Монах», рассказанный Антоненом Арто 1 страница

Содержание

«Монах» и его двойники 2

«МОНАХ», рассказанный Антоненом Арто 7

 

Предуведомление 7

Глава I. Проповедь 9

Глава II. Падение 24

Глава III. Западня 44

Глава IV. Окровавленная монашка 53

Глава V. Скоропалительные похороны 78

Глава VI. Искушение 86

Глава VII. Магическое заклинание 94

Глава VIII. Убийство 105

Глава IX. Призрак 112

Глава X. Подземелье 124

Глава XI. Насилие 138

Глава XII. Искупление 160

 

«Монах» Льюиса и «Монах» Арто 172

Жан Кокто. «Монах» Льюиса по Арто 176

Монах» и его двойники

Антонен Арто (1896–1948) воспринимается как ниспровергатель традиционных представлений о культуре, норм и границ различных областей культуры. Сделать искусство актуальным для человека, проникнуть в самую суть человеческой природы — вот главные задачи Арто. Его сюрреалистическая поэзия чрезвычайно сложна по форме, трактаты и манифесты труднодоступны по своей глубине и смелости мысли, рисунки ошеломляют бездонным отчаянием.

В этом смысле роман «Монах» занимает особое место в творчестве Арто. Прежде всего, он прост и доступен: классически выдержанный готический роман, тонкая стилизация под литературу XVIII века. Глубинные смыслы романа вовсе не обязательны для его восприятия. Он явно предназначен для широкого читателя.

Арто действительно создает универсальное произведение, рассчитанное и на изысканность интеллектуала и на потребительство масскульта. Тем самым сюрреалистический писатель открывает тенденцию своего рода мистификаций XX века. Так позднее утонченный Борис Виан превращается в Вернона Салливана, а один из крупнейших ученых-семиотиков Умберто Эко пишет романы-бестселлеры. Впрочем, Арто лишь возродил старую традицию. Один из великих мыслителей-гуманистов, предтеча Реформации Эразм Роттердамский остался в памяти потомков благодаря доступной и карнавальной «Похвале глупости». Другой представитель Ренессанса, автор латинских трактатов и поэм на античные сюжеты, комментатор и биограф Данте — его имя Джованни Боккаччо — написал еще и «Декамерон».

«Монах» издан в 1931 году, переломном для Арто, — это время поиска новых путей и прощания со старыми. 1920-е годы — бурный взлет сюрреализма. В эти годы Арто — автор стихов и поэм, редактор сюрреалистических журналов. Кроме того, он был актером и сценографом театра Ателье Шарля Дюллена, играл в спектаклях О.-М. Люнье-По, Жоржа Питоева, Федора Комиссаржевского, много снимался в кино. В 1927 году вместе с драматургом Роже Витраком Арто создал Театр «Альфред Жарри» — крупнейшее достижение сюрреализма в сценическом искусстве. Театр просуществовал полтора года, Арто ставил пьесы Роже Витрака, а также Августа Стриндберга и Поля Клоделя. Эпатажные представления, ориентированные, как и сюрреалистическая живопись, на бессознательное, на эстетику сна, постоянно заканчивались скандалами. Принципы столкновения контрастных образов, перенесения предмета в необычный контекст, реализации подсознательных импульсов, — то, что хорошо знакомо по фильмам Луиса Бунюэля, картинам Сальвадора Дали, поэзии Поля Элюара, — воплощались Антоненом Арто на сцене. Но Арто постепенно отходил от сюрреалистической эстетики. В 1929 году Театр «Альфред Жарри» прекратил свое существование. Для реализации новых замыслов спектаклей требовались уже иные театральные средства. В 1931 году новые художественные принципы будут найдены. Огромное воздействие на Арто оказали представления танцоров индонезийского острова Бали. Что поразило здесь Арто? Реальность мифа, в котором жили балийцы. Художественная форма становилась условием естественного существования. Балийцы создавали на сцене иную, высшую, общечеловеческую реальность. Во всяком случае, так увидел их представления Арто. В этом прообраз его идеи Двойника — подлинной сущности человека, утрачивающего субъективные черты ради воплощения коллективного бессознательного.

В 1932 году появляется Первый манифест «Театра Жестокости», а вслед за ним статьи «Театр и чума», «Режиссура и метафизика», «Восточный и западный театр», «Алхимический театр», составившие вышедший в 1938 году сборник «Театр и его Двойник». «Я употребляю слово «жестокость», — писал Арто, — для обозначения жажды жизни, космической непреложности и неумолимой необходимости; я употребляю это слово в гностическом смысле жизненного вихря, пожирающего мрак; я обозначаю им ту роль, за пределами неотвратимой необходимости, без которой жизнь не может существовать»[1].

Двойник Театра, по Арто, это тот идеальный образ искусства, в котором происходит преображение современного человека, отчужденного от своей природы, от своих корней. Двойник противопоставляется театру развлекательному, коммерческому, как говорит Арто, — «пищеварительному», заполоненному словом. Как в античной трагедии, в подлинном театре зритель должен пройти очищение. Преодолевая бытовую индивидуальность, человек становится частью мира: в спектакле раскрываются глубинные человеческие (сверхчеловеческие) возможности.

Реализация этих замыслов в спектакле Арто «Семья Ченчи» (1935) совершенно не удовлетворила режиссера. Арто едет в Мексику, участвует в ритуалах племени тараумара, потом в Ирландию. А после — десятилетнее пребывание в психиатрических лечебницах. Новый всплеск литературной и театральной деятельности Арто отмечается уже в послевоенной Франции, когда жить ему оставалось считанные месяцы.

Между сюрреалистическими исканиями 1920-х годов и разработкой грандиозного замысла «Театра Жестокости» — 1931 год, когда и был создан «Монах».

Арто сохраняет и название, и фабулу, и колорит романа Мэтью Грегори Льюиса «Монах», (точнее, «Амбросио, или Монах»), написанного в 1794 году девятнадцатилетним англичанином. Роман эпохи предромантизма отличался неистовством страстей, сентименталистской чувствительностью, просветительской назидательностью, прямолинейностью и подкупающей наивностью. Словом, в нем тоже соединились противоречивые тенденции. Именно это произведение сохранило имя Льюиса — поэта, драматурга, дипломата — в веках.

В переложении Арто мы имеем дело со стилизацией, обыгрыванием сюжета, игрой с литературной формой. Эти качества составляют характерные особенности культуры XX века. Но «Монах» Льюиса как литературная основа использовался задолго до Арто. Э.-Т.-А. Гофман не только берет за основу «Эликсира сатаны» (1815–1816) сюжет популярного в Германии романа Льюиса, но и делает героев своего произведения читателями «Монаха».

Арто пересказывает роман. Но при этом как бы обнажает фабулу. Схема романтического романа выхолащивается, приобретает кинематографическую стремительность. Вместо романтической патетики — балансирование на грани комизма. В литературе Арто — верный продолжатель традиций маркиза де Сада. Как у де Сада, в «Монахе» выстроена некая литературная конструкция, и литература уничтожает всякое жизнеподобие, создавая свою художественную реальность. Пафос чувств в романе Арто подменяется литературной игрой.

Традиции де Сада у Арто совсем не случайны. Маркиз де Сад завершает целый пласт культуры XVIII века — романов рококо, принадлежащих перу П.-К. Мариво, Дени Дидро, К.-П. Кребийона-сына, аббата Прево, Джона Клеланда. В них просветительский мелодраматизм — лишь игра, за которой скрыто буйство тайных чувств. Подлинные чувства выражаются только в игровой форме. Человеческая природа в рокайльных романах противостоит через изысканную игру напыщенности классицизма и формальности барокко. Но маркиз де Сад убирает любовную основу, остается умозрительная конструкция, игра мысли, раскрывающая безбрежность человеческой фантазии. Таким образом, де Сад тоже предшественник романтизма, как и Льюис.

Эта игра литературными конструкциями используется Арто для создания стилизованного готического романа. Арто предполагал также экранизацию романа и даже сделал фотопробы к нему. Однако заинтересовать кинопроизводителей оказалось невозможно. В 1928 году Арто устроил грандиозный скандал на премьере фильма «Раковина и священник», обвинив режиссера Жермен Дюлак в извращении своего сценария. Арто рассматривал кинем'атограф как искусство, рассчитанное на любого зрителя (приводя как пример комедии Братьев Маркс). Таков же, вероятно, был и замысел романа. Но это не упрощало, а усложняло задачу.

Роман «Монах» отразил кинематографические искания Арто. Им создано множество ролей в фильмах крупнейших режиссеров 1920-30-х годов, восемь киносценариев, из которых реализован лишь один. Оценка кино как единственного искусства, противостоящего современной театральной рутине, способствовала созданию своеобразной формы прозаического произведения, являющегося одновременно и романом, и сценарием. Визуальность, сценичность всего происходящего на страницах романа свидетельствует о том, что автор видел его на полотне экрана, но только в своем воображении.

На фоне нагромождения романных штампов XVIII века — привидений, инфернальных духов, монастырей, подземелий, темниц, разлученных родственников, похищений, случайных встреч, влюбленностей с первого взгляда — возвышается сложная и противоречивая фигура монаха Амбросио, образ которого строится на непримиримых контрастах: пылкий проповедник и сомневающийся грешник, сгусток высокой воли и торжество плоти. Непреодолимая страсть и отвращение к самому себе, подвижничество и душевная слабость, аскетизм и чувственность руководят действиями Амбросио, доказывая в конечном итоге торжество дьявола в человеке и утверждение дьявольского в мироустройстве. Человек находится в плену случайных порывов, вся жизнь — страдание, сомнение и слепота. Только перед смертью осознается истина, что он лишь игрушка в лапах дьявола. Человек живет и умирает в мучениях, и после смерти его не ожидает блаженство.

Мотив зла как первоосновы мира перекликается с ведущей идеей маркиза де Сада, оказавшего значительное влияние на Арто. Именно де Сад впервые с такой убедительностью доказывал, что мир основан на зле, что порок, развращенность поощряются не только обществом, но и самой природой, к которой взывали просветители XVIII века, а добро, наоборот, не находит себе места в мире.

Главной в романе является фаустовская тема борьбы божественного и сатанинского в человеке. Победу одерживает на этот раз Мефистофель, ибо божественное никак не проявляет себя. У русского читателя не может не возникнуть аналогии с «Мастером и Маргаритой». Интенсивная работа М. А. Булгакова над первыми вариантами «романа о дьяволе» приходится на те же 1929–1931 годы. У Булгакова спасение Мастеру может принести только инфернальная сила — такова логика развития фаустовской темы в XX веке. У Арто этот поворот темы доказывает прежде всего слабость человека, даже такого сильного и свободного, каким первоначально предстает Амбросио.

В романе Арто нет осуждения Амбросио за его слабость и злодеяния. Бесспорно, весь сонм противоречий монаха автор находил в себе, сам разрываясь между религией и атеизмом, земными страстями и крайним аскетизмом, мистицизмом и просветленностью. В этом смысле Амбросио — двойник Арто. Облик монаха совпадает с обликом автора. Не случайно на фотопробах к будущей экранизации романа роль Амбросио играл сам Арто. Черты его героя узнаются и в другой роли Арто, сыгранной в 1935 году, — роли графа Ченчи в собственной пьесе «Семья Ченчи».

Арто не мыслил роман вне своих театральных устремлений (так же как театральные формы находятся для него в единстве с литературой, философией, живописью). В «Монахе» целый ряд эпизодов строится как театрализованные сцены, а некоторые части кинематографичны. Такова линия «Кровавой монашки», вся заключительная глава, где Дьявол предстает в своем ужасном облике, а также эпизоды разграбления и сожжения монастыря Святой Клары. В этой связи особенно характерен эпизод вызывания духов, дублирующийся в пятой и седьмой главах. Эпизод является описанием театрального ритуала с использованием каббалистических элементов, с обязательным наличием струи крови, подтверждающей связь с инфернальным началом. Очерчивание круга и действие, происходящее за его пределами, — прообраз театральных проектов Арто, в которых представление разворачивается вокруг зрителя.

Нельзя не обратить внимания еще на одну особенность — некоторую небрежность стиля, торопливость автора. С первых же страниц романа Арто излагает события так, будто читатель уже знает все о героях, знает по крайней мере фабулу. Автор называет некое имя, и только через несколько строк становится ясно, о ком идет речь. Или же наоборот: имя героя упоминается какое-то время спустя после его появления. На первых же страницах факты и события перечисляются бегло, внимание читателя на них не концентрируется. И только к концу романа они всплывают вновь, оказываясь ключевыми для дальнейшего его развития. При всей стремительности развития романа он изобилует побочными линиями, сохраняющими структуру романа Льюиса.

Эта мнимая небрежность подразумевает незначительность фабулы или знания ее читателем. Сюжетом становится обыгрывание основной действенной линии. Многочисленные отступления опять-таки подчеркивают несущественность основных событий, выводя на первый план самую художественную структуру.

Не мастерство и изящество формы, а способность выплеснуть свои чувства, раскрыть душу, обнажить человеческую природу является принципом искусства Арто. В «Монахе» этот принцип сохранен.

Роман «Монах» — это своего рода прощание с сюрреализмом. Андре Бретон и другие сюрреалисты также проявляли интерес к готическому роману и Льюису. Но Арто в своем произведении преодолевает законы «черного романа», отказывается от размытости «эстетики сна» ради четкой многоуровневой структуры. Сюрреалистический поток образов сменяется жесткой конструкцией и декларированием конкретной позиции. Арто использует принцип романов де Сада: конструирование жестокостей способствует преодолению соответствующих наклонностей в человеке, вербализация зла в тексте отменяет те же процессы в реальности. С различными модификациями это свойство искусства подразумевается и в катартической концепции Аристотеля, и в психоанализе Фрейда. Но для Арто подобное понимание «жестокости» — лишь внешний уровень, касающийся событий романа.

Роман «Монах» — подступы к главному философско-художественному творению Арто, к Театру Жестокости. Художественная ткань романа — иная реальность, существующая по иным законам, не требующим жизнеподобия. Здесь своя логика. Персонажи-актеры, автор (он же исполнитель главной роли) и зрители-читатели преодолевают земные страсти ради осознания смысла человеческого существования, ради подлинного предназначения.

Уже в период интенсивной работы над статьями из сборника «Театр и его двойник» Арто еще раз обращается к жанру романа, но на этот раз отказывается от какой-либо адаптации, придерживаясь усложненной поэтическо-философской формы.

В книге «Гелиогабал, или Коронованный анархист» (1934) автор также подчеркивает театрализацию античного культа Гелиогабала, храм которого описывается как театральное помещение. Герой «Гелиогабала» Варий Авит Бассиан был провозглашен императором и объявлен верховным жрецом финикийского культа бога Солнца — Гелиогабала. Юный император осуществляет религиозную реформу, которая должна была изменить все римское общество. Провозглашается культ Солнца и поклонение нерукотворному его тотему — черному камню, устраиваются ежедневные пышные оргии с многочасовыми жертвоприношениями и плясками. Патриции вынуждены исполнять на этих представлениях определенные им роли. В сенат были введены многочисленные представители восточных провинций Империи, оттеснившие римлян.

Гелиогабал, отягощенный «бременем наслаждений», бесспорно пытался театрализовать жизнь и смерть (человеческие жертвоприношения, убийства через удушение огромным количеством цветов, морские сражения в каналах, наполненных вином), стремился синтезировать культы Востока и Запада, то есть соединить несоединимое.

Размах перемен, охвативших Рим, испугал те силы, которые вывели Гелиогабала на политическую арену, и во время переворота Гелиогабал и его мать были убиты, а императором провозглашен Александр Север, приемный сын Гелиогабала.

Если в «Монахе» воплотилась изначальная артодианская концепция жестокости — описание негативных человеческих свойств заставляет читателя «очиститься» от «подобных страстей», — то в «Гелиогабале» уже не разделяются на добро и зло. Мир воспринимается здесь как единство противоположностей. Главной идеей становится слияние любых оппозиционных начал: добра и зла, мужского и женского, человеческого и божественного.

Роман «Монах», созданный Арто в переломный для его творчества момент, остался уникальным произведением, ориентированным на различные уровни восприятия и подтверждающим удивительное многообразие художественных интересов Арто.

 

Вадим Максимов

 

 

Монах», рассказанный Антоненом Арто

Магические страхи, чары, сны,

Ночные призраки и колдуны.

Гораций

Предуведомление

На сегодняшний день на французском существуют три издания «Монаха». Последнее и единственное точное, как по сохранению стиля, так и по духу и движению [мысли], принадлежит Леону де Вайи (1840). Настоящее издание — за исключением XII главы, которая показалась нам неизменяемой под угрозой утраты в тексте всего смачного мелкооптового сатанизма, и мы с удовольствием перевели ее почти дословно — не является ни переводом, ни адаптацией со всеми подлыми потерями, которые предполагаются при этом в тексте; это что-то вроде французской «копии» оригинального английского текста. Как будто некий живописец скопировал шедевр старого мастера, не погрешив ни против гармонии, ни против цвета, ни против домысленных и личных образов, которые может его взгляд выявить на полотне.

Если колебания литературной моды и вызвали в некоторых экзальтированных кругах нечто вроде глубинного протеста против, возможно, несколько преувеличенного романтизма «Монаха», продолжать неукоснительно настаивать на том, что книгу надо читать вне этого удаленного от нас романтического настроения мы не сможем, романтизм ее следует понимать лишь в его глубинном и освобождающем смысле, вне того, что делает это превращение современным и сиюминутно модным. Сцена в подземелье для того, кто хочет увидеть ее в подлинном свете, лишается своего внешнего романтизма, нагромождения трупов и освобождения от них места действия, она лишается своего объективно выраженного физиологического привкуса и становится тем зондом, который погружается во все ополоски случая или удачи, и под своими перемешивающимися покровами метафизики становится настоятельным, неудержимым любовным призывом посреди свободы. Свобода внешняя, физическая, физиологическая, которую монах проявляет по отношению к своей жертве, ничто рядом с тем садистским порывом, который толкает самого Льюиса воздвигнуть в этот момент в своем воображении целый ряд барьеров, как физических, так и моральных, чтобы воспрепятствовать естественному порыву, и все это лишь для того, чтобы набраться сил и обрушиться на эти барьеры и смести их, и достичь некой физической фосфоренции чувства, спрессованного в таблетку на фоне окружающей падали и в связи с ней.

Барьер места: оно и безлюдно, и вместе с тем в нем не счесть уголков, где может укрыться любой нескромный наблюдатель.

Барьер холода, пелен, в которые завернута жертва и которые надо удалить одно за другим, и тем самым в очередной раз пробудить эту жертву к жизни; барьер нарушенных актов; барьер инициального умыкания, который тяготеет над этой любовью; барьер, созданный из смерти жертвы, которую она обретает лишь в глубине усыпальницы и благодаря тому, что нет такого человека, кто сомневался бы в этом; барьер из нечувствительности жертвы, которая, чтобы ею можно было овладеть, должна стряхнуть с себя сон как смерть; барьер внешних бстоятельств — восстание, монастырь, заполоненный врагами, монахи, которых душат в то время, как их предводитель во тьме склепа пытается овладеть женщиной; барьер из самой изменчивости обстоятельств, из чего следует, что одиночество монаха и его жертвы может быть в любую минуту нарушено; барьер из рамки происходящего действия, из безобразного, тошнотворного и — учитывая место действия — воистину философского запаха смерти.

И наконец, барьер самой смерти, разлагающихся в своих нишах трупов со всеми нравственными выводами, которые могут быть сделаны как об использовании так и о предназначении тела для любви и не только и так далее и тому подобное.

Кроме этого остается фантастическая сторона «Монаха», против которой я не буду зря возражать, какие бы ни были на этот счет литературные веяния и моды. Действительная ценность «Монаха» с литературной точки зрения не подлежит здесь обсуждению, и не под этим углом зрения хочу я его рассматривать. Если литературные круги, которые несколько лет назад сделали эту книгу модной, и отвернутся от нее — это их дело, — то, даже литературно говоря, это не помешает «Монаху», в силу той удивительной и действительно сверхъестественной атмосферы, которая по временам царит в нем, и он будет оставаться книгой удачной и современной.

Сцена «Окровавленной монашки», сцены «Вечного жида», а особенно — разрушения монастыря и его разорения с преследованием в катакомбах и появлением Волшебной статуи столь же действенно образны, сколь и могучи в вызывании в мозгу читателя художественных картин, сколь и очарование магического ритуала по отношению к объекту этих чар. Я хочу сказать, что действительно и материально все это возникает из словесного колдовства, и я не могу припомнить ни одного текста, который вызывал бы во мне столько образов, открыл бы во мне образы, которые повлекли бы меня за собой в интеллектуальную подноготную человека, образы, которые своей изобразительной стороной повлекли бы за собой настоящий поток обещаний жизни, как в мечтах, обещаний новых жизненных воплощений и неисчислимо возможных действий.

Пусть же все те, чей разум вновь ищет себе прибежище в чем-то раз и навсегда установленном и в чувствах исключительно органически подтвержденных, как подтверждены собственные экскременты, питаются этими привычными отбросами и теми отходами разума, что зовутся реальностью, я же буду продолжать считать «Монаха» главным произведением, которое врукопашную борется с этой реальностью, которое выводит передо мной колдунов, привидения и ларв с такой безукоризненно совершенной естественностью и, в конце концов, создает из сверхъестественного такую же реальность, как и прочие. Не знаю, можно ли назвать то состояние ума, о котором я говорю, интеллектуальным, спиритуальным, или мистическим, или каким угодно. Знаю я то, что верю в ЖИЗНЬ ВЕЧНУЮ, и верю в полном смысле этого слова. Я сожалею, что живу в мире, где колдуны и волхвы не являют себя миру, да и настоящих-то волхвов совсем немного. «Монах» дает мне гораздо более глубинное ощущение жизни, чем все психологические, философские (или психоаналитические) методы проверки бессознательного, и мне кажется удивительным тот факт, что гадатели на картах, гадалки на Таро, ловцы счастливой судьбы, дервиши, колдуны, некроманты и прочие РЕИНКАРНИРОВАННЫЕ уже давно стали настоящими героями россказней и романов, и что одна из сторон, самая искусственная из всего современного состояния ума, следит за тем, чтобы наивное продолжало принадлежать только шарлатанам. Я принимаю сторону этих шарлатанов, обманщиков, волшебников, колдунов и хиромантов, потому что все это существует, и для меня нет ни границ, ни застывших форм, и наступит когда-нибудь день, когда Бог — или МОЙ ДУХ — встретится с ему подобными.

 

Глава I. Проповедь

Суровость сеньора Анджело вошла в поговорку, и никто,

кроме него, не умел лучшим образом обуздывать свои желания;

едва ли он был способен признаться, что у него, как у всех,

в жилах течет живая кровь,

а камень вызывает в нем меньший аппетит, чем хлеб.

Шекспир. Мера за меру

 

Монастырский колокол звонил не дольше пяти минут, а церковь Капуцинов уже была набита битком. Люди были повсюду, чуть ли не на крыльях ангелов, стоящих в нишах. Статуи святых Франциска и Маврикия были также обвешаны людьми. Все уголки были заняты, все скамьи заполнены. Конечно, толпа, которая была здесь, не жаждала поучений и не испытывала большого желания выслушивать моральные проповеди. Следует заметить, что любой проповедующий здесь мерзавец имел бы не меньшую власть, чем в театре или на городской площади в день карнавала. Женщины приходили, чтобы обратить на себя внимание, а мужчины искали возможности потереться среди женщин точно так же, как если бы они находились не в так называемом святом месте.

Было объявлено, что сегодня здесь ждут знаменитого проповедника, но вполне вероятно, что большая часть зрителей прекрасно бы без него обошлась.

Среди этой давки и всеобщего раздражения две женщины, одна из которых казалась старой, а вторая была очень юна, локтями прокладывали себе дорогу, не обращая внимания на выкрики и возмущение окружающих. Старая угрюмо расталкивала толпу, а молодая следовала за ней. Как только с помощью своей энергии и упрямства им удалось добраться до подножия кафедры, старуха, остановившись, воскликнула:

— О Господи! — и огляделась вокруг. — Какая жара, у меня ноги подкашиваются, неужели эти милые молодые люди не будут столь учтивы, чтобы предложить нам по крайней мере одно место?

Этот откровенный призыв заставил оглянуться двух роскошно одетых молодых людей, сидящих на табуретах недалеко от кафедры.

Перед ними была рыжая старуха с бесцветными глазами и отталкивающей внешностью. Они снова погрузились в прерванный было разговор.

Но в этот момент заговорила молодая; в плотной, пышущей жаром толпе это было подобно свежей прозрачной струе в садах Алказара[2]:

— Ради Бога, Леонелла, давайте вернемся домой, я не могу больше, я задыхаюсь от жары, я чувствую, что умираю от этого шума.

Необыкновенная мягкость, с которой были произнесены эти слова, оказали на кавалеров решительное воздействие. Они вновь прервали беседу, но на этот раз одного взгляда им оказалось недостаточно, как бы невольно поднялись они со своих табуреток и оглянулись на ту, которая только что говорила. И в этот же миг были поражены элегантностью и изяществом ее осанки; им очень захотелось получше ее разглядеть. Но этого удовольствия они не получили, поскольку ее лицо скрывала густая вуаль, которая не мешала, однако, разглядеть ее шейку, до удивления тонкую, белую и нежную, затененную золотистыми завитками волос, растрепавшихся, пока она пробиралась сквозь толпу. Вокруг ее левого запястья обвивались четки из крупных бусин. Белое, очень длинное платье едва позволяло увидеть кончик крошечной ножки. У нее была восхитительная воздушная фигурка, и каждое ее движение позволяло оценить изгиб ее бедра, достойный Венеры Медицейской. Такова была женщина, которой уступил свое место тот кавалер, что был помоложе, и что заставило второго с той же поспешностью уступить место другой.

Старшая тут же рассыпалась в благодарностях, сопровождаемых выразительными взглядами, но согласилась воспользоваться любезностью, нимало не смущаясь. Молодая последовала ее примеру, но в знак благодарности ограничилась только кивком головы, правда, необыкновенно грациозным.

Дон Лоренцо, так звали молодого человека, уступившего ей место, подошел к ней поближе, успев однако что-то шепнуть своему другу на ухо. Тот понял все с полуслова и постарался полностью завладеть вниманием старой женщины, заговорив с ней. В это время Лоренцо обратился к своей очаровательной соседке:

— Вы, вероятно, только что приехали в Мадрид? Ваше очарование не могло долго оставаться незамеченным, и если бы вы не впервые появились здесь сегодня, то зависть женщин и всеобщее восхищение мужчин уже давно оповестили бы нас.

Отпустив этот мадригал, он наклонился к ней в ожидании ответа, который, если судить по ее виду, должен был быть быстрым и изысканным. Однако поскольку его фраза была не столько вопросом, сколько чем-то вроде поэтического экспромта, на нее в крайнем случае можно было и не отвечать, и поэтому дама не разомкнула губ. Он немного подождал, затем повторил попытку:

— Я очень ошибся, утверждая, что вы нездешняя?

Мгновение дама колебалась. Чувствовалось, что ей очень не хочется говорить, но на этот раз невозможно было уклониться, и она ответила так тихо, что было почти непонятно, что именно:

— Нет, сеньор.

— Надолго ли вы здесь?

На этот раз ответ был дан быстрее и вразумительнее:

— Да, сеньор.

— Для меня было бы большим счастьем сделать ваше пребывание здесь более приятным. Меня хорошо знают в Мадриде, и наша семья пользуется достаточным уважением при дворе. Располагайте мной, если сочтете, что я могу быть вам полезным, этим вы только доставите мне удовольствие.

«На этот раз, — подумал он про себя, — я ее поймал. Она не сможет отделаться односложным ответом. Ей поневоле придется заговорить по-настоящему».

Но он ошибся: легкий наклон головы был единственным ответом, которым дама удостоила его в знак благодарности.

Было очевидно, что она не желала разговаривать, но было ли ее молчание свидетельством гордости, сдержанности, упрямства или глупости? Этого он не мог пока определить. Он немного помолчал и с удвоенным пылом предпринял новую попытку:

— Я не сомневаюсь, что вы продолжаете носить вуаль только потому, что вы недавно у нас и еще не знаете наших обычаев. Позвольте мне снять ее.

Говоря это, он протянул руку к прозрачной ткани, но дама его остановила:

— Сеньор, я никогда не снимаю вуаль при людях.

— И что же здесь плохого, скажите на милость! — язвительно воскликнула в ее сторону компаньонка. — Где ваши глаза, если вы еще не заметили, что все другие дамы их уже сняли, да еще в святом месте, где мы находимся. Вы одна прячете лицо. С тех пор, как я открыла свое, я не вижу причины вам скрываться под вуалью.