Сандра СЃ Иваном Ивановичем 9 страница

Гулкое эхо – мы въехали в подворотню.

Остановились. РСѓРєР° соседа удерживает меня РЅР° месте. Выждав минуту, сдергивает РїРѕРІСЏР·РєСѓ.

РЇ щурюсь РѕС‚ света, хотя РјС‹ находимся РЅРµ РЅР° солнце, Р° РІ каком-то темном, тенистом РґРІРѕСЂРµ. Кирпичные стены СЃ заколоченными окнами. Каре двухэтажных, тесно сомкнувшихся РґРѕРјРѕРІ. Сзади – СЏРјР° подворотни. Рикша исчез.

– Ходи туда.

Сопровождающий показывает на вход в полуподвал.

Дверь кривая, с нее свисают лохмотья краски. «Может быть, мне не выйти отсюда живой», – думаю я.

Но как только ко мне вернулась способность видеть, страх пропал.

«Давид где-то здесь! Я сейчас его увижу!» От этой мысли я забываю обо всех опасностях.

– Туда так туда.

Как можно небрежней подхватываю саквояж (о, Господи, ну и тяжесть!), вхожу внутрь.

Останавливаюсь. Нужно привыкнуть к полумраку, не то свернешь себе шею – под ногами какие-то ступеньки.

Осторожно спускаюсь, зачем-то их пересчитывая. Тринадцать.

Полутемный коридор, на стене керосиновая лампа, огонек в ней еле горит.

Что здесь еще?

Зеркало в деревянной резной раме, увенчанной полированным драконом. Белеет какой-то продолговатый свиток, но прочесть иероглифы я не могу, они написаны сложной скорописью.

За моей спиной наверху хлопнула дверь. Скрежетнуло что-то металлическое – то ли засов, то ли ключ в замочной скважине.

Я одна. Что дальше?

Очевидно, нужно идти вперед. Коридор упирается в две белые створки, меж ними полоска света.

Саквояж, благо никого рядом нет, я ставлю в самый темный угол.

Иду вперед налегке, стучу.

– Господин Слово? Можно?

Вялый голос отвечает что-то невнятное. Будем считать, что это приглашение войти.

Вхожу.

Большая комната с низким потолком, без окон, ярко освещенная электричеством. Непонятно, почему его нет в коридоре и на лестнице. Я прикрываю ладонью глаза, чтобы лучше рассмотреть человека, который сидит за столом.

Это не человек из лодки, который тряс передо мной «маузером». Я вижу бритый череп, сверкающий бликами. Дорогой пиджак, галстук, на манжете сверкнула золотая запонка.

– Милости прошу, мадемуазель Казначеева, – всё с той же вялой протяжкой говорит голос без акцента. – Подходите, присаживайтесь.

Несмотря на чистоту выговора, это все-таки китаец. Он не только лыс, но вообще безволос, абсолютно: ни усов, ни бровей, ни ресниц. Узенькие глазки смотрят из-под припухших голых век насмешливо. Лицо, не имеющее ни примет, ни возраста, да и расу выдает лишь раскосость.

– А что ж вы золотишко в прихожей оставили? – спрашивает Слово с жирным смешком.

Я собиралась сесть на стул, но от неожиданности выпрямляюсь.

Вновь, как давеча в коляске, исчезает вся лихость. Откуда он знает? Я себя выдала? Нельзя было сразу приезжать с золотом!

– Я привезла выкуп, потому что у вас репутация человека, который держит слово, – говорю я как можно спокойней, но дыхание сбивается. – Вы… правы… Сейчас принесу.

– Ну зачем утруждаться? Пухлый палец жмет кнопку на столе.

Дверь за моей спиной приоткрывается. Оборачиваюсь – но вижу только темную щель.

– Сумку сюда, на стол, – говорит Слово на китайском. Выговор выдает уроженца Ляодуна.

Какое странное у него лицо. Будто ком пластилина, из которого можно вылепить что хочешь. Я вспоминаю слухи о том, что главарь городских хунхузов умеет менять внешность до неузнаваемости. В это легко поверить: в парике, с приклеенными бровями и ресницами этот человек, вероятно, может выдать себя за кого угодно. И все же мне кажется, что где-то я его уже видела. Но я сейчас не в том состоянии, чтоб рыться в памяти.

Входит кто-то во френче, несет мой саквояж. Вот он – мой знакомец из лодки. Как почтительно кланяется он бритому, ставя сумку на стол! И выходит со всем китайским пиететом, пятится до самой двери.

Не обращая на него внимания, Слово роется в саквояже, зачерпывает в горсть самородки. Толстый красный язык облизывает губы. Ко мне начинает возвращаться присутствие духа. «Он похож на щекастого младенца, который накинулся на коробку с конфетами», – думаю я.

– Здесь двадцать килограммов чистейшего самородного золота, – объявляю я. – Это больше, чем триста тысяч китайских долларов. Велите привести сюда господина Каннегисера. Выкуп внесен.

Слово роется в саквояже, улыбаясь всё шире, всё масленее.

– Где Давид? С ним всё в порядке? – Я леденею. – Что вы молчите?!

Бандит садится. Его круглая голова торчит над сумкой, как будто он залез в нее и весело оттуда мне скалится.

– Я вас спрашиваю, где Давид?!

– Тебе не о нем, о себе подумать надо. – Лоснящийся шар подмигивает одной из щелочек. – Где чемоданы с остальным золотом? У слепого Ван Ина?

Спокойно. Никакой мистики нет. Просто в Якеши или в поезде у них был свой человек, шпионил.

– Какая вам разница? Вы получили то, чего хотели. Сполна. Вы же человек слова!

– У всякого слова есть своя цена. За четыре чемодана самородков я, так и быть, согласен немножко подмочить свою репутацию…

Он откровенно издевается надо мной. Знает, что я у него в руках и управы искать негде.

– Вы же дали слово, – жалобно лепечу я.

Трель звонка. Оказывается, на боковом столике телефонный аппарат. Я его не заметила.

Сняв трубку, Слово молча слушает. Сдвигает свои голые брови.

Отрывисто приказывает:

– Чжаосюнь! (Искать!)

И с грохотом швыряет трубку.

Телефон у него самой новой конструкции, в едином корпусе и без рычажка. У нас в газете такой есть только у главного редактора.

Больше никаких улыбок, и голос не ленивый, а яростный:

– Где Ван Ин? На вокзале он исчез. Домой не вернулся. Куда он отвез чемоданы? Не играй со Словом, Сандра Казначеева!

«Получился каламбур», – думаю я, истерически хихикая – от ужаса и какого-то оцепенения мысли.

– Ах, ты смеешься? – Страшный человек без усилия, одной рукой, отшвыривает тяжелый саквояж. Тот с утробным стуком падает на пол. – Я кажусь тебе шутом? Опереточным злодеем? Что ж, в молодости я выступал в оперетке. Имел успех. И в цирке выступал, во Владивостоке. Пилил ассистентку пополам. Я на все руки мастер.

Он выходит из-за стола, останавливается надо мной. Я вжимаюсь в спинку стула. Обычно люди от ужаса теряют дар речи, я знаю, но со мной происходит обратное: я делаюсь болтлива, несу чушь.

– Вот почему вы так хорошо говорите по-русски… Я сначала даже подумала, что вы русский. Вы правда пели в оперетте? Как интересно!

(Зачем я несу этот бред? Цепляюсь за территорию цивилизованной жизни, где существует оперетта, цирк, где с дамой нельзя сделать ничего ужасного?)

– Дура, не упрямься, – спокойно говорит Слово, наклоняясь. Он берет меня мясистыми, но при этом очень твердыми ладонями за щеки и стискивает их. Мое лицо вытягивается в огурец, я мычу от страха, боли и отвращения. Переливающиеся огоньками щелки смотрят мне в глаза с расстояния в несколько сантиметров. – Мне нужно всё золото, и я в любом случае его получу. Ты мне обязательно скажешь, куда спрятался старик. Так сделай это сразу, не обрекай себя на муки, которых ты все равно не вынесешь.

Он выпрямляется, вытирает руки о пиджак, будто они чем-то испачканы. Я хватаюсь за лицо – оказывается, оно всё в испарине.

– Но я правда не знаю, где он! Клянусь вам! Мы расстались!

– Ну да, конечно. – Короткий замах – я вскрикиваю, но кулак останавливается в дюйме от моей скулы. – Нет, бить тебя не будут. Здесь тебе не русская кутузка. Хочешь я расскажу, что я с тобой сделаю?

– Вы… будете… пилить меня… пополам? Слово смеется.

– Нет, это было бы слишком быстро. К тому же распиленный человек уже ничего не расскажет. Нет, мадемуазель, я подвергну вас старинной китайской казни, хуже которой нет ничего на свете. – Он садится на край стола, складывает руки на груди. Посмеивается. Говорит неторопливо, со вкусом. – За двадцать три года моей деятельности это средство меня ни разу не подводило – ни во Владивостоке, ни в Благовещенске, ни здесь в Харбине. Оно немножко медленное, зато безотказное. Человека раздевают догола, сковывают по рукам и ногам, кладут на землю… Берут немножко тупой и немножко грязный нож… – Прыскает, видя, что я дрожу. – Нет-нет, вас не зарежут, а слегка поцарапают в двенадцати разных особенно чувствительных местах. Сделают надрезы – такие, знаете, длинные, но не глубокие, чтобы вы, не дай бог, не истекли кровью. И всё, больше ничего. Вас просто оставят лежать в теплом, сыром подвале. На третий день в ранах появятся черви. С каждым часом их будет становится всё больше. Черви копошатся, едят вас заживо. Вам больно. Причем боль не очень острая, но зато не прекращается ни на секунду. Больно всё время: день, два, три. Когда раны совсем загниют, мы их очистим, потому что заражение крови убивает слишком быстро. Сделаем новые надрезы, и всё начнется сначала. На моей практике больше недели никто не выдерживал, хотя в принципе мы с вами во времени не ограничены. Не думаю, что слепой старик отважится высунуться из норы, в которую он забился. Он наверняка ждет, пока вы за ним явитесь…

– Вы ошибаетесь! – кричу я, стуча зубами. – Я – не – знаю – где он!

– Не перебивайте, мадемуазель. Я еще не закончил. Чтоб вы не умерли от голода и жажды, в вас будут вливать питательный бульон. Так и будешь гнить заживо, упрямая идиотка, и тебя будут жрать жирные белые черви!

Переход от вкрадчивости к грубости стремителен, от неожиданности я откидываюсь назад, и падаю вместе со стулом. Хочу подняться – и не могу. Ушиблась затылком – и почти не чувствую.

– Когда твоя мука станет сильней твоей жадности, ты всё расскажешь, и я тебя отпущу. Это я тебе обещаю, и слова не нарушу. Я никогда не нарушаю слова, разве что в совершенно особенном случае. – Он опять не кричит, а улыбчиво мурлыкает. – Но должен вас предупредить: в местах, где вас покушали черви, навсегда останутся широкие безобразные шрамы. Ну что, мадемуазель, будем затевать этот цирковой номер или сразу всё честно скажете?

– Клянусь всем… Клянусь Богом…

У меня пропал голос. Каждое слово я произношу с огромным усилием – губы не слушаются.

– В церковь вы не ходите, в бога не верите. Я всё про вас знаю… Что ж, как хотите. – Слово перегибается через стол, нажимает на кнопку. – Я хорошо знаю людей. И мужчин, и женщин. Если женщина заупрямилась, нужно дать ей немного времени, чтобы она хорошенько представила себе дальнейшее. Всё, что я вам описал, начнется завтра утром. А пока отдыхайте. Думайте про червей и про шрамы.

(Неужели это происходило со мной на самом деле? Даже сейчас, через столько лет, я лежу, вся покрытая холодным липким потом. Заметила это – и самой стало смешно. То, что происходит со мной сейчас, во много раз хуже пытки, ожидавшей Сандру. Слово стращал ее неделей страданий? Я лежу пластом пятнадцать лет, и искусительная мысль о том, что свою муку я могу прекратить в любое мгновение, гложет меня мучительней каких-то там червей…)

 

Я корчусь в темноте и вою от ужаса. Сейчас, вероятно, ночь, потому что затекло всё тело. Не знаю, сколько часов прошло с тех пор, как меня бросили на земляной пол и пристегнули к четырем торчащим снизу скобам. Я сопротивлялась и кричала, но трое бандитов – человек из лодки, человек со станции и здоровенный рикша – как-то очень ловко заломили мне руки, а всякий раз, когда я пыталась вырваться, железный палец тыкал меж ребер, и от жгучей боли перед глазами расплывались огненные круги.

У меня саднят запястья и щиколотки – не нужно было так неистово извиваться, но я ничего не могла поделать, меня корчило в панической истерике.

Время тянется нескончаемо медленно, но я хочу, чтобы оно вообще остановилось. Когда наступит утро, Слово исполнит свою угрозу, меня будут кромсать тупым грязным ножом, и никто не поверит, что я действительно ничего не знаю!

То, как я себя веду, унизительно, постыдно, совсем не похоже на меня. Это не я. В меня вселился ужас всех несчастных пленников, которых держали в этом гнусном подземелье.

Стоит мне про это подумать, и я вдруг снова становлюсь собой, Сандрой Казначеевой. Очень возможно, что именно сюда поместили Давида. Ему было так же плохо, как мне.

Страха больше нет, одно отвращение. К себе. Как я могла всё испортить? Почему я такая непроходимая дура! Нужно было не торопить встречу с хунхузами, а спокойно вернуться в Харбин и обратиться за помощью к Сабурову. Наверняка он давно уже в городе. Сабуров всё устроил бы лучшим образом. Но нет, я непременно должна была собственноручно отворить двери темницы и объявить Давиду: «Вот я, твоя единственная спасительница!» Наломала дров, теперь пеняй на себя. Опереточный злодей с клоунским шаром вместо головы заживо скормит тебя червям.

Где же я все-таки видела эти колючие глазенки, эти припухшие веки?

Вспомнила!

Я так дергаюсь, что на внутренней стороне запястья, кажется, лопается кожа. Больно!

Но физическая боль ерунда по сравнению с осознанием, что я еще большая идиотка, чем думала.

Тарас Бульба! Ну конечно! Тот карикатурный запорожец с соломенными усами, в расшитой рубашке, которого я видела в номере у Сабурова!

И всё встало на свои места. Всё разъяснилось.

Отчего Сабуров так смутился из-за моего внезапного прихода и почему быстро сплавил визитера.

Отчего Сабуров, не попрощавшись, уехал в срочную и долгую командировку.

Отчего Лаецкий вел себя со мной так нагло и не испугался моей угрозы всё рассказать японцу. Лаецкий выполнял задание Сабурова!

Ясна и причина, по которой произошло похищение. Это кара за то, что Давид отверг «План Фугу».

 

Я горько плачу. Больше мне ничего не остается. Что толку от моего знания? Если б я могла выдать Слову место, куда Иван Иванович спрятал чемоданы, я бы это сделала. И тогда…

Хотя что «тогда»? Разве Сѓ меня есть какие-то возможности поквитаться СЃ офицером СЏРїРѕРЅСЃРєРѕРіРѕ генерального штаба? Кто-то поверит РјРѕРё разоблачениям? РљРѕРіРѕ-то РѕРЅРё поразят, РєРѕРјСѓ-то РѕРЅРё интересны?

Зачем вообще об этом думать? Никуда я отсюда не выйду. Впереди невыносимые муки, а потом неизбежная смерть, потому что у меня нет ответа на вопрос, который задают палачи.

Слово – отличный психолог. После такой ночи я выдала бы ему любую тайну.

Ах, если б я могла покончить с собой! Но я не могу даже пошевелиться. Я беспомощна…

(Это ты-то не можешь пошевелиться? Ты способна двигать пальцами, даже немного ворочаться, меняя положение тела. Ты можешь кричать, плакать, ругаться последними словами, произносить молитвы, звать тюремщиков. Ты даже не представляешь себе, как баснословно ты богата.)

На всхлипе, даже не закрыв рта, я засыпаю. Сон обрушивается внезапно, будто упавший нож гильотины. И снится мне, как моя голова, отсеченная тяжелым косым лезвием, падает в корзину, а сверху льется моя собственная горячая кровь. Захлопывается плетеная крышка.

РЇ – отрубленная голова. РЇ лежу РІ тесном полутемном пространстве, РЅРѕ СЏ жива, СЏ РІСЃС‘ вижу Рё слышу. Разеваю СЂРѕС‚, вращаю глазами. Р’РґСЂСѓРі вижу, что РїРѕРґРѕ РјРЅРѕР№ РґСЂСѓРіРёРµ головы, отрезанные раньше. РћРЅРё тоже РЅР° меня смотрят, шевелят губами, хотят РјРЅРµ что-то сообщить, РЅРѕ СЏ РёС… РЅРµ понимаю, Р° РѕРЅРё РЅРµ понимают меня.

Льется нестерпимый свет. Кто-то поднял крышку. Огромная пятерня тянется сверху, хватает меня за волосы, тянет. Я понимаю: сейчас меня будут показывать толпе. Но я не хочу, чтобы люди меня видели вот такой – истерзанной, уродливой, окровавленной.

– Не надо! – кричу я беззвучно.

РСѓРєР° палача хлестко бьет РїРѕ моей щеке.

 

Еще одна пощечина. Открываю глаза. Я проснулась.

Но пробуждение еще страшнее сна. Надо мной склоняется человек из лодки. Губы плотно сжаты, глаза холодны, в руке нож.

– Плосыпайся, – слышу я.

– Не…

Хотела крикнуть «Не надо! Не режьте меня!» – да задохнулась.

Выгнула спину, отвернула голову, вообразив, что первый надрез он сделает прямо по лицу.

Нет, РѕРЅ нагибается над РјРѕРёРј плечом. Шуршание. РСѓРєР° СЃРІРѕР±РѕРґРЅР°! РћРЅ разрезал путы!

Освобождает вторую руку, ноги.

– Вставай, ходи! Впелёд ходи!

Рывком С…СѓРЅС…СѓР· поднимает меня, толкает РІ СЃРїРёРЅСѓ, чтобы СЏ шла Рє выходу.

РЇ ничего РЅРµ понимаю, РЅРѕ РёРґСѓ. Развязанная, СЏ уже почти РЅРµ Р±РѕСЋСЃСЊ. Второй раз СЏ РёРј РЅРµ дамся! Если СЃРЅРѕРІР° начнут связывать, выцарапаю глаза, выгрызу зубами горло! РЇ тигрица, Р° РЅРµ овца!

Меня ведут в ту же комнату, где я вчера разговаривала со Словом. По свету, сочащемуся со стороны лестницы, понятно, что уже утро.

 

Через порог я перелетаю, едва удержавшись на ногах. Меня с силой пихнули в спину, а дверь захлопнули.

– Вот она, – слышу я жирный голос Слова. Он говорит по-китайски. – Видите, почтенный, мы ее пальцем не тронули?

Лампы горят, как и накануне. Со стула поднимается Иван Иванович, поворачивается ко мне. Брови сдвинуты, веки сомкнуты.