Теперь уже, когда иду навещать маму, я даже не прикидываюсь собой. 9 страница

Чтобы заставить время замереть на месте. Чтобы превратить мгновение в камень. Чтобы траханье затянулось навечно.

Я веду ее в часовню, сообщаю Пэйж. Я ребенок шизофренички. А не ребенок Бога.

Пускай Бог докажет, что я неправ. Пусть возьмет да поразит меня молнией.

Я собираюсь взять ее на чертовом алтаре.

 

Глава 25

 

На этот раз дело было в злоумышленном создании угрозы, или в небрежномоставлении ребенка, или же в преступной небрежности. Законов было так много, что удержать их все в голове маленький мальчик не мог.

То было оскорбление третьей степени, или же неподчинение второй степени; пренебрежение первой степени, или же причинение ущерба второй степени, -- и дошло до того, что глупому малышу уже страшно становилось заниматься всем, кроме того, что делали остальные. Все новое, необыкновенное или оригинальное наверняка было против закона.

Все рискованное или волнующее -- отправило бы тебя за решетку.

Вот почему все так жаждали пообщаться с мамулей.

В этот раз она провела вне тюрьмы всего пару недель -- и уже начало твориться всякое-разное.

Было так много законов, и, стопудово, почти бессчетное количество способов облажаться.

Сначала полиция спросила про купоны.

Кто-то посетил копировальный магазин в центре города и воспользовался компьютером, чтобы разработать и распечатать сотни купонов, которые обещали бесплатное питание на двоих, на сумму в семьдесят пять долларов, без истечения срока действия. Каждый купон был завернут в сопроводительное письмо, в котором вас благодарили за то, что вы такой ценный клиент, и сообщали, что приложенный купон -- специальное поощрение.

Нужно только отправиться на ужин в ресторан "Кловер Инн".

Когда официант принесет счет, можно расплатиться купоном. Чаевые туда включены.

Кто-то все это сделал. Разослал сотни таких купонов.

Все признаки проделок Иды Манчини были налицо.

Мамуля проработала официанткой в "Кловер Инн" первую неделю после возвращения из мест не столь отдаленных, но ее уволили за то, что она рассказывала людям вещи, которые им про свою пищу знать не хотелось.

Тогда она исчезла. А несколько дней спустя неопознанная женщина с криками сбежала по центральному проходу театра во время тихой, скучной части большого роскошного балета.

Вот почему однажды полиция забрала глупого маленького мальчика из школы и привезла его в центр. Чтобы узнать, не слышал ли он чего от нее. От мамули. Не знал ли он, быть может, где она скрывается?

Почти в то же самое время несколько сотен очень злых клиентов наводнили салон меховой одежды с купонами на скидку в пятьдесят процентов, полученными по почте.

Почти в то же время сотни очень напуганных людей приехали в районный венерологический диспансер, требуя проверить их, -- после того, как получили письмо на административном бланке, предупреждающее, что у одного из их бывших сексуальных партнеров обнаружили заразную болезнь.

Полицейские детективы потащили малолетнего слизняка в центр города в казенной машине, потом вверх по лестнице в комнату казенного здания, и усадили его рядом с приемной матерью, спрашивая -- "пыталась ли Ида Манчини связаться с тобой?"

"Имеешь представление, откуда она берет средства?"

"Как думаешь -- почему она творит все эти ужасы?"

А маленький мальчик молча ждал.

Помощь должна была прийти уже скоро.

А мамуля -- обычно говорила ему, что ей жаль. Люди столько лет трудились, чтобы сделать мир надежным и организованным. Никто не представлял себе, каким скучным он станет в итоге. Когда весь мир будет поделен на собственность, ограничен по скоростям, разбит на районы, обложен налогами и подчинен управлению, когда все будут проверены, зарегистрированы, адресованы и зафиксированы. Каждому совсем не осталось места для приключений, кроме разве что тех, которые можно купить за деньги. На аттракционе. В кино. Опять же, это все равно останется тем же ложным волнением. Известно ведь, что динозавры детишек есть не станут. По пробным просмотрам отсеиваются всевозможные случаи даже ложных крупных катастроф. А раз нет возможности настоящей катастрофы, настоящего риска -- нам не остается шансов настоящего спасения. Настоящего восторга. Настоящего волнения. Радости. Открытий. Изобретений.

Множество законов, охраняющих нашу безопасность -- эти же самые законы обрекают нас на скуку.

Без доступа к истинному хаосу нам никогда не найти истинный покой.

Пока ничто не может стать хуже -- оно не станет и лучше.

Все это вещи, которые мамуля, бывало, ему рассказывала.

Она обычно говорила:

-- Единственный предел, который нам остался -- мир неосязаемого. Все остальное слишком крепко повязано.

Поймано в клетку слишком многих законов.

Под неосязаемым она понимала Интернет, фильмы, музыку, рассказы, искусство, сплетни, компьютерные программы -- все, чего на самом деле нет. Виртуальные реальности. Выдуманные вещи. Культуру.

Ненастоящее превосходит настоящее по власти.

Ведь ничто не окажется настолько совершенным, насколько его можно представить.

Ведь только неосязаемые идеи, понятия, верования, фантазии сохраняются. А камень щербится. Дерево гниет. А люди, -- ну что же, люди умирают.

А вот такие хрупкие вещи, как мысль, мечта, легенда -- могут жить и жить.

Если бы можно было изменить человеческий образ мышления, говорила она. То, кем они себя видят. То, как они видят мир. Если сделать такое -- можно было бы изменить то, как они живут свои жизни. И это единственная долговечная вещь, которую можно создать.

Кроме того, наступит момент, любила повторять мамуля, с которого твои воспоминания, истории да приключения будут единственным, что тебе останется.

На последнем суде, перед этим последним заключением, мамуля встала рядом с судьей и произнесла:

-- Моя цель -- быть механизмом волнения в человеческих жизнях.

Она пристально смотрела прямо в глаза глупого маленького мальчика, и говорила:

-- Мой замысел -- дарить людям замечательные истории, которые они смогут рассказывать.

Прежде, чем охрана увела ее в наручниках назад, она прокричала:

-- Мое наказание -- превышение меры. Наша бюрократия и законы превратили мир в чистый и надежный трудовой лагерь!

Прокричала:

-- Мы растим поколение рабов!

И для Иды Манчини это значило -- обратно в тюрьму.

"Неисправимая" -- неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

А неопознанная женщина, та самая, что бежала вниз по проходу во время балета, -- орала:

-- Мы учим наших детей беспомощности!

Сбегая по проходу и через пожарный выход, она вопила:

-- Мы в такой структуре и микроконтроле, что это больше не мир -- это чертов морской круиз!

Сидя в ожидании у полицейских детективов, глупый маленький проблемный засранец поинтересовался, не нужно ли еще привести сюда адвоката-защитника Фреда Гастингса.

А один из детективов тихо выдохнул неприличное слово.

И в этот же миг зазвонила пожарная сигнализация.

А детективы, даже пока звенел сигнал, все равно спрашивали:

-- ИМЕЕШЬ ХОТЬ КАКОЕ-ТО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ, КАК СВЯЗАТЬСЯ С ТВОЕЙ МАТЕРЬЮ?

Перекрикивая звон, они спрашивали:

-- МОЖЕШЬ ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ СКАЗАТЬ НАМ, КОГО ОНА ВЫБЕРЕТ СЛЕДУЮЩЕЙ ЦЕЛЬЮ?

Перекрывая сигнал тревоги, приемная мать кричала:

-- РАЗВЕ ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ ПОМОЧЬ НАМ ПОМОЧЬ ЕЙ?

И звон прекратился.

Девушка сунула голову в дверь и сказала:

-- Без паники, ребята. Кажется, очередная учебная тревога.

Пожарная тревога сейчас уже никогда не значит пожар.

И наш тупой малолетний обсос спрашивает:

-- Можно сходить в ваш туалет?

 

Глава 26

 

Полумесяц наблюдает сверху за нашими отражениями на серебристых бокахжестяного бочонка с пивом.

Мы с Дэнни присели на корточки на чьем-то заднем дворе, и Дэнни сбивает улиток со слизнями легкими щелчками указательного пальца. Дэнни поднимает полный до краев бочонок, подносит свое отражение к настоящему лицу ближе и ближе, пока поддельные губы не соприкасаются с настоящими.

Дэнни отпивает почти половину пива и сообщает:

-- Вот так пиво пьют в Европе, братан.

Из ловушек на слизня?

-- Нет, братан, -- отвечает Дэнни. Вручает мне бочонок и поясняет. -- Теплым и без газа.

Целую собственное отражение и пью, а луна заглядывает мне через плечо.

На тротуаре нас ждет детская коляска с покосившимися колесами: книзу они шире, чем сверху. Днище коляски волочится по земле, а в розовое детское одеяло завернут песчаниковый булыжник, такой большой, что нам с Дэнни его не поднять. Розовая резиновая детская голова пристроена у верхнего края одеяла.

-- По поводу заняться сексом в церкви, -- просит Дэнни. -- Скажи мне, что ты этого не сделал.

Если бы только не сделал. Я не смог.

Не смог драть, пялить, пихать, пороть, трахать. Все эвфемизмы, которых не случилось.

Мы с Дэнни -- просто два обычных парня, которые в полночь вывели ребеночка на прогулку. Просто парочка милых юных ребят из этого приятного райончика больших особняков, отодвинутых вглубь своих газонов. Дома здесь с автономной, климатически контролируемой, элегантной иллюзией безопасности.

А мы с Дэнни невинны как опухоль.

Мы безобидны, как псилоцибиновая поганка.

Здесь такой приятный район -- даже пиво, которое оставляют животным, все сплошь импортировано из Германии да Мексики. Перебираемся через ограду в следующий задний двор и высматриваем под кустами наш очередной груз.

Приседая, чтобы глянуть под листья, спрашиваю:

-- Братан, -- говорю. -- Ты же не считаешь, что я добросердечный человек, правда?

А Дэнни отвечает:

-- Ну уж нет, братан.

После нескольких кварталов, после всех этих задних дворов с пивом, в честности Дэнни можно быть уверенным. Спрашиваю:

-- Ты не считаешь, что на самом деле я в глубине чуткое и христоподобное проявление абсолютной любви?

-- Хрена с два, братан, -- отвечает Дэнни. -- Ты мудак.

А я говорю:

-- Спасибо. Просто хотел убедиться.

А Дэнни медленно встает, разгибая только ноги, на жестянке в его руках снова отражение ночного неба, и Дэнни объявляет:

-- В яблочко, братан.

Насчет меня в церкви, рассказываю ему, -- я больше разочаровался в Боге, чем в себе. Он обязан был поразить меня молнией. То есть, Бог ведь бог. А я просто мудак. Я даже не снял с Пэйж Маршалл шмотки. Она еще была в стетоскопе, тот болтался между грудей, -- я оттолкнул ее к алтарю. Даже халат с нее не стащил.

Приложив стетоскоп к собственной груди, она скомандовала:

-- Давай быстрее, -- сказала. -- Хочу, чтобы все было синхронно с моим сердцем.

Нечестно, что женщинам не приходится представлять себе всякое дерьмо, чтобы не кончить.

А я -- просто не смог. Эта идея про Иисуса тут же убивала у меня всякий стояк.

Дэнни вручает мне пиво, и я пью. Дэнни сплевывает дохлого слизняка и советует:

-- Лучше пей через зубы, братан.

Даже в церкви, даже когда она лежала на алтаре, без одежды, эта Пэйж Маршалл, эта доктор Пэйж Маршалл -- мне не хотелось, чтобы она стала просто-напросто очередной дыркой.

Ведь ничто не окажется настолько совершенным, насколько его можно представить.

Ведь ничто не возбуждает настолько, насколько собственная фантазия.

Вдох. А теперь -- выдох.

-- Братан, -- сообщает Дэнни. -- Это уже последний номер на сегодня. Давай, берем камень, и пошли домой.

А я прошу -- еще один квартал, ладно? Еще один рейд по задним дворам. Я пока что и близко не напился, чтобы забыть сегодняшний день.

Какой здесь приятный район. Перепрыгиваю через ограду в следующий задний двор и приземляюсь башней прямо в чей-то розовый куст. Где-то лает собака.

Все время, пока мы были на алтаре, пока я пытался разогреть поршень, -- крест из полированного светлого дерева смотрел на нас. Не было ни человека в муках. Ни тернового венца. Ни кружащих мух и пота. Ни вони. Ни крови и страданий, -- не в этой же церкви. Ни кровавого ливня. Ни нашествия саранчи.

Пэйж все время была со стетоскопом в ушах, молча слушала собственное сердце.

Ангелы на потолке замалеваны. Свет, падающий сквозь витражи, был густым и золотистым, в нем кружилась пыль. Свет падал широкой плотной колонной; теплый тяжелый столб его лился на нас.

Внимание, пожалуйста, доктор Фрейд, просим вас ответить по белому телефону добрых услуг.

Мир условностей, а не реальный мир.

Дэнни смотрит на меня, застрявшего и ободранного до крови шипами роз, в драных шмотках лежащего в кустах, и произносит:

-- Ладно, я хотел сказать, -- говорит. -- Как раз это, сто пудов, и будет последний поход.

Аромат роз, запах недержания в Сент-Энтони.

Собака лает и царапается, пытаясь выбраться из дома через черный ход. Свет загорается на кухне, показывая, что кто-то стоит у окна. Потом включается фонарь на заднем крыльце, и скорость, с которой я выдираю жопу из любимого куста и вылетаю на улицу -- просто поражает.

С противоположной стороны по тротуару приближается парочка, склонившаяся и обвившая друг друга руками. Женщина трется щекой об отворот пиджака мужчины, а тот целует ее в макушку.

Дэнни уже толкает коляску, притом с такой скоростью, что передние колеса подскакивают на трещине тротуара, а детская резиновая голова выскальзывает наружу. Стеклянные глаза широко распахнуты; розовая голова прыгает по земле мимо счастливой парочки и скатывается в канаву.

Дэнни просит меня:

-- Братан, не достанешь мне?

Мои шмотки изодраны и липнут от крови, колючки торчат в роже, -- рысью пробегаю мимо парочки, выдергиваю голову из листьев и мусора.

Мужчина взвизгивает и подается назад.

А женщина говорит:

-- Виктор? Виктор Манчини. О Господи.

Она, наверное, спасла мне жизнь, потому что хрен ее знает -- кто она такая.

В часовне, когда я сдался, когда мы застегивали одежду, я сказал Пэйж:

-- Забудь про зародышевую ткань. Забудь про обиды на сильных женщин, -- спрашиваю. -- Знаешь, в чем настоящая причина того, что я тебя не трахнул?

Разбираясь с пуговицами на бриджах, я сказал ей:

-- Кажется, по правде мне взамен охота, чтобы ты мне нравилась.

А Пэйж, держа руки за головой, снова туго скручивая волосы в черный мозг, заметила:

-- Но, может быть, секс и близость -- не взаимоисключающие вещи.

А я засмеялся. Повязывая галстук, сказал ей -- о да. Да, они как раз такие.

Мы с Дэнни добираемся к семисотому кварталу улицы, как утверждает указатель, Бирч-Стрит. Говорю Дэнни, толкающему коляску:

-- Не сюда, братан, -- показываю назад и поясняю. -- Мамин дом там, сзади.

Дэнни продолжает толкать, днище коляски с рычанием волочится по тротуару. Счастливая парочка -- стоят, отвалив челюсти, все еще смотрят нам вслед за два квартала позади.

Трусцой бегу рядом с ним, перебрасывая резиновую кукольную голову из руки в руку.

-- Братан, -- зову. -- Поворачивай.

Дэнни отвечает:

-- Сначала глянем на восьмисотый квартал.

А там что?

-- По идее там ничего, -- говорит Дэнни. -- Когда-то он принадлежал моему дяде Дону.

Дома заканчиваются, и восьмисотый квартал -- просто участок, а дальше, в следующем квартале -- снова дома. Вся земля -- лишь высокая трава, растущая по краю, и старые яблони со сморщенной и перекрученной во тьме корой. Окруженный охапкой щеток из хлыстов ежевики и щетины из кучи колючек на каждой ветке, центр участка пуст.

На углу стоит плакат -- крашенная в белый фанера с нарисованными сверху красными кирпичными домиками: они притиснуты друг к другу, а из окон с вазонами машут люди. Под домами черная надпись сообщает: "Скоро -- городские дома Меннингтаун-Кантри". Под плакатом земля усыпана снегом из хлопьев отслоившейся белой краски. Вблизи видно, что щит покоробился, кирпичные дома потрескались и выцвели до розового.

Дэнни вываливает булыжник из коляски, и тот приземляется в высокую траву около тротуара. Вытряхивает розовое одеяло и вручает мне два угла. Мы складываем его между собой, а Дэнни рассказывает:

-- Если и есть что-то противоположное образцу для подражания -- так это мой дядя Дон.

Потом Дэнни закидывает сложенное одеяло в коляску и берется толкать ту домой.

А я зову его вслед:

-- Братан. Тебе что -- не нужен камень?

А Дэнни продолжает:

-- Наши матери против вождения в нетрезвом виде, сто пудов, закатили вечеринку, когда выяснили, что старый Дон Меннинг помер.

Ветер поднимает и клонит к земле высокую траву. Здесь не живет никто, кроме растений, и сквозь темный центр квартала можно разглядеть свет фонарей на крыльце других домов. Очертания старых яблонь черными зигзагами проступают между ними.

-- Так что, -- спрашиваю. -- Это парк?

А Дэнни отвечает:

-- Не совсем, -- удаляясь все дальше, сообщает. -- Это мое.

Швыряю ему кукольную голову и говорю:

-- Серьезно?

-- С тех пор, как пару дней назад позвонили предки, -- отзывается он, ловит голову и кидает ее в коляску. Мы шествуем в свете фонарей, мимо темных домов всех остальных.

Поблескивают застежки моих ботинок, руки мои засунуты в карманы, я спрашиваю:

-- Братан? -- говорю. -- Ты же на полном серьезе не считаешь, что во мне есть хоть что-то от Иисуса Христа, правда?

Прошу:

-- Пожалуйста, скажи что нет.

Мы идем.

А Дэнни, толкая пустую коляску, отвечает:

-- Смотри сам, братан. Ты почти занимался сексом на столе Господа. Ты же просто выдающийся образец позорного падения.

Мы идем, пиво выветривается, и ночной воздух на удивление прохладен.

А я прошу:

-- Пожалуйста, братан. Скажи мне правду.

Во мне нет ничего хорошего, доброго, заботливого, -- вообще ничего из этой параши.

Я не более, чем безмозглый, тупорылый, невезучий пижон. Вот с этим я могу жить. Вот это я и есть. Просто дыро-трахающий, щеле-дрючащий, поршне-пялящий сраный беспомощный сексоман, и мне никогда, ни за что нельзя забывать об этом.

Прошу:

-- Скажи мне еще раз, что я бесчувственный мудак.

 

Глава 27

 

Сегодняшний вечер должен пройти так: я прячусь в шкафу в спальне, пока девчонка принимает душ. Потом она выйдет оттуда, вся блестящая от пота: воздух дышит паром, туманится от лака для волос и духов, -- она выходит, одетая в один только кружевной купальный халат. И тут выпрыгиваю я, в каких-нибудь колготках, натянутых на лицо, и в черных очках. Швыряю ее на кровать. Приставляю к горлу нож. Потом насилую.

Вот так все просто. Позорное падение продолжается.

Главное -- не забывай себя спрашивать: "Как бы НЕ поступил Иисус?"

Только вот на кровати ее насиловать нельзя, говорит она, -- покрывало из светло-розового шелка и пойдет пятнами. И не на полу, потому что ковер поцарапает ей кожу. Мы условились: на полу, но на полотенце. Не на хорошем гостевом полотенце, предупредила она. Сказала, мол, она оставит паршивенькое полотенце на комоде, а мне надо расстелить его заранее, чтобы не нарушать атмосферу.

Она оставит окно спальни открытым, прежде чем пойти в душ.

И вот я прячусь в этом шкафу, голый и облипший всеми ее вещами в целлофане из химчистки, на моей голове колготки, я в солнечных очках и держу самый тупой нож из всех, что смог найти, -- сижу в ожидании. Полотенце расстелено на полу. В колготках так душно, что у меня по лицу течет пот. Волосы, прилипшие к голове, начинают чесаться.

Только не возле окна, сказала она мне. И не возле камина. Сказала изнасиловать ее около шкафа, но не слишком близко. Попросила постараться расстелить полотенце на проходе, где ковер не так сильно заносится.

Эту девушку по имени Гвен я встретил в отделе "Реабилитация" книжного магазина. Трудно сказать, кто кого подцепил, -- но она притворялась, будто читает двенадцатишаговую книжку по сексуальной зависимости, а на мне были приносящие удачу камуфляжные штаны, и я ходил вокруг нее кругами с экземпляром той же самой книги, и вот открыл еще один способ активного знакомства.

Так делают птички. Так делают пчелки.

Мне нужен тот самый приток эндорфинов. Чтобы транквилизировал меня. Я жажду пептида фенилэтиламина. Вот такой я и есть. Зависимый. В смысле, все у себя отметили?

В забегаловке при книжном магазинчике, Гвен просила меня достать веревку, только не из нейлона, потому что от него слишком больно. А от пеньки у нее будет раздражение. Годится что-то вроде черной изоленты, только не для рта, и бумажной, а не резиновой.

-- Отдирать резиновую изоленту, -- сказала она. -- Так же эротично, как восковая эпиляция ног.

Мы сравнили наши расписания -- а четверг уже выпадал. В пятницу у меня была регулярная встреча сексоголиков. На эту неделю мне девчонок не положено. Субботу я торчу в Сент-Энтони. Почти каждый воскресный вечер она помогает проводить игру в бинго в своей церкви, поэтому мы условились на понедельник. В понедельник, в девять, -- не в восемь, потому что она работает допоздна, и не в десять, потому что на следующий день мне с раннего утра на работу.

И вот, наступил понедельник. Изолента наготове. Полотенце расстелено, -- а когда я прыгаю на нее с ножом, она спрашивает:

-- На тебе что -- мои колготки?

Заламываю ей одну руку за спину и прижимаю ледяное лезвие к глотке.

-- Нет, ну вы посмотрите, -- возмущается она. -- Это уже переходит всякие границы. Я разрешала себя изнасиловать. Я не разрешала портить мои колготки.

Рукой с ножом хватаю ее халат за кружевной отворот и пытаюсь стащить тот у нее с плеча.

-- Стой, стой, стой, -- упирается она, отталкивая мою руку. -- Так, дай я сама. Ты же все порвешь, -- она выкручивается из моих рук.

Спрашиваю -- можно мне снять солнечные очки?

-- Нет, -- отвечает она, выскальзывая из халата. Потом отправляется к распахнутому шкафу и вешает халат на тремпель.

Но я ведь еле вижу.

-- Не будь таким эгоистом, -- говорит она. Теперь, уже голой, берет мою руку и фиксирует ее на собственном запястье. Потом заворачивает руку за спину, повернувшись и прижавшись ко мне голым задом. Поршень мой встает выше и выше, а ее теплая гладкая щель задницы влажно меня трет, -- а она объявляет:

-- Хочу, чтобы ты был нападающим без лица.

Объясняю ей, что покупать пару колготок стыдно. Парень, который покупает колготки -- либо бандит, либо извращенец; и в том и в другом случае кассир вряд ли примет деньги.

-- Боже, да хватит ныть, -- говорит она. -- Каждый насильник, который у меня был, приносил колготки с собой.

Плюс, сообщаю ей, когда смотришь на вешалку с колготками, там есть любые цвета и размеры. Телесный, серо-угольный, бежевый, коричневый, черный, синий, -- и не одна пара не приводится как "размер под голову".

Она отдергивает лицо в сторону и стонет:

-- Можно тебе кое-что сказать? Можно тебе сказать только одну вещь?

Говорю -- "Что?"

А она в ответ:

-- У тебя изо рта очень воняет.

Тогда, в забегаловке при книжном магазинчике, пока мы еще составляли сценарий, она заявила:

-- Обязательно подержи нож заранее в холодильнике. Мне нужно, чтобы он был очень-очень холодный.

Я спросил -- может, сойдет резиновый нож?

А она ответила:

-- Нож -- очень важная для моего общего впечатления часть.

Сказала:

-- Лучше всего будет, если ты приставишь лезвие к моему горлу прежде, чем оно остынет до комнатной температуры.

Предупредила:

-- Но осторожно, потому что если ты случайно меня порежешь, -- она наклонилась навстречу через столик, выпятив подбородок в мою сторону. -- Даже, если поцарапаешь меня -- клянусь, я отправлю тебя за решетку прежде чем ты успеешь нацепить штаны.

Отхлебнула травяной чай, поставила чашечку на блюдце и продолжила:

-- Мои ноздри будут очень признательны, если на тебе не будет никакого одеколона, лосьона или дезодоранта с сильным запахом, потому что я очень чувствительна.

Какая высокая толерантность у этих голодных баб-сексоголичек. Они просто не могут не дать. Они просто не могут остановиться, каким бы позором все не оборачивалось.

Боже, как я люблю взаимную зависимость.

В забегаловке Гвен поднимает на колени сумочку и роется внутри.

-- Вот, -- объявляет она, разворачивая ксерокопию списка подробностей, которыми она хочет дополнить дело. Вверху списка сказано:

"Изнасилование -- дело власти. Это не романтика. Не надо заниматься со мной любовью. Не надо целовать меня в губы. Не рассчитывай на зажимания после акта. Не проси сходить в мой туалет".

Этим вечером понедельника, в ее спальне, прижимаясь ко мне голой, она просит:

-- Ударь меня, -- говорит. -- Только не слишком сильно и не слишком легко. Ударь с такой силой, чтобы я кончила.

Одной рукой я держу ее руку заведенной за спину. Она трется по мне задницей, а у нее гибкое загорелое тельце, не считая лица, сильно бледного и навощенного от избытка увлажнителя. В зеркальной двери шкафа мне видно ее спереди, и мою рожу, заглядывающую через плечо. Ее волосы и пот скапливаются в щели между ее спиной и прижавшейся к ней моей грудью. Кожа пахнет горячим пластиком от солярия. В другой руке у меня нож, поэтому интересуюсь -- она хочет, чтобы я ударил ножом?

-- Нет, -- возражает она. -- Это называется колоть. Бить ножом называется колоть, -- говорит. -- Положи нож и давай просто ладонью.

Ну, пытаюсь выкинуть нож.

А Гвен останавливает:

-- На кровать -- нельзя.

Ну, бросаю нож на комод, и поднимаю руку, готовя шлепок. Со спины это делать очень неудобно.

А она предупреждает:

-- Только не по лицу.

Ну, опускаю руку пониже.

А она говорит:

-- И не бей по груди, если не собираешься вызвать у меня комки.

См. также: Пузырный мастит.

Предлагает:

-- Как насчет того, что ты возьмешь и ударишь меня по заднице?

А я спрашиваю -- как насчет того, что она возьмет и заткнется, и даст мне насиловать ее как я хочу.

А Гвен отвечает:

-- Если ты так относишься, то можешь смело вытаскивать свой мелкий член и проваливать домой.

Поскольку она только что вышла из ванной, шерсть у нее мягкая и пушистая, а не приглажена, как когда первый раз стаскиваешь с женщины нижнее белье. Моя свободная рука пробирается у нее между ног, а она наощупь ненастоящая: резиновая и пластиковая. Слишком гладкая. Немного скользкая.

Спрашиваю:

-- Что с твоим влагалищем?

Гвен смотрит на себя вниз и отзывается:

-- Что? -- говорит. -- Ах, это. "Фемидом", женский презерватив. Так торчат края. Я же не хочу, чтобы ты меня чем-нибудь заразил.

Это мое личное мнение, говорю, но изнасилование, кажется, штука более спонтанная, ну, вроде преступления страсти.

-- Это показывает, что ты ни хрена не знаешь, как надо насиловать, -- отвечает она. -- Хороший насильник тщательно планирует свое преступление. Он выполняет каждую мелочь, как ритуал. Оно должно выйти почти как религиозная церемония.

То, что здесь происходит, утверждает Гвен -- священно.

В забегаловке при книжном магазинчике, она передала мне листок с ксерокопией и спросила:

-- Ты согласишься на все эти условия?

Листок заявляет -- "Не спрашивай, где я работаю".

"Не спрашивай, больно ли мне".

"Не кури в моем доме".

"Не рассчитывай остаться на ночь".

Листок гласит -- "Надежное слово -- ПУДЕЛЬ".

Спрашиваю -- что значит "надежное слово"?

-- Если обстановка слишком накалится, или перестанет нравиться кому-то из нас -- говоришь "пудель", и все прекращается.

Спрашиваю -- кончать-то хоть можно?

-- Если оно для тебя так важно, -- отвечает она.

Тогда говорю -- ладно, где расписаться?

Эти мне жалкие бабы-сексоголички. Как они, черт их дери, любят хер.

Без одежды она кажется немного костлявой. Кожа у нее горячая и мокрая наощупь, будто при желании можно выжать из нее мыльную воду. Ноги такие тонкие, что не соприкасаются до самой задницы. Маленькие плоские груди словно обтягивают грудную клетку. Все еще держу ее руку завернутой за спину, разглядываю нас в зеркальную дверцу шкафа, -- а у нее длинная шея и покатые плечи, в форме винной бутылки.

-- Хватит, пожалуйста, -- просит она. -- Мне больно. Пожалуйста, я отдам тебе деньги.

Спрашиваю -- сколько?

-- Хватит, пожалуйста, -- повторяет она. -- Или я закричу.

Тут я бросаю ее руку и отступаю.

-- Не кричи, -- прошу. -- Только не кричи.

Гвен вздыхает, потом тянется и толкает меня в грудь.

-- Придурок! -- орет она. -- Я не говорила "пудель".

Прямо сексуальный эквивалент "Я в домике".

Она снова впутывается в мою хватку. Потом тянет нас к полотенцу и командует:

-- Стой, -- идет к комоду и возвращается с розовым пластмассовым вибратором.

-- Эй, -- говорю. -- Не смей пользоваться этим на мне.

Гвен передергивается и отвечает:

-- Конечно нет. Это мое.

А я спрашиваю: