Эгалитарная идеология благосостояния

Всякое размышление о потребностях покоится на наивной антропологии: на

естественной склонности к счастью. Счастье, вписанное огненными буквами в рекламу

Канарских островов или солей для ванн, — это абсолютная точка отсчета общества

потребления; собственно, это эквивалент спасения. Но каково это счастье, преследующее

современную цивилизацию с такой идеологической силой?

Нужно отказаться в трактовке этой ценности от всякой веры в спонтанность ее

развития. Идеологическая сила понятия счастья не приходит к нему на самом деле из

естественной склонности каждого индивида реализовать его для себя. Оно приходит к нему

социоисто-рически, в силу того факта, что миф о счастье является именно тем мифом,

который воспринимает и воплощает в современных обществах миф Равенства. Вся

политическая и социологическая действенность, присущая этому мифу начиная с

промышленной революции и революции XIX в., переместилась в Счастье. То

обстоятельство, что Счастье имело первоначально такое значение и соответствующую

идеологическую функцию, ведет к важным последствиям, касающимся его содержания:

чтобы быть проводником эгалитарного мифа, Счастье должно быть измеримо. Нужно,

чтобы оно было благосостоянием, измеримым в вещах и знаках, «комфортом», как говорил

Токвиль, который уже отмечал тенденцию демократических обществ ко все большему

благосостоянию как средству устранения социальной фатальности и уравнивания всех судеб.

Счастье как внутреннее наслаждение, являющееся независимым от знаков, которые могли

бы его продемонстрировать взглядам других и нам самим, такое счастье, не имеющее

потребности в доказательствах, оказывается сразу же исключенным из идеала

потребления, где счастье есть прежде всего требование равенства (или, понятно, различия) и

должно в связи с этим обозначаться всегда «в соответствии» с видимыми критериями. В

этом смысле Счастье оказывается еще дальше от всякого «праздника» или от коллективной

экзальтации, так как, подпитанное требованиями равенства, оно основывается на

индивидуалистических принципах, усиленных Декларацией прав человека и гражданина,

13 разбрасывание (англ.). — Пер.

которая открыто признает за каждым (за каждым гражданином) право на Счастье.

«Революция благосостояния» является наследницей, исполнительницей завещания

Буржуазной Революции или просто всякой революции, которая возводит в принцип

равенство людей, не умея (или не желая) в сущности реализовать его. Демократический

принцип применяется тогда не на уровне реального равенства, равенства способностей,

ответственности, социальных возможностей, счастья (в самом широком смысле слова), а на

уровне равенства перед Предметом и другими очевидными знаками социального успеха и

счастья. Это — демократия уровня жизни, демократия телевизора, автомобиля и

стереосистемы, демократия по видимости конкретная, но также полностью формальная,

которая соответствует — по ту сторону социальных противоречий и неравенств —

формальной демократии, записанной в Конституции. Обе они, оправдывая одна другую,

соединяются в глобальную демократическую идеологию, которая скрывает отсутствие

демократии и неуловимость равенства.

В мистике равенства понятие «потребности» составляет единство с понятием

благосостояния. Потребности очерчивают успокаивающую вселенную целей, и эта

натуралистическая антропология обосновывает обещание всеобщего равенства. Скрытый

тезис таков: все люди равны перед потребностью и перед принципом удовольствия, ибо все

равны перед потребительной ценностью вещей и благ (в то время как они не равны и

разделены перед лицом меновой стоимости). Раз потребность поставлена в соотношение с

потребительной ценностью, то существует отношение объективной полезности или

естественной финальности, для которой нет социального или исторического неравенства. В

отношении к бифштексу (потребительная ценность) нет ни пролетария, ни

привилегированного.

Таким образом, взаимодополнительные мифы благосостояния и потребностей имеют

мощную идеологическую функцию размывания, устранения объективных социальных и

исторических различий, неравенства. Вся политическая игра Welfare State14 и общества

потребления состоит в преодолении неравенства путем роста объема благ, перспектива

выглядит как автоматическое уравнивание посредством количества благ и достижение

конечного уровня равновесия, уровня тотального благосостояния для всех. Даже

коммунистические общества говорят о себе в терминах равновесия, индивидуальных или

общественных «естественных», «гармонизованных» потребностей, свободных от всякой

социальной дифференциации или классового значения, — там также все начинается с

политического решения и приходит к окончательному решению посредством изобилия —

заменяющего формальным равенством благ социальную прозрачность отношений. Таким

образом, в социалистических странах мы видим также, что «Революция благосостояния»

приходит на смену политической и социальной революции.__

Классовый институт

Потребление уравнивает общество не больше, чем это делает школа в отношении

18 otium — свободное время, досуг (лат.). — Пер.

культурных возможностей. Оно указывает даже на его разнородность. Соблазнительно

представить потребление, растущую доступность тех же самых (?) благ и тех же самых (?)

продуктов как поправку к социальной разнородности, к иерархии и ко все большему

различию в отношении власти и ответственности. Действительно, идеология потребления,

как и идеология школы, хорошо играет эту роль (то есть внушения, что существует всеобщее

равенство перед электрической бритвой и автомобилем, как и внушения, что существует

всеобщее равенство перед письменностью и чтением). Конечно, сегодня все потенциально

умеют читать и писать, все имеют (или будут иметь) одну и ту же стиральную машину и

покупают одни и те же карманные книги. Но это равенство совершенно формальное: касаясь

самого конкретного, оно фактически абстрактно. И как раз наоборот, на этой абстрактной

уравнительной основе, в рамках этой абстрактной демократии орфографии или телевизора

может гораздо лучше осуществиться настоящая система дискриминации.

Фактически неверно, что предметы потребления, знаки этого социального устройства,

сами создают первичную демократическую платформу, ибо сами по себе и один за другим

они (автомобиль, бритва и т. д.) не имеют смысла; только их сочетание, конфигурация,

отношение к этим предметам и их общей социальной «перспективе» единственно имеют

смысл. И это всегда смысл различия. Они сами выражают в своей материальности символов

(в своих тонких различиях) этот структурный принцип — впрочем, не видно, в силу какого

чуда они были бы от этого свободны. Они, как школа, подчиняются той же самой

социальной логике, что и другие институты, вплоть до перевернутого образа, который они о

ней создают.

Потребление такой же классовый институт, как и школа; существует не только

неравенство перед предметами в экономическом смысле (покупка, выбор, подобная практика

регулируется покупательной способностью, как уровень образования зависит от классового

восхождения и т. д.) — не все имеют одинаковые вещи, как и не все имеют одинаковые

возможности учиться, но, если смотреть глубже, существует глубокое различие в том

смысле, что только некоторые постигают автономную, рациональную логику элементов

окружения (функциональное назначение, эстетическая организация, культура исполнения);

они не имеют дела с отдельными предметами и не «потребляют» в собственном смысле

слова, другие обречены на магическую экономику, на то, чтобы придавать большое значение

предметам как таковым и всем остальным объектам (идеям, отдыху, знанию, культуре); эта

фетишистская логика и является собственно идеологией потребления.

Точно так же для тех, кто не имеет к этому ключа, то есть кода, что делает возможным

их законное, рациональное и действенное употребление, знание и культура являются просто

вариантом более острой и тонкой культурной сегрегации, так как оказываются в их глазах и

в том употреблении, которое они из них делают, только дополнительной лшнной, резервом

магической власти, вместо того чтобы быть, наоборот, обучением и действительным

воспитанием.19