НАЦИОНАЛЬНЫЕ ИНТЕРЕСЫ

Национализм — специфически современное явление, поскольку он заменяет от­ношения господства и рабства взаимным и равным признанием. Но он не является полностью рациональным, поскольку это признание распространяется только на чле­нов определенной национальной или этнической группы. Он все же более демокра­тичная и эгалитарная форма легитимности, чем, скажем, наследственная монархия, в которой целые народы могут рассматриваться как элемент родового наследства. По­этому неудивительно, что националистические движения тесно связаны с демократи­ческими еще со времен Французской революции. Но достоинство, к признанию которого стремится националист, есть не универсальное человеческое достоинство, но лишь достоинство его группы. Требования признания такого рода потенциально ведут к конфликту с другими группами, ищущими признания своего достоинства, и поэтому национализм вполне способен заменить религиозные и династические амби­ции в качестве основы империализма, как это в точности было в Германии.

Сохранение империализма и войн после великих буржуазных революций XVIII— XIX вв. связано поэтому не только с пережитками атавистического воинского этоса, но еще и с тем фактом, что мегалотимия господ не полностью сублимирована в эконо­мическую деятельность. Международная система в последние два столетия пред­ставляла собой смешение либеральных и нелиберальных обществ. В последних иррациональные формы тимоса, подобные национализму, часто действовали свобод­но, и все государства были в той или иной степени заражены национализмом.

Европейские нации тесно переплетены друг с другом, особенно в Восточной и Юго-Восточной Европе, и разделение их на сепаратные национальные государства послужило крупным источником конфликта — такого, который во многих областях продолжается.

Либеральные государства вступали в войну для защиты себя от нападения нели­беральных, а также сами завоевывали неевропейские государства и правили ими. Многие с виду либеральные государства были поражены примесью нетерпимого на­ционализма и не могли универсализировать свои концепции прав человека, посколь­ку гражданство было основано на расовом или этническом происхождении.

«Либеральные» Англия и Франция в последние десятилетия XIX в. могли осно­вывать большие колониальные империи в Азии и Африке и править силой, а не народ­ным согласием, поскольку достоинство индийцев, алжирцев, вьетнамцев и прочих считали ниже своего собственного. Говоря словами историка Уильяма Лангера, импе­риализм «был еще и проекцией национализма за границы Европы, проекцией в миро­вом масштабе освященной временем борьбы за усиление и за баланс сил в том виде, в котором она столетиями существовала на этом континенте ».<.. .>

Современная военная мощь, как и современная политика, стала куда более де­мократической, опираясь на участие в войне всего народа. С началом участия в войне широких масс цели войны должны были измениться так, чтобы каким-то образом удовлетворять нацию в целом, а не только амбиции единоличного правителя. Союзы и объединения стали куда более устойчивы, потому что страны и народы уже нельзя было обменивать друг на друга как шахматные фигуры. И это было так не только в формально демократических странах, но и в национальных государствах, таких как Германия Бисмарка, которым приходилось нести ответственность перед диктатом национальной идентичности даже в отсутствие суверенности народа. Более того, ког­да у масс населения появился мотив для войны в виде национализма, они стали подни­маться до таких высот тимотического гнева, какие редко можно было увидеть в династических конфликтах, а это стало мешать лидерам взаимодействовать с врагом умеренно или гибко. Главный пример такого — Версальский мирный договор, окон­чивший Первую мировую войну. В отличие от Венского конгресса Версальское согла­шение не смогло восстановить действующий баланс сил в Европе из-за необходимости при проведении границ между странами на месте бывших Германской и Австро-Вен­герской империй учесть, с одной стороны, принцип на-аномального суверенитета, а с другой — требования французской общественности о возмездии Германии.

Однако, признавая колоссальную мощь национализма в последние два века, не­обходимо рассматривать этот феномен в соответствующей перспективе. Для журна­листов, государственных деятелей и даже ученых обычным является утверждение, что национализм отражает глубокие и фундаментальные чаяния человеческой при­роды и что «нации», составляющие основу национализма, являются такими же вне­временными социальными сущностями и такими же старыми, как государство или семья. Здравый смысл подсказывает, что однажды пробудившийся национализм пред­ставляет такую стихийную силу истории, что его не остановить другими формами социальной приверженности, такими как религия или идеология, и он, в конечном счете, заглушит такие хилые растения, как коммунизм или либерализм.

Недавно эта точка зрения получила видимую эмпирическую поддержку в виде подъе­ма националистических чувств в Восточной Европе и Советском Союзе, и в такой степе­ни, что некоторые наблюдатели предсказывают эру национального возрождения после «холодной войны», как было в девятнадцатом веке. Советский коммунизм утверждал, что национальный вопрос — всего лишь отросток более фундаментального классового вопроса, и заявлял, что в Советском Союзе первый решен раз и навсегда движением к бесклассовому обществу. Теперь, когда националисты сменяют у руля коммунистов в одной советской республике за другой, как и в странах Восточной Европы, очевидная пустота такой претензии подрезала правдоподобность утверждения о решении нацио­нального вопроса и со стороны многих других универсалистских идеологий.

Не отрицая силы национализма в обширных регионах мира после «холодной вой­ны», все же скажем, что считать национализм перманентным и всепобеждающим — и узко, и неверно. Во-первых, такая точка зрения абсолютно не понимает, насколько национализм — недавнее и случайное явление. Национализм не имеет, по словам Эр­неста Геллнера, «каких-либо глубоких корней в душе человека ».

Патриотическая привязанность к большим социальным группам существует у людей столько, сколько существуют эти группы, но лишь после промышленной революции эти группы были определены как лингвистически и культурно однород­ные сущности. В доиндустриальном обществе всепроникающими были классовые различия между людьми одной нации, и эти различия были непреодолимыми барь­ерами на пути каких-либо взаимоотношений. Русский дворянин имел куда больше общего с французским дворянином, чем с крестьянином из своего поместья. У него не только социальные условия походили на условия француза, но он еще и говорил с французом на одном языке, зачастую не будучи способен общаться с собственны­ми крестьянами. <...>

Но та же экономическая логика современной науки, о которой мы говорили в части второй, заставила все страны стать более эгалитарными, однородными и обра­зованными. Правители и управляемые должны были заговорить на одном языке, по­скольку взаимодействовали в национальной экономике; крестьяне, выбиравшиеся из деревни, должны были стать грамотными в своем языке и получить достаточное об­разование для работы на современных заводах, а потом и в офисах. Прежние соци­альные деления по классу, родству, племени и секте исчезли под давлением требования постоянной подвижности рабочей силы, оставив людям в качестве главных форм социального родства лишь общий язык и языковую культуру. Поэтому национализм — во многом продукт индустриализации и демократических, эгалитарных идеологий, которыми она сопровождается.

Нации, созданные современным национализмом, во многом были основаны на прежнем «естественном» языковом разделении. Но еще они были намеренным про­дуктом националистов, у которых была некоторая степень свободы в определении того, кто или что составляет язык или нацию.

Например, «пробуждающиеся» сейчас нации в советской Средней Азии не суще­ствовали как осознающие себя языковые сущности до большевистской революции; сегодня узбекские и казахские националисты роются в библиотеках, чтобы «переот­крыть» исторические языки и культуры, которые для многих из них являются совер­шенно новыми. <...> Это указывает на то, что нации не являются перманентными или «естественными » центрами привязанности людей в течение всех веков. Ассимиляция нации или ее возрождение вполне возможны и на самом деле довольно обычны.

Похоже, что каждый национализм проходит определенный жизненный цикл. На некоторых этапах исторического развития, например в аграрных обществах, он вооб­ще не присутствует в сознании людей. Он расцветает сильнее всего в момент перехода к индустриальному обществу или сразу после и становится особенно агрессивным, когда народу, прошедшему первые фазы экономической модернизации, отказывают и в политической свободе, и в национальной идентичности. Поэтому неудивительно, что две западноевропейские страны, породившие фашистский ультранационализм, Италия и Германия, были также последними в индустриализации и политическом объединении или что самый сильный национализм, возникший сразу после Второй мировой войны, пришелся на бывшие европейские колонии в третьем мире. Если учи­тывать прецеденты, нас не должно удивлять, что сегодня самый сильный национа­лизм наблюдается в Советском Союзе или Восточной Европе, где индустриализация произошла сравнительно поздно и где национальная идентичность долго подавля­лась коммунизмом.

Но для национальных групп, чья национальная идентичность находится под меньшей угрозой и имеет больший стаж, значение нации как источника тимотической идентификации заметно ослабевает. Окончание начального, интенсивного пе­риода национализма сильнее всего заметно в регионе, наиболее пострадавшем от националистических страстей, — в Европе. На этом континенте две мировые войны послужили отличным стимулом перекроить национализм более толерантным обра­зом. Испытав на себе страшную иррациональность, латентно скрытую в националистической форме признания, население Европы постепенно стало воспринимать как альтернативу всеобщее и равное взаимное признание. Результатом явилось созна­тельное стремление со стороны переживших эти войны к устранению национальных границ и обращению эмоций населения от национального самоутверждения к эко­номической деятельности. В результате, как известно, появилось Европейское со­общество — проект, который только набрал инерцию за последние годы под давлением экономической конкуренции со стороны Северной Америки и Азии. ЕС, очевидным образом, не отменило национальные различия, и эта организация встретила трудности на пути строительства суперсуверенитета, на который рассчитыва­ли ее основатели. Но разновидности национализма, проявляемого в ЕС по таким вопросам, как сельскохозяйственная политика и денежная единица, — это уже весь­ма одомашненные разновидности, и они куда как далеки от той силы, что увлекла народы в две мировые войны.

Те, кто утверждает, что национализм слишком стихийная и мощная сила, чтобы его укротило сочетание либерализма и экономического эгоизма, должны бы вспом­нить судьбу организованной религии — механизма признания, непосредственно пред­шествовавшего национализму. Было время, когда религия играла всемогущую роль в европейской политике; протестанты и католики организовывали политические фракции и сжигали богатства Европы в религиозных войнах. Как мы видели, анг­лийский либерализм возник как прямая реакция на религиозный фанатизм времен Гражданской войны в Англии. Вопреки тем, кто в те времена верил, будто религия есть необходимый и постоянный элемент политического ландшафта, либерализм укротил религию в Европе. После многовековой вражды с либерализмом религия научилась быть терпимой. В XVI в. большинству европейцев показалось бы диким не использовать политическую власть для насаждения своей веры. Сегодня мысль, что религиозная практика, отличная от принятой человеком, оскорбляет веру этого человека, — такая мысль показалась бы дикой даже самым ревностным церковни­кам. То есть религия оказалась отодвинута в сферу частной жизни, изгнана, и — кажется, более или менее навсегда, из политической жизни европейцев, присут­ствуя лишь в очень узких темах, например, в вопросе об абортах.

В той степени, в которой национализм может быть обезврежен и модернизирован подобно религии, когда конкретные виды национализма получат отдельное, но рав­ное с другими видами признание, в той же степени ослабеет и националистическая основа империализма и войн. Многие считают, что сегодняшний крен в сторону евро­пейской интеграции — всего лишь минутная тенденция, привнесенная опытом Вто­рой мировой и «холодной войн», а на самом деле история современной Европы движется к национализму. Но может оказаться, что две мировые войны сыграли по отношению к национализму ту же роль, что и религиозные войны XVI-XVII вв. по отношению к религии, изменив сознание не только непосредственно следующего по­коления, но и дальнейших.

Если национализм должен ослабнуть как политическая сила, то его необходимо сделать толерантным, как было с религией. Национальные группы могут сохранять свой язык и чувство идентичности, но эта идентичность будет выражать себя главным образом в культуре, а не в политике. <...>

Такая эволюция происходит уже в наиболее развитых либеральных демократи­ях Европы на протяжении жизни двух последних поколений. Хотя в современных европейских странах национализм еще весьма выражен, он сильно отличается по ха­рактеру от того, который имел место в девятнадцатом веке, когда понятия «народов » и национальной идентичности еще были относительно новы. После краха гитлеризма ни один западноевропейский национализм не усматривал ключ к своей национальной идентичности в господстве над другими народами. Напротив: большинство современ­ных националистов пошли по пути Ататюрка, видя свою миссию в консолидации и очищении национальной идентичности в пределах традиционной родины. Конечно, можно бы сказать, что все зрелые национализмы проходят сейчас через процесс «турцификации».

Такой национализм не выглядит способным создать новую империю, а может лишь разрушить существующую. Наиболее радикальные сегодня националисты вроде Республиканской партии Шенхубера в Германии или Национального Фронта Ле Пена во Франции озабочены не тем, чтобы править иностранцами, а тем, чтобы их изгнать и, как жадный бюргер из пословицы, одним без помех наслаждаться благами жизни.

Но наиболее удивителен и показателен тот факт, что русский национализм, обычно считающийся самым ретроградным в Европе, тоже быстро проходит через процесс «турцификации» и отбросил прежний экспансионизм ради концепции «малой Рос­сии». Современная Европа быстро несется к избавлению от суверенности и наслаж­дению своей национальной идентичностью при мягком свете частной жизни. Как религии, национализму не грозит опасность исчезновения, но он, как и религия, теря­ет способность стимулировать европейцев рисковать своей уютной жизнью в вели­ких актах империализма.

Это, конечно, не значит, что в Европе не будет больше националистических конфликтов, и особенно между недавно освобожденными национализмами Вос­точной Европы и Советского Союза, которые дремали, лишенные возможности действовать, под правлением коммунистов. Конечно, можно ожидать более высо­кой степени националистического противостояния в Европе после конца «холод­ной войны».

Национализм в этих случаях есть неизбежное сопутствующее обстоятельство расширяющейся демократизации, когда национальные и этнические группы, долго лишенные голоса, начинают выражать себя ради суверенитета и независимости.<..>

Развал долго существовавших многоэтнических государств обещает быть насиль­ственным и кровавым процессом, тем более, если учесть степень взаимопроникнове­ния различных национальных групп. Например, в Советском Союзе около 60 млн человек (половина из них русские) живут за пределами своих родных республик, а одну восьмую населения Хорватии составляют сербы. Серьезные перемещения насе­ления уже начались в Советском Союзе и будут усиливаться по мере того, как рес­публики будут двигаться к независимости.

Многие из вновь возникающих националистических движений, особенно в реги­онах с низким социоэкономическим развитием, могут оказаться весьма примитивны­ми, т. е. нетерпимыми, шовинистическими и внешне агрессивными.

Более того, прежние национальные государства могут подвергнуться атаке сни­зу, когда малые лингвистические группы потребуют сепаратного признания. Словаки сейчас требуют признания идентичности, отдельной от чехов. Мира и процветания либеральной Канады недостаточно для многих франко-канадцев Квебека, которые требуют еще и сохранения своих культурных различий. Потенциал возникновения новых национальных государств, в которых достигнут национальной идентичности курды, эстонцы, осетины, тибетцы, словенцы и т. д., бесконечен.

Но эти новые проявления национализма следует поместить в соответствующую перспективу. Во-первых, наиболее интенсивные будут возникать главным образом в наименее модернизированных уголках Европы, особенно на Балканах и возле них, а также в южных частях бывшей Российской империи. Скорее всего, они будут вспы­хивать, не затрагивая долговременной эволюции более старых националистических движений в сторону толерантности, о которой говорилось выше.

В то время как народы советского Закавказья уже повинны в актах невыразимой жестокости, мало есть свидетельств, что национализмы северной половины Восточ­ной Европы — Чехословакии, Венгрии, Польши и стран Балтии — будут развиваться в агрессивном направлении, несовместимом с либерализмом. Это не значит, что не могут распасться существующие государства, например Чехословакия, или что у Польши с Литвой не будет пограничных споров. Но такие вещи не должны вызвать мальстрем политического насилия, характерного для других регионов, и им будет противостоять давление за экономическую интеграцию.

Во-вторых, влияние новых националистических конфликтов на мир и безо­пасность в масштабе Европы и мира будет куда меньше, чем было в 1914 г., когда один сербский националист нажал на спусковой крючок Первой мировой войны, убив наследника австро-венгерского трона. Хотя Югославия дробится, а освобо­дившиеся венгры и румыны бесконечно грызутся над статусом венгерского мень­шинства в Трансильвании, в Европе нет великих держав, заинтересованных в использовании подобных конфликтов для улучшения своего стратегического по­ложения.

Напротив, наиболее развитые страны Европы будут, как от смоляного чучелка, шарахаться от этих противостояний, вмешиваясь лишь в случае вопиющих наруше­ний прав человека либо угрозы своим гражданам. Югославия, с территории которой началась Великая война, поражена гражданской войной и распадается. Но остальная Европа достигла существенного консенсуса по подходу к урегулированию этой про­блемы, а также насчет необходимости отделить вопрос о Югославии от более серьез­ных вопросов европейской безопасности.

В-третьих, важно осознавать переходный характер борьбы новых национализмов, возникших в Восточной Европе и Советском Союзе. Это родовые муки нового и в общем (хотя и не во всем) более демократического порядка в этом регионе, возника­ющего при закате коммунистических империй. И есть основания ожидать, что многие из новых национальных государств, которые возникнут в этом процессе, будут либе­ральными демократиями, а их националистические движения, сейчас ожесточенные борьбой за независимость, созреют и в конечном счете пройдут тот же процесс «турцификации », что и в Западной Европе.

Принцип легитимности на основе национальной идентичности в значительной мере возобладал и в третьем мире после Второй мировой войны. Туда он пришел позже, чем в Европу, потому что индустриализация и национальная независимость тоже по­явились там позже, но влияние его оказалось точно таким же. Хотя относительно мало стран третьего мира после 1945 г. были формальными демократиями, почти все они отказались от религиозных или династических титулов легитимности ради прин­ципа национального самоопределения. Новизна таких националистических движе­ний означала, что они стремятся к самоутверждению энергичнее, чем старые, лучше оформленные и более самодовлеющие аналогичные движения Европы. Например, панарабский национализм был основан на той же тяге к национальному единению, что национализм Италии и Германии в XIX в., но он не привел к созданию единого и политически интегрированного арабского государства.

Однако подъем национализма в третьем мире в некоторых смыслах ограничил международный конфликт. Широкое признание принципа национального самооп­ределения — необязательно формального самоопределения путем свободных вы­боров, но права национальных групп жить независимо на своей традиционной родине — очень затруднило всем попытки военной интервенции или территориаль­ных приобретений. Мощь национализма третьего мира почти повсеместно одержа­ла триумф независимо, по всей видимости, от относительного уровня технологии или развития: французов изгнали из Вьетнама и Алжира, США — из Вьетнама, Советы — из Афганистана, ливийцев — из Чада, вьетнамцев — из Камбоджи и т. д. Основные изменения, произошедшие в мировых границах после 1945 г., были в ос­новном связаны с разделением стран вдоль национальных разделительных линий, а не присоединения территорий — например, разделение Пакистана и Бангладеш в 1971 г. Многие факторы, делающие территориальные завоевания невыгодными для развитых стран — быстрая эскалация военных расходов, в том числе расходов на управление враждебным населением, возможность развития национальной эконо­мики как более надежный источник богатства и т. п. — все это применимо и к конф­ликтам между странами третьего мира.

Национализм остается более интенсивным в третьем мире, Восточной Европе и Советском Союзе, и здесь он продержится дольше, чем в Европе или в Америке. Динамизм этих новых националистических, движений, по всей видимости, убедил многих жителей стран с развитой либеральной демократией, что национализм есть клеймо нашего века, — но они не заметили заката национализма у себя дома. Любо­пытно, почему люди верят, что столь недавнее историческое явление, как национа­лизм, будет отныне неотъемлемым элементом социального ландшафта. Это экономические силы поощрили национализм путем смены классовых барьеров наци­ональными и создали в этом процессе централизованные и лингвистически однород­ные сущности. Те же самые экономические силы поощряют сегодня устранение национальных барьеров путем создания единого мирового рынка. И тот факт, что окончательная политическая нейтрализация национализма может не произойти при жизни нашего поколения или следующего, не отменяет перспективы, что она когда-нибудь случится.