Несколько слов о Льве Толстом

28 августа родился Лев Толстой, 31 августа появилось первое его произведение – 28 августа 1828 г., 31 августа 1852 года.

Спросите теперь «кого угодно»: кто величайший писатель прошедшего столетия? И «кто угодно» ответит: «Толстой». Между тем столетие имело и Байрона – «властителя дум», создавшего эпоху в литературе и в истории, и Гете, подчинившего гению своему всю Европу. Но «кто угодно» будет прав, ибо такой универсальной изобразительности не было ни у «великого несчастного человека», ни у гениального олимпийца <…> Толстой с одинаковой гениальностью рисует и Каратаева с его онучами, и князя Бориса, и властного повелителя Наполеона,<…> Достойно замечания, однако, вот что. Как известно, Байрон вызвал целую литературную эпоху, создал, так сказать, школу, целую фалангу подражателей; Вильгельм Мейстер и Фауст служили, в свою очередь, образцами не одному литературному поколению. А Толстой – писатель не знал этого внешнего «слепого подражания». Конечно, были такие, которые «тщились» копировать великого писателя, но сравнительно их было немного … Толстой-человек, напротив, имеет толпы подражателей, целые поколения… «Толстовцы», ведь, живут, как Толстой, а не пишут, как Толстой. И, мне кажется, это происходит потому, что произведения Толстого имеют целью не пленить и привести в восторг, а научить жить. И кто поддался влиянию писателя, тот уже старается подражать его жизни, а не его писательству… Это учение имело самые неожиданные зигзаги и повороты. Толстого уличали в противоречиях, указывали на то, что его «шуйца», под которой разумелась постоянная своеобразность его идей, «непомерно вытянулась» (Н.К. Михайловский); заявляли, что нападки Толстого на цивилизацию напоминают попытку ребенка повалить Вандомскую колонну (М.А. Протопопов).

Но, в сущности, в основном Толстой не изменял себе – никогда. «Любите друг друга, и пусть будет человеку хорошо» – в этой заветной мечте души, в этом едином стремлении жизни он не изменял себе – никогда… И когда читаешь подряд все статьи его, все произведения его, когда следишь за этими извилинами, за этими уклонами, когда натыкаешься на неожиданности, – он становится еще ближе, еще дороже, еще больше… Потому что воочию видишь, как это великое сердце бьется одним желанием, и эта великая мысль ищет, мучительно, но неуклонно и постоянно, ищет путей, средств, способов к тому, чтобы люди любили друг друга, и чтобы человеку хорошо было!..

Это точно – «любовь великая» <…>

О Толстом существует огромная литература, хотя Толстой никогда не интересовался тем, что о нем говорят или пишут. Это отнюдь не обязательно для великого человека: Тургенев, например, очень чувствителен был в этом отношении. Но Толстой так силен в своем убеждении, так сливается со своим словом, что оно в данный момент имеет для него значение истины. Тем не менее, о Толстом существует огромная литература <…> Кажется, г. Протопопов высказанные о Толстом взгляды и сделанные на его счет характеристики остроумно иллюстрировал известной басней, приведенной в ХI т. сочинений Толстого. Слепцы хотели определить слона и каждый из них характеризовал неведомого ему гиганта по-своему, в зависимости от полученного впечатления. Один – тот, что нащупал голову, сказал: «слон похож на огромный камень»; другой, коснувшийся ноги, торжествующе заметил: «слон напоминает столб»; третий, ухватившийся за хвост, победоносно заявил: «слон – это веревка»… И каждый был прав по-своему – потому что не мог обнять всего…

На первый взгляд, Толстой представляет совершенно исключительное явление не только по гению своему, но и по своей судьбе. О нем можно сказать то, что Некрасов сказал о Тургеневе:

Счастливец!

Бог дал тебе свободу, лиру

И женской любящей душой

Благословил твой путь земной…

Но такая судьба не удовлетворяет Толстого. Однажды он встретил одного из своих знакомых. Из расспросов оказалось, что «знакомец» живет где-то в меблированных комнатах, в одиночестве и распоряжается своей жизнью по своему усмотрению. Граф, явившись домой, был удручен. «Подумайте, – говорил он, – какое счастье: жить, как угодно, не причиняя никому страданий… Какое счастье»… В этом трагедия. Очевидно, Толстой все-таки живет не так, как ему было бы угодно. Очевидно, это мука его жизни, рана его сердца. И это было бы всегда. Было бы даже в том случае, если бы он мог жить, как ему угодно, не причиняя никому страданий, потому что «любовь великая» не знает удовлетворения, потому что она требует от сердца все новых и новых жертв…

М. Волошин

17. «Санкт-Петербургские ведомости», 1902, 19 сентября

Поэзия личности

В сложном и громоздком социальном механизме человек, как монета, теряет свою индивидуальность, личное «я» стирается в быстроте жизненного оборота, и прогресс, совершаясь массовой работой коллективной личности, с каждым периодом истории все более и более оттесняет на задний план отдельную, хотя бы и творческую единицу. Если материалистическая точка зрения на историю и общественную эволюцию может не только мириться с таким явлением, но и возводить его в социологическую аксиому, то никогда не умиравший в человеке идеализм стремится стать выше жизни, выше ее реальных данных и течений и найти в «горних» областях независимого духа ключ для разрешения этой коллизии между личностью и уничтожающим ее материальным прогрессом.

В истории человеческой мысли, мне кажется, нет контраста более глубокого и богатого по своему содержанию, как контраст между Карлом Марксом и гр. Л.Н. Толстым. Они стоят на разных полюсах человеческого духа. Первый создал философию земли; в будущее он повел нас грубым, материальным путем, веря в нравственную силу земных, создаваемых человеком благ, веря в духовно-созидательное значение процесса производства. Философия эта укладывалась в простую схему, в легко усваиваемую формулу. Маркс дал мощный толчок движению человеческого духа, но этот дух парил низко, так как проистекал не из господства над жизнью, а из подчинения ей. Порывы души человека сковывались крепкими цепями: факт оказывался господином положения, и бесконечной фантазии духа отводилось скромное место в «надстройке» на экономическом базисе. Правда, идеализм претворил земную философию, и она явилась вопреки самой себе, источником высших активных стремлений, чаяний и практической деятельности, вместо того, чтобы примирить человека с фактом и подчинить его формуле. Но все же эта философия пыталась свести небо на землю – и в этом оказалось ее уязвимое место.

Л.Н. Толстой, так же, как и Маркс, стоял на аванпостах жизни, но на противоположной стороне. Вся сила и слава гениального художника помимо ее поразительного анализа заключается в его идеализме, как вечном стремлении в высоты добра и нравственной красоты – этих верховных начал жизни. Мысль его парила над землею и подчинялась не ей, а вечному порыву к совершенству. Если для Маркса человек был ничтожным винтиком механизма, работавшего по определенной схеме, то для Толстого человек является независимым целым, самоопределяющейся единицей, драгоценным сосудом, в которой должны быть собраны высшие дары Божества.

Нравственный идеал определяет бытие человека, обязанного стать выше условной жизни, хотя бы порожденной мощною цивилизацией. Цивилизация сводится к нулю, раз она растаптывает отдельную личность, мешая ее нравственному совершенствованию. Братство, любовь, личное совершенствование должны вести нас в будущее, «во имя исполнения открытой нам в нашем сознании воле Того, Кто послал нас в жизнь». Идеалистическое стремление во всяком случае, все серьезнее и серьезнее занимает позицию в движении современной мысли. Если материальный рост идет безумно быстрыми шагами вперед и всесильный капитализм забирается и в науку, и в литературу, и в философию, и в искусство – то тем сильнее и ярче работает и развивается противоположное течение. И где победа материальных начал сильнее, всесторонне и полнее, - как, например, на Западе, – там сильнее и полнее чувствуется значение идеалистических сил, создавших противовес натурализму в изящных искусствах, в философии, в истории и социологии. Потому на Западе, где контрасты и противоречия жизни встречаются друг с другом под острым, болезненным углом, своеобразным откровением явились произведения северной и русской литературы, а во Франции, например, г. Лансон (профессор литературы в Ecole Normale) должен был признать, что «все эти (русские и скандинавские) писатели, несмотря на все национальные и личные различия между ними, действовали в одном духе: они нанесли последний удар французскому натурализму».

У нас, в России, контраст не так силён, противоречия не достигли остроты и болезненности. Идеализм был спутником нашей литературы с первых моментов её более или менее независимого существования. Моральное начало было постоянной путеводной звездой, ярко горевшей даже в эпохи крайностей рационалистических увлечений. Даже нигилизм шестидесятых годов был по существу своему идеалистическим движением. И мы вполне согласны с С. Булгаковым, указавшим, что атеизм, составляющий «господствующую формулу религиозной философии нашего интеллигентного общества», в сущности своей «глубоко религиозен, – как бы ни парадоксально звучало это положение», – и сославшимся для этого тезиса на такого знатока нашей мятущейся русской души, как Достоевский. <…>

Да, моральная подоплека была всегда сильна у нас в России и общечеловеческому идеализму дан у нас не только весьма широкий простор, но и весьма легкий доступ в общественное сознание, быстро проникающееся, по наследственности, высшими альтруистическими порывами. Поэтому Ибсен, который произвел настоящий взрыв (вспомните хотя бы только «Нору») на Западе, у нас был принят спокойно… Ведь «Нора», например, на русской почве еще с шестидесятых годов разрешала все смущающие Запад вопросы, и недаром Гауптман в своих «Одиноких» сделал героиню новой формации – Анну Маар русской по происхождению…

Идеализм – это начало, сродственное русскому духу, это – его органическое начало, ему прирожденное, с ним нераздельное. В галерее рыцарей св. Духа наши писатели всегда стояли на первом месте…

Вот такими-то рыцарями св. Духа пестрит вся история нашей литературы, особенно послереформенной. Глубоко проникновенный умом, остромысл Чернышевский, бурно-пламенный, воинственный и неистовый Роланд – Писарев, девственно-чистый воин, духовный красавец Добролюбов, женственно-нежный Тургенев, великий страдалец и всечеловек Достоевский, отважный пионер чистого и радикального морализма, гордый и непреклонный философ, раскольник по мятежу своего упорного духа, – портрет наших самосожигателей,– Лев Толстой, мистический поэт и библейский мыслитель-пророк Вл. Соловьев, певец тихой жизненной скорби и фотограф сумерек А. Чехов, сладкопевец обездоленных М. Горький…

Такова почва, на которой западно-европейские семена «новой» литературы, искавшей «новых путей», должны были возрасти и у нас…

Вот – одна из причин, почему Морис Метерлинк, один из пуритан-идеалистов, не нашел у нас гремящей и звенящей славы, как не нашли ее у нас и те, кого окрестили именем «декадентов», «символистов» и проч.

Трудно разделить те восторги, которые доносятся к нам с Запада и которые там вызваны произведениями Метерлинка. Недавно я прочитал в одной французской газете восторженный панегирик этому писателю. Автор предсказывает, что деревушка, в которой живет летом Метерлинк, привлечет не меньшее внимание, чем Ясная Поляна, в которой Лев Толстой будто бы «нашел убежище в старости». Это пророчество весьма легкомысленное и свидетельствует скорее о любезности французского публициста, чем о его проникновенности и вкусе.

Н.А.

18. «Русское богатство», 1902, № 9.