Он приходил в длинном осеннем пальто, в широкополой шляпе, не торопясь причесывал перед зеркалом усы и шел на урок

Однако теперь его уже нельзя было лишить пайка, как предлагал в прошлом году Ковычка: на его уроках было теперь больше пяти человек. Он никого не спрашивал, ничего не задавал на дом. Он просто рассказывал что—нибудь или читал. Оказывается, он был путешественником и объездил весь мир. В Индии он видел иогов—фокусников, которых на год зарывали в землю, а потом они вставали живехонькими, как ни в чем не бывало; в Китае ел самое вкусное китайское блюдо — гнилые яйца; в Персии видел шахсей—вахсей — кровавый мусульманский праздник.

Лишь через несколько лет я узнал, что он никогда не выезжал из России. Он все выдумывал, но как интересно! Хотя многие еще утверждали, что он — дурак, но теперь уже нельзя было сказать, что он ничего не знает…

По—прежнему первым лицом в четвертой школе был наш заведующий Николай Антоныч. Он все решал, во все входил, присутствовал на всех собраниях. Старшеклассники ходили к нему на дом выяснять отношения. Споры между лядовцами и пестовцами он решал в десять минут, и самые отпетые подчинялись без возражений. Любой школьник — от первого до последнего класса — мог явиться к нему поговорить о своих делах. «Я скажу Николаю Антонычу, мне велел Николай Антоныч, меня послал Николай Антоныч» — то и дело слышалось в нашей школе.

Наконец и мне, случилось произнести эти четыре слова.

Накануне я стал школьником. Детский дом был подвергнут испытаниям, и меня послали во второй класс. Думая о том, как отнестись к этому событию, — не махнуть ли на Москву—реку или на Воробьевы горы, — я слонялся по актовому залу, когда дверь из учительской приоткрылась и Николай Антоныч поманил меня пальцем.

Григорьев, — сказал он, припоминая. (Он славился тем, что всю школу знал по фамилиям.) — Ты знаешь, где я живу?

Я отвечал, что знаю.

А что такое лактометр, знаешь?

Я отвечал, что не знаю.

Это прибор, показывающий, много ли воды в молоке. Известно, — Николай Антоныч поднял палец, — что молочницы разбавляют молоко водой. Положите в такое разбавленное молоко лактометр, и вы увидите, сколько молока и сколько воды. Понял?

Понял.

Вот ты мне его и принеси.

Он написал записку.

Да смотри не разбей. Он стеклянный.

Не разобью, — отвечал я с жаром.

Записку было велено передать Нине Капитоновне.

Я и не подозревал, что так зовут старушку из Энска. Но открыла мне не старушка, а незнакомая худенькая женщина в черном платье.

Что тебе, мальчик?

Меня послал Николай Антоныч.

Эта женщина была, разумеется, Катькина мама и старушкина дочка. У всех троих были одинаковые решительные носы, одинаковые глаза — темные и живые. Но внучка и бабушка смотрели веселее. У дочки был печальный, озабоченный вид.

Лактометр? — с недоумением сказала она, прочитав записку. — Ах, да!

Она зашла в кухню и вернулась с лактометром в руке. Я был разочарован. Просто градусник, немного побольше.

Не разобьешь?

— Что вы, — сказал я с презрением, — разобью…

Я отлично помню, что смелая мысль — проверить лактометр на снежную соль — явилась приблизительно через две минуты после того, как предполагаемая Катькина мама захлопнула за мной дверь.

Я только что спустился с лестницы и стоял, крепко держа прибор в руке, а руку в кармане. Еще Петька говорил, что в снегу есть соль. Может лактометр показать эту соль, или Петька наврал? Вот вопрос. Нужно было проверить.

Я выбрал тихое место — за сараем, рядом с помойной ямой. Домик из кирпичей был сложен на притоптанном снегу; от домика за сарай уходила на колышках черная нитка, — должно быть, ребята играли в полевой телефон. Я зачем—то подышал на лактометр и с бьющимся сердцем сунул его рядом с домиком в снег. Судите сами, что за каша была у меня в голове, если через некоторое время я вынул лактометр и, не находя в нем никакой перемены, снова сунул в снег, на этот раз вниз головой.

Кто—то ахнул поблизости. Я обернулся.

Беги, взорвешься! — закричали в сарае.

Это произошло в две секунды. Девочка в расстегнутом пальто вылетает из сарая и опрометью бежит ко мне. «Катька», — думаю я и на всякий случай протягиваю руку к прибору. Но Катька хватает меня за руку и тащит за собой. Я отталкиваю ее, упираюсь, мы падаем в снег. Трах! Осколки кирпича летят и воздух, сзади белой тучей поднимается и ложится на нас снежная пыль.

Однажды я уже был под обстрелом — когда хоронил мать. Но тут было пострашнее! Что—то долго грохало и рвалось у помойной ямы, и каждый раз, когда я поднимал голову, Катька вздрагивала и спрашивала: «Здорово? А?»

Наконец я вскочил.