.Ч. Античное ораторское искусство. С. 61.
24 Курбатов Г.Л. Риторика // Культура Византии. Т. 1. С. 347.
25 Курбатов Г.Л. Риторика / / Культура Византии. Т. 1. С. 348.
26 Аверинцев С.С. Византийская литература. С. 342.
27 Там же. С. 343.
28 См: Аверинцев С.С., Козаржевский А.Ч., Курбатов Г.Л. Цит.соч.
29 Речь, разумеется, идет об Иоанне Крестителе, хотя оратор блестяще использует аналогию с собственной судьбой.
30 Козаржевский А.Ч. Античное ораторское искусство. С. 63.
31 В "Гомилии на Евтропия-евнуха, патрикия и консула" Иоанн рисует своего злейшего политического противника, человека, стремившегося отнять у храмов право убежища, а теперь, при падении, прибегнувшего к покровительству и защите гонимого им священникав храм Софии. Автор гомилии импровизирует в жанре плача-треноса, но благодаря библейскому изречению "Суета сует и все суета" его патетика приобретает горестно-саркастический и обличительный от­тенок: "Всегда, а теперь особенно время воскликнуть: "Суета сует и все суета." Где теперь ты, светлая одежда консула? Где блеск светильников? Где рукопле­скания, хороводы, пиры и празднества? Где венки и уборы? Где вы, шумные встречи в городе, приветствия на ипподроме и льстивые речи зрителей? Все минуло. Ветер сорвал листья, обнажил перед нами древо и потряс его до корня. Порывы ветра все сильней, вот-вот они уже вырвут корень и переломят ствол. Где вы, придворные друзья? Где попойки и пирушки? Где рой нахлебников? Где вечно наполняемая чаша нерастворенного вина? Где поварские хитрости? Где приспешники, все говорящие и делающие для угождения властям? Все это бы­ло ночное сновидение, но настал рассвет, и оно рассеялось. То были вешние цветы, но отошла весна, и они увяли. Тень была и убежала. Дым был и разве­ялся. Брызги были и исчезли. Паутина была и порвалась. Поэтому мы без кон­ца и неустанно повторяем это духовное речение: "Суета сует и все суета". (Цит. в пер. Т.А. Миллер по изд.: Памятники византийской литературы IV—IX веков. С. 90—91).
32 Памятники византийской литературы IV—IX веков. С. 94.
33 Курбатов Г.Л. Риторика / / Культура Византии. Т. 1. С. 352.
34 Аверинцев С.С., Гаспаров М.Л., Самарин P.M. Латинская литература // История всемирной литературы. Т. 2. С. 442.
35 Козаржевский А.Ч. Античное ораторское искусство. С. 67.
36 Аверинцев С.С. Истоки и развитие раннехристианской литературы. С. 515.

 

 

Заключение

 

Почти тысячелетняя история развития греко-римской риторики наглядно выявляет общие закономерности функционирования пуб­лицистики в различных общественных структурах. Очевидно, что становление и расцвет красноречия связан с демократическими формами политического устройства, в то время как при автократи­ческих методах правления риторика перестает играть в государст­венной жизни сколь-либо заметную роль. Если при демократии ора­торское искусство становится главным инструментом народовластия (в Народном собрании и в иных парламентских структурах) и защи­ты справедливости (в суде присяжных), то при утверждении едино­властия оно служит целям распространения официальной идеологии как в случаях публичного прославления властителей и их побед, так и в школьном обучении. Наконец, если при становлении и рас­цвете демократии риторика почти не знала искусных приемов обольщения, а рассчитывала только на истинность доводов, нравст­венность и логику изложения, то есть апеллировала в основном к разуму слушателя, то в периоды политических кризисов многократ­но усиливаются способы эмоционального воздействия на аудиторию. Многочисленные и выверенные приемы изменяют истинное значе­ние говоримого, помогают создать иллюзию надежности, или, на­против, ложности, там где их нет.

Формальный расцвет красноречия, именно в кризисные эпохи превратившегося в искусство, заставляет вспомнить о том, что в основании риторики как формы интеллектуальной деятельности ле­жат два разрушительных философских постулата: релятивизм и скептицизм. Оба философских явления стали реакцией греческого общества на распад мифологического сознания и отсутствие твер­дой идеологии (а следовательно, и морально-нравственной основы).

История свидетельствует о том, что век расцвета греческой ри­торики совпал с последними десятилетиями существования афин­ской демократии, а расцвет римского красноречия — с крушением Римской республики и утверждением единовластия. Вопрос о том, риторика ли породила политический кризис или политический кри­зис есть наиболее благоприятное время для развития риторики, яв­ляется вопросом схоластическим. Ясно одно: Исократ, Демосфен, Цицерон, Мильтон, вне всякого сомнения, были выдающимися пуб­лицистами, мастерами слова. Удалось ли кому-нибудь из них силой своего слова отстоять собственные идеалы, сохранить воспетый ими политический строй? Ответ однозначен и не в пользу риторики1.

Риторика — оружие обоюдоострое. Формальные приемы ее предназначаются для защиты нравственности, справедливости, гу­манизма, но на самом деле они не раз служили и противоположным целям. Разумеется, крупнейшие деятели теории и практики красно­речия стремились облагородить риторику, прививая ей нравствен­ность и патриотизм. В отличие от софистов Платон, Аристотель и Цицерон ставили во главу учения не утилитарный принцип "убедить любой ценой", а этическую норму ответственности оратора (равно — политического деятеля) за судьбу народа. Исократ предлагал оцени­вать нравственность политического оратора, настаивавшего на ре­формах, ростом благосостояния народа в государстве. Но тщетно. Идеи Аристотеля о большей убедительности истинного перед неистинным разрушались практикой риторики на всем протяжении ее функционирования в истории и политике. Цицерон сам нередко грешил против истины и поддерживал (в угоду сиюминутным поли­тическим выгодам) те силы в римском обществе, которые, в конце концов, уничтожили и республику, и самого оратора.

На протяжении существования античной цивилизации риторика осталась системой формальных приемов и тропов, так и не обретя статуса мировоззрения. В оппозиции "мудрость — рассудок" рито­рика была свойством последнего — бытового, банального помощни­ка выкручиваться, на что сетовал еще Аристофан в "Облаках". В ситуации крушения идеалов, развала устоев риторика — незамени­мый помощник. В целях созидательных (речь идет об интеллекту­альной деятельности) она уступает место утопии, мифологии — формам, устремленным в будущее, в отличие от апелляции ритори­ки к прошлому.

Тем не менее влияние классического красноречия на европей­скую цивилизацию трудно переоценить. Именно риторика как осно­ва системы образования почти целиком переступила хронологиче­ские границы античного мира и органично вписалась в контекст культуры новых народов. Идеал классической риторики Рима — Цицерон был любим и отцами церкви (Августин, Иероним), и гума­нистами (Петрарка, Эразм, Макиавелли), и классицистами, и про­светителями... Риторика внесла свои коррективы в богословие и юриспруденцию, сочинения историков и писателей. Глобальные системы европейской культуры — классицизм, Просвещение, ро­мантизм — тесно связаны с риторической традицией. Политическая публицистика, начиная с трактатов итальянских гуманистов и кон­чая агитаторами буржуазных и социалистических революций, строилась с учетом законов классической риторики. В странах, наиболее гордящихся своей демократией (например в США), рито­рика занимает значительное место в политической жизни и в обра­зовательных программах.

Владение словом — мощное оружие. Хорошо бы вложить его в добрые руки.

1 В утешение будущим мастерам публицистики приведем мнение Виктора Гюго в романе "Собор Парижской Богоматери", утверждавшего: "Каждая циви­лизация начинается с теократии и заканчивается демократией..."( Гюго В. Со­бор Парижской Богоматери. М., 1976. С. 148). Демократия увенчана ритори­кой. Гибнут они обычно вместе.

 

Библиография