КОППЕРФИЛЬД — ЯВЛЕНИЕ ТЕЛЕВИЗИОННОЕ? 6 страница

 

…Когда мы работали в городе N, нам сообщили, что приехала правительственная делегация из ГДР, что сегодня она во главе с первым секретарем обкома КПСС посетит цирк и чтобы мы без команды не начинали представления. Пока мы ждали команду, я стоял в фойе у окна с видом на служебный вход для руководителей, куда должны были подъехать высокие гости. Они, как водится, несколько запаздывали. Наконец появились две «Чайки» и несколько «Волг». В те годы руководители обкомов ездили на «Волгах», но в партийных гаражах стояли «Чайки» для гостей. И вот «Чайки» с «Волгами» подъехали — и дальше произошло что-то совсем неожиданное. Из «Чаек» вылезли люди, которые не поспешили в цирк, а начали дружно блевать. Затем, поддерживаемые сотрудниками охраны, они были посажены обратно в лимузины — государственный кортеж развернулся, и все уехали прочь. Через несколько минут нам сказали, что ждать не надо, гостей не будет, может быть, приедут завтра. И действительно, приехали. Повторного конфуза на сей раз не случилось, но когда мы увидели членов делегации и хозяина области в ложе, то обратили внимание, что они не смотрят на арену, а дремлют. Сразу после представления ко мне прибежала страшно взволнованная директриса цирка — была такая солидная дама, (не помню точно, как ее звали), и сказала, чтобы я немедленно шел в ложу дирекции — первый секретарь требует. И мы побежали — я прямо в смокинге — сквозь толпу зрителей через фойе… Позади ложи в большом предбаннике накрыли стол, полный всяких яств, любой выпивки и закусок. Тамадой в застолье был, конечно, первый секретарь. Для начала он меня, человека, которого видел впервые в жизни, обнял и начал целовать так, будто я его сын, который прошел весь воинский путь в Афганистане и вот, несколько лет спустя, чудом живым и невредимым вернулся на родину. После чего он сказал, обращаясь к девушке-переводчице, которая сопровождала правительственную делегацию: «Переводи, сука!» И произнес тост: «Я хочу выпить за одного из самых активных строителей коммунизма в нашей стране, за Игоря Кио». Все чокнулись и выпили. Обычно в те годы в свите секретаря обкома обязательно бывали прокурор области, начальник УВД, иногда мэр, ну и такого рода — человека три. После тоста «первого» прокурор спросил: «Николай Иванович (допустим), а за гостей?» На что «Николай Иванович» опять обратился к девушке-переводчице: «Переводи, сука… Конечно, очень жалко, что мы их, фрицев, всех не перестреляли окончательно… но те, которые остались в живых, оказались очень приличными ребятами. И я хочу выпить за них, чтобы они таковыми и оставались всегда, потому что, глядя на них, я думаю, что мы правильно их не всех перестреляли…» Поскольку члены правительственной делегации ГДР были уже сами крепко поддавши, они восприняли тост как некую галантную шутку. На протяжении всего «приема», который продолжался не менее часа, трезвым оставался один-единственный человек, как я потом узнал, шеф протокола, время от времени приоткрывавший дверь (он не имел права находиться тут — слишком уж большие люди собрались в предбаннике цирковой ложи), шептавший: «Николай Иванович…» и показывавший на часы. Но на «Николая Ивановича» этот «протокольный шепот» действовал, как красная тряпка на быка. «Первый», матерясь, как одесскому биндюжнику и не снилось, кричал на «протоколиста», угрожал, что выгонит его, разобьет ему голову, убьет. Хватался за бутылки — и мы все его с трудом удерживали за руки. Затем хозяин области предоставил слово начальнику ОВД. Начальник ОВД, который не хотел отставать от хозяина, спросил меня (притом все время подчеркивал, что каждую остроту необходимо перевести немцам): «Не может ли Кио сжечь всех блядей и прочих плохих людей в нашем городе?» Я уклончиво отвечал, что надо встретиться, обсудить, подумать и так далее. Снова возникал шеф протокола, тщетно пытавшийся прекратить вакханалию. Но «Николай Иванович» с каждым его появлением разъярялся все больше, и уже впрямь казалось, что после следующего появления чиновника ждут и увольнение, и тюрьма, и Бог знает что еще. Все это время почтенная директриса цирка стояла у стены — ей не было предложено ни рюмки вина. Но она была просто счастлива самим фактом присутствия здесь. Как будто идет ялтинская конференция с участием Черчилля, Рузвельта и Сталина, а она — свидетель истории. Напоследок «Николай Иванович» перевел на нее мутный взгляд и спросил меня: «Скажи, пожалуйста, а тебя эта старая жопа не обижает?» Я говорю: «Ну что вы, Николай Иванович, она — милейшая…» — «А то ты мне скажи, я ее поставлю…» — и опять начался монолог, который корректнее не пересказывать. Финал вечера тоже удался. «Николай Иванович», как хозяин, предлагая выйти первыми немцам и своим подчиненным, при этом зачем-то держал меня все время за край смокинга, не давая выйти со всеми. И когда последние гости покинули ложу, он прикрыл дверь и сказал: «Ну-ка, идем быстро назад». Мы вернулись к столу, где уже не было полных бутылок. Тогда он стал сливать всю недопитую выпивку в два стакана — себе и мне. И под его слова, что если будут обижать — звони, мы допили (я уже не помню, водку или коньяк)…

 

Как-то в Горький, где я был на гастролях, приехал по своим делам министр внутренних дел Николай Анисимович Щелоков. Ну и, как тогда было принято, в ложе накрыли стол, и после представления он пригласил и меня. Министр держался демократично и запомнился очень смешным тостом: «Я хочу выпить за две вещи, которые люблю в жизни больше всего». Все крайне заинтересовались — слухов о Щелокове всегда ходило более чем достаточно. Он сказал: «Я хочу выпить за цирк и баню».

Судьба сводила меня с высокими руководителями и за рубежом.

1972 год, премьера нашего цирка в Стокгольме в большом Дворце спорта. До начала минут десять, я стою в проходе вместе с нашим импресарио господином Эльстремом. Публика рассаживается на свои места. Вдруг он радостно, увидев, очевидно, кого-то из своих хороших знакомых, машет ему по-свойски рукой, приветствует. Тот в ответ тоже машет и улыбается — и вдруг, я смотрю, Эльстрем ему показывает, мол, подойди сюда. Тот встает, извиняется перед супругой, подходит к нам (а рядом с нами переводчик), и Эльстрем говорит, а переводчик переводит, что вот я хочу вам представить самого знаменитого иллюзиониста в мире, то-то, то-то, говорит длиннющую тираду про меня. Собеседник — швед — все это выслушивает с очень большим интересом, говорит, что счастлив со мной познакомиться, желает мне всяческих успехов и возвращается на место, в свой двенадцатый ряд, где его ждет супруга. Но я обратил внимание, что, когда происходил наш короткий разговор, публика проявляла к нам повышенное внимание, — и я, при всем желании, не смог отнести это на счет своей известности, потому что в Швеции был впервые и никто там меня не знал. Я догадался, что швед, подходивший на зов импресарио, какая-то известная фигура. И естественно, когда он отошел, спросил Эльстрема через переводчика: «Скажите, а кто это был?» На что тот небрежно мне ответил: «А это наш премьер-министр Пальме».

В 1970 году в Брюсселе, где мы работали, у акробата Алика Понукалина из труппы Владимира Довейко сломались ходули, на которых он делал свой рекордный двойной сальто-мортале. И нужно было срочно починить их или изготовить новые. И его направили с представителем нашей антрепризы в какие-то мастерские при королевском дворце. Когда Алик шел к этим мастерским, в окрестностях дворца ему повстречался человек со свитой, которого сопровождавший акробата бельгиец остановил, почтительно поприветствовал и сказал: «Вот русский артист, чемпион, рекордсмен, такие делает сальто-мортале, и вот поломалась его…» «Ой-ой-ой, — посочувствовал тот человек, — надо ему немедленно помочь!» — «Мы поэтому и приехали в мастерские…» Когда они распрощались и процессия пошла своим путем, а Понукалин с бельгийцем — своим, Алик спросил: «Кто это такой? Какой-то важный человек?» — «Это наш король Бодуэн».

В 1967 году наше большое турне по Северной Америке начиналось в Монреале, потому что осенью там завершалась всемирная выставка «Экспо-67». Ну, всемирная выставка, это, понятно, крупнейшее мировое событие. И главным человеком на период выставки был, конечно, генеральный комиссар «Экспо». И вот в Монреале во Дворце спорта «Морис Ришар», названном в честь знаменитого канадского хоккеиста, перед началом представления — огромный переполох. Полиция, журналисты, наш импресарио Кудрявцев выскочил, ажиотаж необыкновенный: что? кто? кто приезжает? в чем дело? И вдруг видим, подъезжает «мерседес» или, там, я не знаю, «кадиллак» и оттуда выходит человек, которого все фотографируют, у которого журналисты пытаются взять интервью, который приковывает всеобщее внимание. И мне говорят — это генеральный комиссар «Экспо». Действительно, важная фигура и, наверное, человек, занимающий высокий пост в правительстве. Всеобщий переполох, Кудрявцев кланяется, журналисты фотографируют, тут же охрана, но вдруг, после какой-то короткой беседы, я смотрю, генеральный комиссар садится в машину и уезжает. И с ним — охрана, журналисты, все сопровождающие лица… Я подхожу к нашему импресарио Кудрявцеву: «Николай Федорович, это генеральный комиссар «Экспо»?» — «Да, да! Это для нас большая честь». Я говорю: «А почему же он не остался?» На что Кудрявцев мне совершенно спокойно сказал: «Батенька мой, а что я мог сделать? У меня нет билетов. Он же не позвонил заранее. Если бы он позвонил, я бы оставил ему места, а так куда же я его дену? У меня нет билетов».

А в 1968 году в Нью-Йорке приехали к нам на представление генеральный секретарь ООН У Тан и представитель Советского Союза в ООН Николай Трофимович Федоренко. Федоренко с У Таном сидели в каком-то восемнадцатом ряду, на самых неудобных местах. Почему? Да потому — нет у них там правительственных лож, а позвонили они, что хотят прийти в цирк, поздно. Поэтому посадили туда, куда были билеты. Точнее, не посадили, а продали им билеты. А потом У Тан с Федоренко прошли за кулисы и У Тан сказал речь, какую и должен был сказать, наверное, генеральный секретарь ООН. А Федоренко обвел взглядом артистов и спросил: «Вы знаете, что я вам хочу сказать?» — после этого сделал паузу минуты на три, которой мог бы позавидовать любой мхатовский артист, и наконец произнес: «У меня просто нет слов».

Николая Трофимовича Федоренко я знал еще по Японии, где он был нашим послом. Николай Трофимович — человек, ничего общего не имевший с партийными чиновниками того толка и времени. В шестьдесят первом году, когда мы прибыли в Японию, было так заведено, что артисты первым делом должны были посетить наше посольство. Посол заранее делал накачку, указывал, как себя здесь вести. Жара в Токио сорок градусов, все ходят в рубашках, а кто-то в шортах, но мы едем в посольство, как нас предупреждали, в черных костюмах и галстуках. В большом конференц-зале ждем посла, потные, задыхающиеся от японского зноя. И вдруг открывается дверь, входит человек без пиджака, рубашка с короткими рукавами, красный галстук-бабочка и точно такой же, как я потом обратил внимание, ремешок для часов. Он говорит нам: «Дорогие товарищи! Я рад, что вы приехали… вы знаете, мои сотрудники вам, наверное, лучше расскажут о тех сложностях, с которыми вы здесь встретитесь… А я вам одно только могу сказать… Вот мы с вами сейчас беседуем. Если вы думаете, что нас никто не слушает, то ошибаетесь». В этот момент к нему подошел какой-то его помощник, сказал что-то на ухо, он воскликнул: «Ой, простите, пожалуйста!» — и ушел. После этого кто-то из сотрудников посольства рассказывал нам про козни ЦРУ и про японскую разведку и как все там мечтают устроить провокацию и скомпрометировать кого-нибудь из нас. Культура, элегантность, интеллигентность Федоренко совершенно не вязались с его ролью партийного посла. Как я узнал потом, он сделал своеобразную карьеру. Николай Трофимович считался одним из лучших китаистов в нашей стране. И естественно, когда состоялась встреча Мао Цзэдуна со Сталиным, его пригласили переводчиком. И в конце беседы двух великих руководителей Мао Цзэ-дун сказал Сталину: «Вы знаете, этот молодой человек знает наречие финцжу (я условно говорю) лучше, чем я». Назавтра «этот молодой человек», минуя все ступени, уже был членом-корреспондентом Академии наук СССР…

В Нью-Йорке Федоренко пригласил к себе руководителя наших гастролей, заместителя, Никулина, меня и, может быть, кого-то еще — не помню. Николай Трофимович шил костюмы у того же портного, что и Кеннеди. И рубашки заказывал тому, кто поставлял их и Кеннеди, и Рокфеллеру… То есть оставался белой вороной в нашей партийно-номенклатурной элите. Есть такие педантичные, аккуратные люди, которые такой, допустим, ритуал, как визит к парикмахеру, повторяют со скрупулезной точностью. Если он первого октября постригся, то в следующий раз — пятнадцатого октября или если он считает, что нужен интервал — месяц, то первого ноября. Таким был, например, Дмитрий Дмитриевич Шостакович… И вот сидим мы на приеме у Федоренко в кабинете, беседуем. А Юрий Владимирович Никулин привык достигать со всеми наиболее легкого взаимопонимания через шутку, анекдот, хохму. Мы в тот день собирались с ним пойти в парикмахерскую, а что-то там произошло, в связи с чем все парикмахерские были закрыты. И Никулин говорит: «Да вот все у нас нормально, вы знаете, Николай Трофимович, хорошо, только вот к парикмахеру бы сходить… а парикмахеры забастовку объявили…» И Федоренко, человек тонкий и, безусловно, с юмором, смотрит на Никулина и говорит вдруг ему, артисту, чьи фильмы по три-четыре раза в месяц крутятся в посольстве: «А где-то я вас видел…», делает паузу, потом: «…ну, впрочем, неважно» — и наша беседа сворачивается. Потом мы узнали, что реплика Никулина прозвучала очень оскорбительно для Федоренко. Какие-то государственные дела не позволили ему заехать по традиции в тот день к парикмахеру. И он воспринял реплику Никулина как намек на то, что его волосы не в порядке, хотя выглядел он как настоящий джентльмен.

Николай Трофимович был потом главным редактором журнала «Иностранная литература». А теперь, я недавно узнал, почему-то живет в Болгарии…

 

Уже в новые, демократические времена Борис Ноткин, у которого я снялся в его популярной московской программе, устроил, благодаря своим спонсорам, прием в гостинице «Пента». Ноткин позвонил мне, сказал, что приглашает меня и других артистов, других «героев», а будут еще помощники Ельцина, будет Геращенко — председатель Центробанка, будет маршал Шапошников, будут там какие-то видные руководители. Меня эти руководители не слишком интересовали, но я живу в соседнем с «Пентой» доме — и от нечего делать пошел. Собралось много интересных людей, в частности очаровательная Оля Кабо, с которой я познакомился и потом пригласил, а она не отказалась, участвовать в праздновании юбилея отца, украсила его. Но хочу особо рассказать о Викторе Владимировиче Геращенко. Геращенко — наш самый крупный финансист, банкир, с его именем связывают денежную реформу девяносто первого года. Причем Геращенко до этого заявлял, что никаких денег никто менять не будет, он готов дать на отсечение руку и… Тем не менее через некоторое время при Павлове — премьер-министре — такая реформа произошла. И судя по газетам и телевидению, у Геращенко имидж кровопийцы, мечтающего изымать деньги из карманов трудящихся. А я вот был очень приятно удивлен, познакомившись с ним на этом приеме, — человек обаятельнейший, веселый и, что самое главное, с большим чувством юмора. Он на этом вечере поднял бокал с виски и сказал: «Игорь, я хочу выпить за вас и за ваши фокусы». На что я ему моментально ответил: «А я за ваши». Громче всех смеялся сам Геращенко.

 

В апреле девяносто шестого года в Кремлевском Дворце съездов проводился большой концерт для детей-сирот, для детей, которые жили в детских домах. И вот фирма «Овертекс» и ее экзотическая хозяйка, красивая женщина Гульназ Ивановна Сотникова, пригласила меня вести программу. Весь зал Кремлевского Дворца съездов — пять с лишним тысяч зрителей — утром заполнили дети. Приехал его Святейшество Патриарх Алексий II, под чьей опекой проходил этот концерт. Он открыл представление, а потом в начале спектакля чудес разыгрывалась интермедия, где появлялся я с героем — мальчиком, чудным артистом, сыном актера Анатолия Шаляпина. Мальчик говорил мне: «Если вы волшебник, то сделайте так, чтобы сейчас, когда на дворе весна, к нам сюда вернулась зима с Новогодней елкой…» И я переносил их в зиму. Новогодний праздник сменялся балетом Кремлевского Дворца съездов под руководством Андрея Петрова, а после акта балета я переносил всех в лето — менялась декорация: летний пейзаж… А вечером я сделал в банкетном зале, где раньше были концерты для генсеков и секретарей — членов Политбюро, магический, можно сказать, концерт, который состоял в основном из выступлений иллюзионистов, магов, волшебников (Володя Руднев, Савицкий и другие фокусники). В конце Юра Куклачев говорил: «Ну хорошо, чудеса чудесами, а вот бы сейчас сладенького чего-нибудь…» Перед подиумом, который выдвигался со сцены, стояла огромная праздничная коробка, изготовленная командой Пети Гиссена: «Ну вот, — говорю, — торт! Угощайтесь!..» Юра: «Ну-ка, давайте! Быстро, ребята…» Открыли коробку, а она пуста. Закрываю ее, Куклачев спрашивает: «А как же сюрприз? Там же ничего нет!» — «У нас же сегодня вечер чудес! Ребята должны вместе сказать волшебные слова». После волшебных слов во второй раз открыли коробку — и все увидели наконец огромный торт, весивший шестьсот килограммов, который официанты разрезали и разнесли.

Его Святейшество Патриарх Алексий II присутствовал и на дневном, и на вечернем представлениях. На вечернем, уже в банкетном зале, ко мне подошел Андрей Петров и сказал: «Его Святейшество хотел бы с тобой познакомиться, подойди — я представлю». Я стал лихорадочно расспрашивать Петрова, как себя вести. Вот, допустим, Лужков всегда целует Патриарху руку, а Ельцин — нет. Кто-то себя ведет так, кто-то эдак. «Так как?» Петров говорит: «Ты понимаешь, я сам толком не знаю. Вот я ему руку пытаюсь целовать, он ее как бы выдергивает, ничего мне не говоря, а другие целуют… не знаю, здесь интуитивно, ты уж сам, по ситуации». Объявив какой-то довольно длительный номер, я отправился к столу, где сидели Алексий II, его сподвижники, помощники, наша главная спонсорша Гульназ Ивановна и кто-то от правительства… Алексий II, когда увидел, что я подошел, встал, протянул мне руку. Я вообще, надо сказать, человек атеистического воспитания и в церковь не хожу. Но тут почему-то решил, что обязательно поцелую ему руку. Мне было интересно, как он прореагирует. И я поклонился и поцеловал Патриарху руку. Нельзя сказать, что он ее выдергивал, но как-то и не подставлял для поцелуя, как привыкли мы видеть в кино, когда изображают, скажем, кардинала. Может быть, я нарушил какой-то ритуал, может быть, это полагается делать только в соборе, а в миру не стоит, не знаю. Но, во всяком случае, Патриарх сказал приличествующие случаю добрые слова и добрые пожелания мне как артисту, и я вернулся на сцену — продолжать концерт. А после концерта получилось так, что Патриарх вместе со своей свитой, покидая зал, проходил мимо сцены — и надо было, естественно, как-то попрощаться с ним. И я опять не знал, как тут поступить, опять возникла неловкость. Алексий II сам первый подошел ко мне, взял меня сам за руку, чтобы я уже не осуществлял никаких ритуальных движений, и сказал: «Спасибо вам большое за ваши чудеса. Они, безусловно, добрые, служат хорошему воспитанию и добру и детям доставили удовольствие, и нам, взрослым, тоже». После чего попрощался и вошел в кабину лифта, где оказался вместе с одним нашим клоуном, который тоже совершенно не знал, как себя вести с Патриархом. Клоун был в рыжем парике, поэтому поклонился и, как шляпу, снял свой парик, представ перед ним лысым. У Патриарха хватило юмора, он улыбнулся и сказал ему добрые слова.

 

* * *

 

Как я уже рассказывал, большие командиры вроде Екатерины Алексеевны могли при нас демонстративно унизить нашего «циркового министра». И мы на какое-то мгновение вырастали в собственных глазах. Но наиболее умные из наших коллег не стремились продлевать это приятное мгновение под взглядом непосредственного начальства.

К министру культуры ведь обращаешься в чрезвычайных случаях — и при этом даже самые знаменитые артисты предпочитали, чтобы такого рода обращения не происходили через голову руководителей Союзгосцирка, — а без «своего министра» мы и шагу не могли ступить. От него зависело, без преувеличения, все в нашей жизни. Работа, ставки, звания… И, в первую очередь, зарубежные поездки. А то, что цирк долгие годы богат был первоклассными талантами, только осложняло нашу жизнь — начальники неизменно отдавали предпочтение благонадежному таланту перед неблагонадежным. И главный советский лозунг «Незаменимых нет» больнее всего и бил по незаменимым…

Партию и правительство на нашем уровне представляли, вернее, олицетворяли управляющие или генеральные директора Главка. И прошу поверить, что я не преувеличиваю значимость «учрежденческой» стороны нашей работы. Без проникновения в нее ничего не понять до конца в нашем быте и судьбах.

Феодосий Георгиевич Бардиан управлял Союзгосцирком около двадцати лет — с начала пятидесятых годов. В прошлом он полковник, политработник. Как коммуниста его «бросили» на цирк. Говорят, что кандидатуру управляющего утверждал сам Сталин. Бардиан, безусловно, был умным человеком и для развития цирка сделал много. Он создал, я бы сказал, цирковую империю. Построил в Советском Союзе порядка семидесяти пяти зданий цирка. В каждом городе, где есть цирк, он построил и гостиницы для артистов. В те годы это было особенно важно, поскольку многие артисты, напоминаю, не имели ни прописки, ни своего жилья. При Бардиане начали создаваться дома отдыха и пансионаты для «цирковых». Он пробил специальные пенсии, по аналогии с балетными. Артисты физкультурно-акробатических жанров, артисты-дрессировщики получили право на льготную пенсию при двадцатилетием стаже. Это великое дело. Правда, человек, ступивший на манеж, уже крайне редко меняет профессию, скорее переходит из жанра в жанр, но редко уходит на пенсию. А может быть, и лучше уйти — не «пересиживать» свой актерский срок…

Феодосий Георгиевич Бардиан был человеком очень строгим, с перебором, так сказать, щепетильности. Домашнего телефона Бардиана не знал никто. Допустим, пообедать с Бардианом — такое и вообразить невозможно. Отец мне рассказывал, что однажды Бардиан приехал в Ленинград и остановился в одной с ним гостинице — «Европейской». Зашел днем в ресторан, где Эмиль Теодорович с кем-то обедал. Бардиану некуда было сесть, кроме как за их столик, — и он тоже пообедал. Условия обеда при Бардиане всегда были однозначны — ни полрюмки спиртного. А предложить управляющему выпить нечего было и думать. За пять минут до завершения обеда Бардиан извинился и вышел из-за стола, распрощавшись. Отец, естественно, воспринявший его, за своим столом, гостем, решил, что это такая щепетильность — Феодосию Георгиевичу неудобно, что при нем будут расплачиваться за его обед. Но когда подошел официант и отец попросил счет, выяснилось, что Бардиан заплатил за весь стол сам, чтобы никто, не дай Бог, не подумал, что Кио его угощает.

Когда приподняли «железный занавес» и мой отец получил возможность гастролировать за рубежом, он после поездки в Японию зашел как-то к Бардиану и сказал: «Феодосий Георгиевич, вы знаете, что я человек приличный, что мне от вас, в общем, ничего не надо, что все у меня уже есть, но мне просто было бы очень приятно, если бы вы приняли от меня этот подарок, поймите меня правильно». И подарил ему хорошие японские часы в красивой коробке. И сразу вышел из кабинета. Прошло полгода, отец ездил работать в Ленинград, а когда вернулся в Москву, снова пришел к Бардиану — решить какие-то текущие вопросы. Бардиан всегда хорошо относился к нему — и все быстро решил, но когда отец уже прощался, задержал его: «Одну минутку, Эмиль Теодорович». Подошел к сейфу, открыл дверцу и спросил: «Вы ко мне относитесь с уважением?» — «Да, конечно». — «И я к вам отношусь с уважением. Вы не хотите, чтоб между нами пробежала черная кошка?..» Короче, он вынул из сейфа этот футляр с часами и заставил моего отца забрать подарок обратно.

Конечно, Бардиан был начальником старой формации, который все решал приказами, но человеком он оставался, повторяю, умным и неплохим. При нем больших глупостей почти не делалось. Другой разговор, что, спустя восемнадцать или там сколько-то лет, он погорел на слабости, которая была ему совершенно несвойственна. Бардиан считался настолько авторитарным и серьезным начальником, что едва ли не все смотрели ему в рот, — и уж по линии личных удовольствий он, будь половчее и смелее, мог бы добиться всего, чего только пожелал бы. Он, однако, всегда игнорировал женщин. Но вот под финал карьеры неожиданно влюбился в одну даму, работавшую в управлении, отнюдь не блиставшую красотой и юностью… Человек он был сильный — на грани какой-то сталинской ненормальности. Помню, у него случилось горе — погибла дочь (попала под поезд), и все, когда узнали, очень переживали за него. Но когда наутро после трагедии к нему зашли принести искренние соболезнования ведущие артисты, начальники отделов, он коротко поблагодарил и тут же сказал: «Но работа есть работа. Прошу всех на свои рабочие места».

Пришедший на смену Бардиану Михаил Петрович Цуканов работал секретарем парткома Министерства культуры СССР. По-моему, до назначения его в Союзгосцирк он в цирке никогда не бывал. И в делах наших ничего не понимал, не разбирался. Но, человек важный и значительный, придя в цирк, он без сомнений взялся за дело. И уже через неделю выглядел «крупным специалистом» в цирковом деле. Я не зря говорю об этом с иронией.

Примерно через неделю после назначения Цуканова мы собрались на гастроли в Турцию и пришли к управляющему за напутствием, хотя нового начальника практически не знали. В кабинете собралось человек шестьдесят-семьдесят — наш коллектив. Цуканов бодро поздоровался и вдруг спрашивает: «Инспектор манежа присутствует?» Ну а как же! Инспектор манежа встает. Начальник обращается к нему: «Ну как, всё в порядке?» Тот отвечает: «Всё в порядке», не совсем понимая, почему именно ему адресован вопрос. Следующий вопрос ему же: «Ну что, тросы и чикеля взяли?» Тросы — это специальный трос для подвески воздушных номеров, а чикеля — специальные приспособления для подвески (я сорок лет в цирке и все равно точно не могу объяснить, что такое чикеля). Цуканов этим своим вопросом как бы подчеркнул, что уже глубоко влез в цирковые дела и знает все проблемы, включая мелочи… Так сказать, был той закваски, что он все понимает лучше всех. Разговаривать с Михаилом Петровичем было очень трудно. Типичный советский номенклатурщик. И никто не удивился, когда через пару лет его из цирка перевели не куда-нибудь, а в кремлевские музеи — директором, на что Анатолий Андреевич Колеватов, его сменивший, остроумно пошутил: «Ух, у Мишки работа — просто позавидуешь! Какие заботы? Только смотри, чтобы Царь-пушку не сперли».

Анатолия Андреевича Колеватова я знал с детства. Помню, еще мальчишкой, в пятьдесят седьмом, приехал к отцу (у меня были летние каникулы) в Киев, а там гастролировал Малый театр. Анатолий Андреевич работал в нем главным администратором. Отец с ним был в приятельских отношениях. Мы ходили в Малый, артисты из Малого — в цирк. Колеватов познакомил меня с Верой Николаевной Пашенной, Игорем Владимировичем Ильинским. Бросалось в глаза, что Анатолий Андреевич — душа в любой компании. Актер по профессии — окончил Щукинское училище, — он недолго поработал в театре Вахтангова, затем стал администратором — и дальше все время шел на повышение. Директор-распорядитель Малого театра, директор Театра имени Ленинского комсомола. В Союзгосцирк пришел из замдиректоров Большого. Впервые нашим начальником стал не партийный работник, не военный, а человек из театра, от искусства.

При первом знакомстве с ним артисты просто балдели, с непривычки, от такого обращения. Входит к новому генеральному директору Олег Попов. Знакомы они прежде не были, но Колеватов встает из-за стола и вместо «здрасьте» обнимает Олега, целует. На что совершенно растерянный Попов говорит: «Вы знаете, меня за сорок лет в этом кабинете никто и никогда не обнимал и не целовал». А Колеватов ему: «А как иначе? Вы — наш бриллиант, а мы — ваша оправа».

И я попал в ту категорию артистов, которых он встречал подобным образом. К другим он просто выходил навстречу, здоровался за руку, усаживал, садился напротив в свое начальственное кресло — и вел дружеские разговоры. С третьими просто, вставая из-за стола, здоровался… Во всем этом присутствовало известное актерство, но уж больно велик был контраст по сравнению с военным Бардианом и партийным чиновником Цукановым.

Вскоре после назначения Колеватова я работал в Ленинграде. Через неделю он приехал туда — проводить, как тогда было принято, совет директоров. Собрались директора со всего Союза, знакомились с новым генеральным, докладывали о своей работе. Иосиф Николаевич Кирнос, директор Ленинградского цирка, устроил для всех бесплатные обеды во Дворце искусств. И Колеватов в первый же день сказал Кирносу — сказал так, чтобы это было слышно за каждым столиком: «Слушай, что такое, а выпить нам здесь не дадут, что ли?» Растерянный Кирнос откликнулся: «Ну что вы, Анатолий Андреевич, пожалуйста!» Ему принесли бутылку. Мы с Кирносом сидели за соседним столом и тоже, конечно, начали выпивать. Некоторые директора восприняли это как провокацию. Новый начальник, мол, хочет узнать, кто пьяница, а кто нет. Но Колеватов настолько естественно удивлялся непьющим, что самые смелые стали заказывать «по сто грамм», а некоторые перестраховщики просили им подать выпивку в бутылках из-под минеральной воды. Впоследствии, когда генеральному директору Союзгосцирка кто-то из чиновников говорил: «Вы знаете, Анатолий Андреевич, артисты такой-то и такой-то пьют…», он молниеносно отвечал: «Пусть лучше пьют, чем пишут».