Дом в Лондоне, где жил К. Маркс в 50-х годах XIX века. 4 страница

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

Немало жестоких войн было и в XIX столетии. К середине века Англия стала самой мощной индустриальной державой мира. Страх перед экономическими кризисами толкал английскую буржуазию к поискам новых рынков сбыта. Английские и французские промышленники, финансисты, купцы с вожделением посматривали на раскинувшиеся по берегам Черного и Средиземного морей владения одряхлевшей Османской империи, на бескрайние просторы отсталой, крепостнической России.

Ослаблением некогда могущественного восточного соседа желал воспользоваться и Николай I Он стремился обеспечить выгодный для русских помещиков и купцов режим черноморских проливов и упрочить свое влияние среди славянского населения балканских провинций Турции. Победоносная война должна была помочь русскому царю укрепить внутри страны крепостнический режим.

Султан, находившийся под сильным воздействием западных держав и распаляемый ими, мечтал между тем захватить Крым и Кавказ. Так Османская империя и Балканы стали узлом острых противоречий между империалистическими державами и в то же время ареной напряженной борьбы балканских народов против иноземных поработителей.

После поражения февральской революции во Франции Николай I владычествовал в Средней Европе. Его сравнивали с Наполеоном I. Однако угроза николаевскому господству приближалась со стороны Англии и Франции. Под их нажимом Турция объявила войну России. Так сбылось давнишнее желание всесильного тогда английского премьера Пальмерстона. Синопский бой – последнее в истории крупное сражение военных парусников, во время которого эскадра адмирала Нахимова потопила в течение нескольких часов весь турецкий флот, захватив в плен командующего флотом Осман-пашу и его штаб, явился предлогом для открытого вступления Англии и Франции в войну против России

Правительство Пальмерстона хотело не только полностью подчинить себе Турецкую империю, но и захватить Крым, высадиться на Кавказе и отторгнуть Грузию. Император Франции решил воевать с Россией, так как он и его банкиры были связаны с Турцией могучими узами финансовых отношений. Ненависть к Николаю, столпу всемирной реакции, была очень сильна и среди народов Франции и Англии.

Маркс и Энгельс во всех деталях вникали в сложнейшие перипетии затянувшейся военной схватки. Из «Русского инвалида» и петербургской «Северной звезды», из «Римской газеты» и «Бельгийских обозрений», из прессы Англии, Америки и Германии черпали они многообразную военную информацию, сопоставляя противоречивые подчас сообщения и сводки, изучали военные карты и следили за передвижением частей всех воюющих армий. Маркс и особенно Энгельс регулярно писали о ходе крымских операций статьи и обзоры для «Нью-йоркской трибуны», которые издатель Дана помещал часто в качестве передовых своей газеты.

Сравнительно недалеко от Дин-стрит проживал Александр Иванович Герцен.

Несколько лет уже Маркс и Герцен жили на острове. Они никогда, однако, не встречались и враждебно судили друг о друге

Во время Крымской войны Герцен доказывал, что завоевание Николаем I Константинополя приведет к падению самодержавно-крепостнического строя в России и объединит, наконец, всех славян. Магометанский стяг с полумесяцем и звездой будет сорван со святой Софии, и к столице Византии снова вернутся былое величие и слава. Тогда-то начнется новая эра – эра всеславянской демократической и социальной федерации.

– Время славянского мира настало… Где водрузит он знамя свое? Около какого центра соберется он? – спрашивал Герцен. – Это средоточие не Вена, город рококо – немецкий, не Петербург – город новонемецкий, не Варшава – город католический, не Москва – город исключительно русский. Настоящая столица соединенных славян – Константинополь.

Маркс зло высмеивал эти высокопарные панславистские фразы Он не мог обойти молчанием ошибки Герцена, опасные для международного рабочего движения.

Частые идейные колебания Герцена, его близость и долгая Связь с либералами дворянами, наивные, хоть и дерзко отважные письма к царю, предназначенные для того, чтобы показать ему вред российского самодержавия, настораживали и отпугивали от русского революционера лондонских коммунистов. К тому же Герцен не таил своей неприязни ко всей немецкой эмиграции, подозревал ее в шовинизме. Он не понимал, что, отвергая панславизм, Маркс не менее жестоко борется с немецким национализмом, прусской военщиной и всем, что охватывалось понятием «прусский дух».

Идейные расхождения, как трещины, постепенно создали пропасть между двумя большими людьми, которые, как никто, по духовной сущности и широте мысли могли бы понять друг друга. Некритическое отношение Герцена к идеологам буржуазной демократии и мелкобуржуазного социализма, его народнические воззрения обострили враждебное чувство к нему Маркса.

Всего несколько городских улиц, полоска земли отделяла их, и никогда они не преодолели этого ничтожного препятствия. Неприязнь придала им особую взаимную зоркость и обостряла критическое чутье.

 

В самом начале напряженного 1855 года у Женни Маркс родилась дочь – Элеонора. Младенец был настолько хил, что в первые месяцы смерть неотступно стояла подле его колыбельки. Однако маленькая Тусси, как прозвали Элеонору, окрепла и превратилась в цветущего, жизнерадостного ребенка.

Остров, куда Маркс прибыл в изгнание, стал ему со временем второй родиной. Однако с роспуском Союза коммунистов не порывались нити, связывавшие Маркса с Германией. Революционер, каким прежде всего и всегда он был, не мог отдаться только научной деятельности, стать вынужденным отшельником. Без революционной борьбы для него не было жизни.

Душевные силы и удовлетворение он черпал также, работая без устали над книгой по политической экономии, начатой много лет назад. Средства к существованию, весьма незначительные, и главное – непостоянные, приносило сотрудничество в заокеанской газете «Нью-Йоркская трибуна».

Основной заботой и целью Маркса в эти трудные годы было сохранить революционный огонь, вспыхнувший над миром столь ярко в 40-е годы.

Маркс руководил из Лондона ушедшими в подполье коммунистическими общинами в родной Германии и поддерживал каждого бойца, как и он, поневоле нашедшего приют в чужих землях. Расстояние не служило ему препятствием. Из-за океана, так же как и с родины, он получал непосредственно или через соратников сообщения обо всем, что делалось для грядущей революции. Знакомый Маркса, Энгельса, Вольфа, испытанный боец 1849 года, рабочий опиловщик по металлу Карл Вильгельм Клейн в большом письме сообщал лондонским руководителям коммунистического движения о подпольных организациях в Золингене, Эльберфельде, Бармене и Дюссельдорфе. Он еще в 1850 году доставил туда и успешно распространил среди наиболее надежных рабочих революционное воззвание. Связиста выследила полиция. Но все обыски, произведенные на местах явок, где он бывал, не дали никаких результатов, и Клейн остался невредим. Его преследовали по пятам, и он вынужден был на время с фальшивым паспортом скрыться в Бельгии. На родине против него выдвинули грозное обвинение в государственной измене. Когда пребывание в Бельгии стало грозить ему разоблачением и выдачей рейнландским властям, он бежал в Америку.

Но огонь в глубоком германском подполье не угасал. Коммунистические рабочие тайные организации продолжали существовать, и связь их с Марксом, несмотря на всю сложность пересылки документов и информации, не только не рвалась, но становилась все более прочной.

Ко всем трудностям и заботам, непрерывно обрушивавшимся на семью Маркса, присоединился спор с прусским министром внутренних дел Фердинандом фон Вестфаленом, сводным братом Женни, который не пожелал выделить своей сестре ничего значительного из присвоенного им наследства престарелого дяди, скончавшегося в Брауншвейге. Оно состояло из ценных книг и рукописей времен Семилетней войны, в которой деятельно участвовал дед Женни, тогдашний военный министр герцогства Брауншвейгского. В патриотическом рвении Фердинанд фон Вестфален присвоил их себе, чтобы подарить прусскому королевскому правительству. Из уважения к матери Женни не решалась на тяжбу и скандал. Она удовольствовалась несколькими талерами, которые получила от брата в уплату за ценнейший архив. А деньги были нужны ей больше чем когда бы то ни было.

Медленно угасал Муш. В марте болезнь обострилась. Карл ночи напролет проводил у постели удивительно кроткого и веселого ребенка.

Горе неотступно сторожило Маркса и его семью. После изнурительной болезни, явившейся следствием плохого питания, пребывания в проклятой бессолнечной дыре на Дин-стрит, где даже воздух был ядовит, восьмилетний Эдгар-Муш скончался. Необыкновенно одаренный, красивый мальчик умер на руках отца.

Муш олицетворял счастье всей семьи. Не по летам развитый, очень веселый, общительный маленький «полковник», как прозвали его за пристрастье в военным забавам, Эдгар делил с родителями все их тяготы и заботы и радовался, как взрослый, удачам, если такие бывали. Казалось, что с его смертью беды и отчаяние навсегда прочно утвердились в осиротевшем доме.

В той же полутемной комнате, на том же узком столе, где покоились так недавно тела маленьких Гвидо и Франциски, лежал бездыханный Эдгар. Снова в Лондон пришла весна, но Дин-стрит казалась мрачной и темной, как склеп.

Подкошенная отчаянием, Женни тяжело заболела. Собрав последние силы, Ленхен, полуслепая от слез, сосредоточила заботы на трех девочках, предоставленных полностью ее попечению. Тусси было всего три месяца от роду.

 

Маркс, крепко сжав обеими руками голову, сидел подле гроба сына.

Еще несколько глубоких морщин-шрамов пролегло на могучем лбу, и в глазах появилось выражение скорби, сосредоточенности и отчуждения. Он заметно поседел.

«Дом, разумеется, совершенно опустел, – писал Маркс Энгельсу, – осиротел со смертью дорогого Нальчика, который оживлял его, был его душой. Нельзя выразить, как не хватает нам этого ребенка на каждом шагу. Я перенес уже много несчастий, но только теперь я знаю, что такое настоящее горе. Чувствую себя совершенно разбитым. К счастью, со дня похорон у меня такая безумная головная боль, что не могу ни думать, ни слушать, ни видеть.

При всех ужасных муках, пережитых за эти дни, меня всегда поддерживала мысль о тебе и твоей дружбе и надежда, что ты вдвоем сможем сделать еще на свете что-либо разумное».

Поздней осенью Карл побывал в Манчестере у Энгельса, где он всегда мог отдохнуть в благоприятных условиях налаженного, зажиточного быта в доме своего друга. Как всегда, по утрам он посещал Чэтамскую библиотеку. Любовался ее старинной необычайной архитектурой, рассматривал книгохранилища. Стеллажи, имевшие в XVII веке, по рассказам, всего три полки, поднялись до самого потолка.

Главный библиотекарь Томас Джонс, высокий сухощавый старик с покрасневшими глазами и неслышной легкой походкой, охотно помогал Карлу в подборе нужных ему книг. Джонс особенно гордился своими знаниями каталогов библиотеки и литературы по истории Реформации.

По воскресным дням Карл ездил верхом, но хорошим наездником он не был, хотя и убеждал друзей, что в студенческие годы брал уроки верховой езды и овладел этим искусством.

Фридрих, беспокоясь за друга, предоставил ему смирную лошадь, которую назвал Росинантом.

Но лучшим временем были вечера, когда, вернувшись из конторы домой, Фридрих делился с другом новостями, заботами и творческими планами. После сытного позднего обеда, обильно запиваемого рейнским вином, после выкуренной толстой гаванской сигары они часто обсуждали политические события на разных материках. Индия и Америка, Малайские острова и славянские земли были так же знакомы им, как промозглый остров, ставший их вынужденной родиной.

В Манчестере после долгого путешествия по Америке, Вест-Индии и Европе находился неугомонный странник Георг Веерт. Он снова рвался обратно за океан. После поражения революции он часто боролся с приступами меланхолии и нуждался в новых впечатлениях.

Вскоре, однако, Энгельс остался один в Манчестере. Георг уехал в Вест-Индию, а Карл вернулся в Лондон.

Настала зима. Черные и желтые туманы по-прежнему окутывали Лондон своей ядовитой пеленой. Карл хворал. Помимо болезни печени, его мучили нарывы. Один из них появился над верхней губой и вызывал острую физическую боль. Лицо распухло.

– Я похож на бедного Лазаря и на кривого черта в одно и то же время, – пошутил Карл, увидев себя в зеркале.

Врачи считали болезнь Карла очень серьезной. Карбункул на лице, сопровождавшийся лихорадкой, был опасен.

– Мой дорогой повелитель, – со свойственным ей юмором сказала Женни, – отныне вы находитесь под домашним арестом впредь до полного выздоровления. – И она спрятала пальто и шляпу Карла, чтобы он не мог совершить в ее отсутствие побег в библиотеку Британского музея.

Карл сдался:

– Я подчиняюсь, но только в том случае, если за мной останется право работать дома.

Однако множество повседневных мелочей и забот, как всегда на Дин-стрит, мешали ему сосредоточиться. Он тосковал и рвался в тихую, покойную общественную читальню в Монтег-хауз, где привык проводить время за работой с утра до позднего вечера.

Домашний рабочий стол Карла был завален книгами и рукописями, Карл много читал о России, так как Энгельс просил присылать ему материалы об этой стране для статей о панславизме.

Крымская война еще больше усилила интерес Карла к северной могущественной державе и ее прошлому. По своему обыкновению, не довольствуясь поверхностным ознакомлением, он принялся глубже пробивать толщу избранного им для изучения предмета. Таков был Карл всегда и во всем. Труд был его стихией, радостью, отдохновением, и чем больше требовалось усилий, тем удовлетвореннее он себя чувствовал.

После многих французских и немецких книг о славянских странах и особо о России Маркс, углубляясь в малоисследованную чащу истории, добрался до истоков русской культуры. Его поразило «Слово о полку Игореве»; он нашел его в книге французского филолога Эйхгофа «История языка и литературы славян», где оно дано в подлиннике и в переводе на французский язык.

Карл наслаждался поэзией, воскресившей древнюю Русь, ее героику, удаль, скорбь и победы. Он вслух читал Женни наиболее пленившие его строфы и тотчас же сообщил Энгельсу об открытом им сокровище. Одновременно он жадно читал книги Гетце «Князь Владимир и его дружина» и «Голоса русского народа»

Здоровье Карла несколько улучшилось, но он все еще не выходил из дому. В безнадежно сырой и трудный из-за черного тумана, темный, будто над Лондоном спустился вечный мрак, день раздалось несколько громких ударов во входную дверь дома № 28 на Дин-стрит Лаура, на ходу заплетая золотистую косу, быстро сбежала по лестнице вниз, чтобы открыть дверь Подумав, что, верно, булочник или бакалейщик принесли свои товары, Карл продолжал работать, не обращая ни на что внимания. Однако Лаура вернулась не с кульками и пакетами. В убогую квартирку она ввела двоих пожилых людей В одном Карл тотчас же узнал Эдгара Бауэра. Другой, в длинном, по щиколотки, вышедшем из моды в Англии рединготе и лоснящемся цилиндре, сначала показался ему незнакомым. Маркс с недоумением смотрел на неторопливо разматывавшего связанный из пунцовой шерсти шейный платок гостя, который принялся прилаживать раскрытый мокрый черный зонт над вешалкой и при этом говорил брюзгливым тоном:

– Проклятый остров! За всю свою жизнь я не видывал такой погоды. Только в Дантовом аду ею могли истязать грешников.

– Ба! Ты ли это, старый ворчун Бруно? – воскликнул радостно Карл и торжественно представил Бауэра своей семье.

– Вот сам глава Святого семейства, друг моей юности столько же, сколько и лютый враг моих воззрений на философию и пути человечества. Прошу, однако, любить его и жаловать. Позволь, Бруно, представить тебе мою семью. Это моя дочь Женни, она же – Ди, она же Кви-Каи – император Китая.

– Женнихен вылитый твой портрет, Карл, – сказал Бруно, любуясь черноглазой румяной девочкой; затем он перевел взгляд на ее сестренку, встретившую его на пороге входной двери.

Карл, подталкивая Лауру, порозовевшую от смущения, представил и ее:

– А это наш милый Готтентот и мастер Какаду. Ты, верно, помнишь, что так же звали модного портного в одном из старинных немецких романов?

– Лаура – красавица в полном смысле слова, – сказал старый профессор.

– Фея из гофмановской сказки, – галантно добавил его брат Эдгар Бауэр.

– Ты, однако, разбогател, Карлхен. У тебя две прелестные дочки и царственно-прекрасная жена.

– У меня не две, а три дочурки. Тусси еще совсем мала и сейчас спит. А ты, Бруно, женат ли, обзавелся ли семьей?

– Нет, увы, я старый холостяк. Наука – вот моя верная возлюбленная и подруга. А помнишь, как мы прозвали тебя в счастливые годы наших теоретических битв, – «магазин идей»! Да, Карл, справедливость требует признать: многое мы почерпнули у тебя.

– Мавр и для нас магазин сказок. Вы не можете себе представить, сколько он их знает, и не только одних сказок, – вторглась в беседу бойкая Лаура.

– Да, ты был неиссякаем и, видимо, немало пополнил запасы в своем складе, – Бруно показал на голову и, помолчав, достал большой портсигар. – Как много лет, однако, мы не виделись! Кури, великолепный немецкий табак. Он напомнит тебе нашу родину.

– Никогда не курил я таких сигар, как те, которыми угощала меня тетушка Бауэр, – сказал Карл. – Дни в вашем обвитом жимолостью домике так же живы в моей памяти, как воспоминания о Трире, где прошла моя юность. А где теперь краснобай Рутеиберг, книжный червь Кеппен и крутоголовый Шмидт-Штирнер? – спросил Карл, с наслаждением затягиваясь сигарой.

– Кеппен пишет очередную книгу о буддизме. Он невозмутим, аскетичен, презирает все неиндийское, а Рутенберг тучен, самоуверен и все та же нафаршированная цитатами колбаса. К тому жё сей почтенный буржуа издает газету, в которой удивляет трактирщиков и отставных канцелярских писарей своей копеечной ученостью. А наш философ Шмидт, обладатель лба, похожего на купол Святого Петра в Риме, при смерти. Жаль, он подавал блестящие надежды. Никто не умел так любить, так возносить свое «я», как он.

– Это «я» заслонило Штирнеру весь горизонт. Бедняга провел жизнь в бесцельном созерцании и обожании своего «я», точно йог в разглядывании собственного пупа, – досадливо морщась, произнес Маркс. – И вот на краю могилы это «я» может подвести унылый итог прошедшей попусту жизни.

Сквозь столб сигарного дыма, поднимавшегося к потолку, Карл внимательно разглядывал Бруно Бауэра. Ему было около пятидесяти лет, но он выглядел значительно старше. Выцветшие глаза не отражали больше никакого внутреннего горения. Волосы на голове Бруно вылезли и оголили череп до самой макушки. В его лице не осталось больше сходства с фанатиком Лойолой, как это было в молодости.

– Да, после Берлина, этого величественного и светлого города, Лондон – мерзкая тюрьма, – говорил между тем Бруно.

– Правда, в Германии мы наблюдаем гибель городов и пышный расцвет деревень, но все же там истинная цивилизация. А здесь я живу в каком-то логовище. Люди на этом острове под стать всему окружающему уродству. Жалкие создания эти хваленые британцы. Это гомункулюсы-автоматы. Язык английский – да ведь это пародия на человеческую речь.

Маркс широко, лукаво улыбнулся.

– Дорогой профессор, – воскликнул он, весело блестя глазами, – в утешение вам должен сказать, что голландцы и датчане говорят то же самое о немецком языке и утверждают, что только исландцы являются единственными истинными германцами. Их язык будто бы не засорен иностранщиной.

Но Бруно возмущенно замахал руками.

– Врунда, Карлхен. Поверь, я вовсе не узкий педант и вполне беспристрастен. Изучив множество языков за последние годы, могу смело отдать пальму первенства польскому. Великолепный по богатству и звучанию язык. Послушай, например, как красиво: «Hex жие пенькна польска мова».

Ленхен и Женни внесли подносы с чашками кофе и бутербродами с ветчиной и сыром.

– Нашу мамочку зовут Мэмэ, – пояснила все та же шустроглазая Лаура.

– Счастливец, Карл, ты окружен любящими тебя созданиями. Я же одинок, со мной только мысль, – с нескрываемой завистью признался Бруно.

– Мысль – раба жизни! – вдруг торжественно изрекла Лаура.

– А жизнь – шут времени! – продолжила Женнихен.

– Чудесно! – вскричал Бауэр. – Эти юные прелестные фрейлейн цитируют Макбета не хуже старого Шлегеля.

– Они унаследовали от отца и матери любовь к Шекспиру и знают превосходно его драмы, – произнесла с чуть заметной гордостью Женни Маркс.

После скромной трапезы, когда по английскому обычаю мужчины остались одни, Бруно Бауэр стал особенно разговорчив. Он объявил, что в экономике предпочитает учение физиократов и верит в особо благодатные свойства земельной собственности. В военном искусстве его идеал – Бюлов.

– Это гений, истинный, божественный Марс в современной военной науке.

Карл не мог поверить своим ушам.

«Как застоялась его мысль, как он отстал от времени, запутался!» – подумал он, и чувство жалости смягчило раздражение. Бруно Бауэр походил на руины некогда интересного сооружения. Он изжил то немногое, что было в нем оригинального, и, хотя казался по-прежнему самоуверенным, на лице старика помимо его воли появлялась иногда жалкая улыбка.

– Рабочие – это чернь, которую отлично можно держать в повиновении с помощью хитрости и прямого насилия, – развалившись в кресле, говорил Бауэр. – Изредка следует, впрочем, кидать им кость со стола в виде грошовых прибавок к заработной плате, и они будут лизать хозяйскую руку. Меня все ваши, иллюзии, называемые классовой борьбой, вовсе не интересуют. Я ведь чистый теоретик, мыслитель.

Карл не стал спорить. Это было бесполезно. Различие в мышлении обоих было таким значительным, что никакое слово Маркса не могло коснуться сознания Бруно Бауэра.

В те же дни важные вести с родины привез Марксу уполномоченный от дюссельдорфских рабочих Леви. Он передал Карлу сведения о состоянии рабочего движения в Рейнской провинции, о продолжающемся общении рабочих Дюссельдорфа и Кёльна.

«Главная же пропаганда, – сообщал Маркс Энгельсу о своих беседах с Леви, – ведется теперь среди фабричных рабочих в Золингене, Изерлоне и окрестностях, Эльберфельде и во всем Гарц-Вестфальском округе. В железоделательных округах ребята хотят восстать, и удерживают их только расчеты на французскую революцию и то, что лондонцы считают это пока несвоевременным… Люди эти, по-видимому, твердо уверены, что мы и наши друзья немедленно же поспешим к ним. Они чувствуют, разумеется, потребность в политических и военных вождях. За это, конечно, их нисколько нельзя осуждать. Но я боюсь, что при их весьма натуралистических планах они четыре раза погибнут, прежде чем мы сможем покинуть Англию. Во всяком случае нужно точно разъяснить им с военной точки зрения, что можно и чего нельзя делать. Я заявил, разумеется, что в случае, если обстоятельства позволят, мы явимся к рейнским рабочим;…что мы со своими друзьями серьезно обсудим, что могло бы сделать рабочее население в Рейнской провинции своими силами; я им сказал, чтобы они через некоторое время снова послали в Лондон, но ничего не предпринимали, не столковавшись предварительно с нами».

Горести в семье Маркса продолжались. Тяжело больная баронесса призвала летом 1856 года в Трир свою дочь. Женни поехала с девочками на родину и застала мать при смерти. После одиннадцатидневных страданий Каролины фон Вестфален не стало

Покуда Женни была в Трире, Карл вместе с немецким эмигрантом Вильгельмом Пипером, желая лучше познакомиться с Англией, отправился в портовый город Гуль. Он повидал в пути много английских и шотландских городов, расположенных вдоль великого северного пути – Грейт-Норс.

Замки шотландских лордов мелькали за оградами на пригорках, среди могучих дубов. Немногие встречные пограничные шотландские деревни были неприветливо серы, как шерсть овечьих стад на горах, как перевал, почти всегда тонущий в тумане. Вливаясь в города, великий северный путь обрастал ровными коттеджами, просыпающимися на рассвете и засыпающими в сумерки.

Эдинбург расположен на холмах и с моря кажется столицей феодального княжества. Уцелевшие сторожевые башни с бойницами в стенах кремля все еще являют мощь и неприступность. Город этот в равной мере жил средневековьем и современностью. XV век без ущерба уживался с XIX.

Безжалостен климат Шотландии. Всего 2–3 месяца пробивается сквозь плотные занавеси испарений лиловое солнце.

Карл часто перечитывал романы Вальтера Скотта, и сейчас ему казалось, что он раньше уже видел и хорошо знал природу, нравы и людей этого горного сумрачного края. Глядя на удивительный цвет волос местных жителей, позаимствовавших краски у пунцового северного солнца и золотого приморского песка, он вспомнил, что такие же волосы у маленькой дочери Лауры, унаследовавшей их оттенок от своей прабабушки шотландки Женни оф Питтароо.

Многое в Шотландии напоминало Карлу рассказы, слышанные в семье Вестфаленов, об их предках бунтарях Аргайлях и Кемпблах – героях многих книг Вальтера Скотта.

 

Карл остро тосковал по жене. Письма его к ней в Трир становились все более пылкими. Он писал ей 21 нюня 1856 года:

«Моя любимая!

Снова пишу тебе, потому что нахожусь в одиночестве и потому, что мне тяжело мысленно постоянно беседовать с тобой, в то время как ты ничего не знаешь об этом, не слышишь и не можешь мне ответить. Как ни плох твой портрет, он прекрасно служит мне, и теперь я понимаю, почему даже «мрачные мадонны», самые уродливые изображения богоматери, могли находить себе ревностных почитателей, и даже более многочисленных почитателей, чем хорошие изображения. Во всяком случае, ни одно из этих мрачных изображений мадонн так много не целовали, ни на одно не смотрели с таким благоговейным умилением, ни одному так не поклонялись, как этой твоей фотографии, которая хотя и не мрачная, но хмурая и вовсе не отображает твоего милого, очаровательного, «dolce»[8], словно созданного для поцелуев лица. Но я совершенствую то, что плохо запечатлели солнечные лучи, и нахожу, что глаза мои, как ни испорчены они светом ночной лампы и табачным дымом, все же способны рисовать образы не только во сне, но и наяву. Ты вся передо мной как живая, я ношу тебя на руках, покрываю тебя поцелуями с головы до ног, падаю перед тобой на колени и вздыхаю: «Я вас люблю, madame!»[9]. И действительно, я люблю тебя сильнее, чем любил когда-то венецианский мавр…

Временная разлука полезна, ибо постоянное общение порождает видимость однообразия, при котором стираются различия между вещами. Даже башни кажутся вблизи не такими уж высокими, между тем как мелочи повседневной жизни, когда с ними близко сталкиваешься, непомерно вырастают. Так и со страстями… Так и моя любовь. Стоит только пространству разделить нас, и я тут же убеждаюсь, что время послужило моей любви лишь для того, для чего солнце и дождь служат растению – для роста. Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле – в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть.

…Ты улыбнешься, моя милая, и спросишь, почему это я вдруг впал в риторику? Но если бы я мог прижать твое нежное, чистое сердце к своему, я молчал бы и не проронил бы ни слова. Лишенный возможности целовать тебя устами, я вынужден прибегать к словам, чтобы с их помощью передать тебе свои поцелуи. В самом деле, я мог бы даже сочинять стихи и перерифмовывать «Libri Tristium» Овидия в немецкие «Книги скорби». Овидий был удален только от императора Августа. Я же удален от тебя, а этого Овидию не дано было понять.

Бесспорно, на свете много женщин, и некоторые из них прекрасны. Но где мне найти еще лицо, каждая черта, даже каждая морщинка которого пробуждали бы во мне самые сильные и прекрасные воспоминания моей жизни? Даже мои бесконечные страдания, мою невозместимую утрату[10] читаю я на твоем милом лице, и я преодолеваю это страдание, когда осыпаю поцелуями твое Дорогое лицо. «Погребенный в ее объятиях, воскрешенный ее поцелуями» – именно, в твоих объятиях и твоими поцелуями. И не нужны мне ни брахманы, ни Пифагор с их учением о перевоплощении душ, ни христианство с его учением о воскресении…»