ВАСИЛИЙ ШУКШИН. СОЛНЦЕ, СТАРИК И ДЕВУШКА

ПРОБУЖДАЮЩАЯ РОДОВУЮ ПАМЯТЬ

 

Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие.

 

Сухая трава шуршала под ногами. Только вечерами наступала прохлада. И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место - у коряги - и смотрел на солнце. Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное. Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях - коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки.

 

Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос:

- Здравствуйте, дедушка!

 

Старик кивнул головой.

 

С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках.

- Отдыхаете?

Старик опять кивнул головой. Сказал:

- Отдыхаю.

 

На девушку не посмотрел.

 

- Можно, я вас буду писать? - спросила девушка.

- Как это? - не понял старик.

- Рисовать вас.

 

Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал красноватыми веками без ресниц.

 

- Я ж некрасивый теперь,- сказал он.

- Почему? - Девушка несколько растерялась.- Нет, вы красивый, дедушка.

- Вдобавок хворый.

 

Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой ладошкой его сухую, коричневую руку и сказала:

- Вы очень красивый, дедушка. Правда.

 

Старик слабо усмехнулся:

- Рисуй, раз такое дело.

 

Девушка раскрыла свой чемодан.

 

Старик покашлял в ладонь:

 

- Городская, наверно? - спросил он.

- Городская.

- Платют, видно, за это?

- Когда как, вообще-то, Хорошо сделаю, заплатят.

- Надо стараться.

- Я стараюсь.

 

Замолчали.

 

Старик все смотрел на солнце.

 

Девушка рисовала, всматриваясь в лицо старика сбоку.

 

- Вы здешний, дедушка?

- Здешный.

- И родились здесь?

- Здесь, здесь.

- Вам сколько сейчас?

- Годков-то? Восемьдесят.

- Ого!

- Много,- согласился старик и опять слабо усмехнулся.- А тебе?

- Двадцать пять.

 

Опять помолчали.

 

- Солнце-то какое! - негромко воскликнул старик.

- Какое? - не поняла девушка.

- Большое.

- А-а... Да. Вообще красиво здесь.

- А вода вона, вишь, какая... У того берега-то...

- Да, да.

- Ровно крови подбавили.

- Да.- Девушка посмотрела на тот берег.- Да.

 

Солнце коснулось вершин Алтая и стало медленно погружаться в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались горы. Они как будто придвинулись. А в долине - между рекой и горами тихо угасал красноватый сумрак. И надвигалась от гор задумчивая мягкая тень. Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом Бубурхана, и тотчас оттуда вылетел в зеленоватое небо стремительный веер ярко-рыжих лучей. Он держался недолго - тоже тихо угас. А в небе в той стороне пошла полыхать заря.

 

- Ушло солнышко,- вздохнул старик.

 

Девушка сложила листы в ящик.

 

Некоторое время сидели просто так - слушали, как лопочут у берега маленькие торопливые волны.

 

В долине большими клочьями пополз туман.

 

В лесочке, неподалеку, робко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей громко откликнулись с берега, с той стороны.

 

- Хорошо,- сказал негромко старик.

 

А девушка думала о том, как она вернется скоро в далекий милый город, привезет много рисунков. Будет портрет и этого старика. А ее друг, талантливый, настоящий художник, непременно будет сердиться: "Опять морщины!.. А для чего? Всем известно, что в Сибири суровый климат и люди там много работают. А что дальше? Что?.."

 

Девушка знала, что она не бог весть как даровита. Но ведь думает она о том, какую трудную жизнь прожил этот старик. Вон у него какие руки... Опять морщины! "Надо работать, работать, работать..."

 

- Вы завтра придете сюда, дедушка? - спросила она старика.

- Приду,- откликнулся тот.

 

Девушка поднялась и пошла в деревню.

 

Старик посидел еще немного и тоже пошел.

 

Он пришел домой, сел в своем уголочке, возле печки, и тихо сидел ждал, когда придет с работы сын и сядут ужинать.

 

Сын приходил всегда усталый, всем недовольный. Невестка тоже всегда чем-то была недовольна. Внуки выросли и уехали в город. Без них в доме было тоскливо. Садились ужинать.

 

Старику крошили в молоко хлеб, он хлебал, сидя с краешку стола. Осторожно звякал ложкой о тарелку - старался не шуметь. Молчали.

 

Потом укладывались спать.

 

Старик лез на печку, а сын с невесткой уходили в горницу. Молчали. А о чем говорить? Все слова давно сказаны,

 

На другой вечер старик и девушка опять сидели на берегу, у коряги. Девушка торопливо рисовала, а старик смотрел на солнце и рассказывал:

 

- Жили мы всегда справно, грех жаловаться. Я плотничал, работы всегда хватало. И сыны у меня все плотники. Побило их на войне много четырех. Два осталось. Ну вот с одним-то я теперь и живу, со Степаном. А Ванька в городе живет, в Бийске. Прорабом на новостройке. Пишет; ничего, справно живут. Приезжали сюда, гостили. Внуков у меня много, Любют меня. По городам все теперь...

 

Девушка рисовала руки старика, торопилась, нервничала, часто стирала.

 

- Трудно было жить? - невпопад спрашивала она.

- Чего ж трудно? - удивлялся старик.- Я ж тебе рассказываю: хорошо жили.

- Сыновей жалко?

- А как же? - опять удивлялся старик.- Четырех таких положить шутка нешто?

 

Девушка не понимала: то ли ей жаль старика, то ли она больше удивлена его странным спокойствием и умиротворенностью.

 

А солнце опять садилось за горы. Опять тихо горела заря.

 

- Ненастье завтра будет,- сказал старик.

 

Девушка посмотрела на ясное небо:

 

- Почему?

- Ломает меня всего.

- А небо совсем чистое.

 

Старик промолчал.

 

- Вы придете завтра, дедушка?

- Не знаю,- не сразу откликнулся старик.- Ломает чего-то всего,

- Дедушка, как у вас называется вот такой камень? - Девушка вынула из кармана жакета белый, с золотистым отливом камешек.

- Какой? - спросил старик, продолжая смотреть на горы.

 

Девушка протянула ему камень. Старик, не поворачиваясь, подставил ладонь.

 

- Такой? - спросил он, мельком глянув на камешек, и повертел его в сухих, скрюченных пальцах.- Кремешок это. Это в войну, когда серянок не было, огонь из него добывали.

 

Девушку поразила странная догадка: ей показалось, что старик слепой. Она не нашлась сразу, о чем говорить, молчала, смотрела сбоку на старика. А он смотрел туда, где село солнце. Спокойно, задумчиво смотрел.

 

- На... камешек-то,-сказал он и протянул девушке камень. - Они еще не такие бывают. Бывают: весь белый, аж просвечивает, а снутри какие-то пятнушки. А бывают: яичко и яичко - не отличишь. Бывают: на сорочье яичко похож - с крапинками по бокам, а бывают, как у скворцов,- синенькие, тоже с рябинкой с такой.

 

Девушка все смотрела на старика. Не решалась спросить: правда ли, что он слепой.

 

- Вы где живете, дедушка?

 

- А тут не шибко далеко. Это Ивана Колокольникова дом,- старик показал дом на берегу,- дальше - Бедаревы, потом - Волокитины, потом Зиновьевы, а там уж, в переулочке,- наш. Заходи, если чего надо. Внуки-то были, дак у нас шибко весело было.

 

- Спасибо.

- Я пошел. Ломает меня.

 

Старик поднялся и пошел тропинкой в гору.

 

Девушка смотрела вслед ему до тех пор, пока он не свернул в переулок. Ни разу старик не споткнулся, ни разу не замешкался. Шел медленно и смотрел под ноги. "Нет, не слепой,- поняла девушка.- Просто слабое зрение".

 

На другой день старик не пришел на берег. Девушка сидела одна, думала о старике, Что-то было в его жизни, такой простой, такой обычной, что-то непростое, что-то большое, значительное. "Солнце - оно тоже просто встает и просто заходит,-думала девушка.-А разве это просто!" И она пристально посмотрела на свои рисунки. Ей было грустно.

 

Не пришел старик и на третий день и на четвертый.

 

Девушка пошла искать его дом.

 

Нашла.

 

В ограде большого пятистенного дома под железной крышей, в углу, под навесом, рослый мужик лет пятидесяти обстругивал на верстаке сосновую доску.

 

- Здравствуйте,- сказала девушка.

 

Мужик выпрямился, посмотрел на девушку, провел большим пальцем по вспотевшему лбу, кивнул:

 

- Здорово.

- Скажите, пожалуйста, здесь живет дедушка...

 

Мужик внимательно и как-то странно посмотрел на девушку. Та замолчала.

 

- Жил,- сказал мужик.- Вот домовину ему делаю.

 

Девушка приоткрыла рот:

- Он умер, да?

- Помер.- Мужик опять склонился к доске, шаркнул пару раз рубанком, потом посмотрел на девушку.- А тебе чего надо было?

- Так... я рисовала его,

- А-а.- Мужик резко зашаркал рубанком.

- Скажите, он слепой был? - спросила девушка после долгого молчания.

- Слепой.

- И давно?

- Лет десять уж. А что?

- Так...

 

Девушка пошла из ограды,

 

На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жалко дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей.

 

ВАСИЛИЙ ШУКШИН. ПИСЬМО

 

Старухе Кандауровой приснился сон: молится будто бы она богу, усердно молится, а – пустому углу: иконы-то в углу нет. И вот молится она, а сама думает: «Да где же у меня бог-то?»

 

Проснулась в страхе, до утра больше не заснула, обдумывала сон. Страшный сон. К чему?.. Не с дочерью ли чего? Дочь старухина, младшая, жила в городе, работала в хорошем месте, продавцом. Она славная, дочь, всей родне слала посылки: кофточки импортные, шали, даже машины стиральные. Не за так, конечно, деньги ей, конечно, высылали, но… Иди нынче допросись и за деньги-то купить: все некогда им, вечно они там заняты. А эта находила время… Нет, она хорошая, Катерина, только с мужем неважно живут. Черт его знает, что за мужик попался: приедет – молчит целыми днями… Костлявый какой-то. Все думает чего-то, газетами без конца шуршит, зевает. Ни поговорить, ни пошутить… Как лесина сухая. Дочь жаловалась на него матери.

 

Утром старуха собралась и пошла к Ильичихе. Ильичиха разгадывала сны.

 

– И-и, матушка, – запела богомольная Ильичиха, – дак, а у тя иконка-то есть ли?

– Есть. Она, правда, в шифонере…

– Вы-ынь, вынь, матушка, грех. Чего же ее впотьмах держать? Вынь да повесь, куда положено. Как же ты так?..

– Да жду своих, Катьку-то, сулилась… А зять-то партейный, ну-ко да коситься начнет.

– Плюнь! Кому какое дело? Нонче нет такого закону…

– Да закону-то нет, а… И так-то живут неважно, а тут я ишо…

– Не гневи бога, Кузьмовна, не гневи. Кому како дело? У меня их вон сколь висит, кому како дело?! А ты ее в шифонер запятила! Бесстыдница.

– Да не ездит никто, оно и дела никому нет, – с сердцем сказала Кузьмовна. – Не все так-то живут. Ко мне люди ездиют, я не одинокая.

– Знамо, татаркой-то не живу, – обиделась Ильичиха. – К ей люди ездиют!.. Гляди-ко, наездили: раз в год приедут, так она из-за этого икону в шкап запятила! Ни стыда, ни совести у людей.

– Ты не кричи, чего ты рот-то разинула? Чего ты всех созываешь-то? Припадошная. Кто тебе виноватый, что не рожала? А теперь зло берет. Надо было рожать.

– Да вы вон нарожали их, а толку-то?

– Как это «толку»? Вот те раз! Да у меня же смысел был, я их ростила да учила старалась… А ты-то зачем жила? Прокуковала весь свой век, а теперь злится. Нечего и злиться теперь.

– Это вы – наплодили их да поете ходите: «Ванька не пишет, Колька денег не шлет, окаянный…» Зачем тада и рожать? Лучше не рожать – не гневить бога после. Не было у меня условиев, я и не рожала. Не все подкулачники-то были… Куркули.

– Знамо, лодыри, они куркулями никогда не живут. Где эт ты куркулей-то увидела?

– Да вас же на волосок только не раскулачили в двадцать девятом годе! Ты забыла? Какая у тебя память-то дырявая. Мой же брат, Аркашка, заступился за вас. Забыла? А кому потом ваш отец три овечки ночью пригнал? Забыла? Короткая же у тебя память!

– А ты че гордисся, что в бедности жила? Ведь нам в двадцать втором годе землю-то всем одинаково дали. А к двадцать девятому – они уж опять бедняки! Лодыри! Ведь вы уж бедняки-то советские сделались, к коллективизации-то нам землю-то поровну всем давали, на едока.

– А вы!..

– А вы!..

 

Поругались старушки. И ведь вот дурная деревенская привычка: двое поругаются, а всю родню с обеих сторон сюда же пришьют. Никак не могут без этого! Всех помянут и всех враз сделают плохими – и живых, и покойных, всех.

 

Домой старуха Кандаурова шла расстроенная. Болела душа за Катьку. Неладно у нее, неладно – сердце чует.

 

Вечером старуха села писать письмо дочери. Решила написать большое письмо, поучительное.

 

"Добрый день, дочь Катя, а также зять Николай Васильич и ваши детки, Коля и Светычка, внучатычки мои ненаглядныи. Ну, када жа вы приедете, я уж все глазыньки проглядела – все гляжу на дорогу: вот, может, покажутся, вот покажутся. Но нет, не видать. Катя, доченька, видела я этой ночий худой сон. Я не стану его описывать, там и описывать-то нечего, но сон шибко плохой. Вот задумылась: может, у вас чего-нибудь? Ты, Катерина, маленько не умеешь жить. А станешь учить вас, вы обижаитись. А чего же обижатца. Надо, наоборот, мол, спасибо, мама, что дала добрый совет. Мы тоже када-то росли у отца с матерей, тоже, бывало, не слушались ихного совета, а потом жалели, но было поздно.

 

Ты подскажи свому мужу, чтоб он был маленько поразговорчивей, поласковей. А то они… Ты скажи так: Коля, что ж ты, идрена мать, букой-то живешь? Ты сядь, мол, поговори со мной, расскажи чего-нибудь, А то, скажи, спать поврозь буду!"

 

Старушка задумалась, глядя в окно. Вечерело. Где-то играли на гармошке. Старуха вспомнила себя, молодую, своего нелюбимого мужа… Муж ее, Кандауров Иван, был мужик работящий, честный, но бука несусветная. За всю женатую жизнь он всего два или три раза приласкал жену. Не обижал, нет, но и не замечал. Старухе жалко стало себя, свою жизнь…

 

«Если б я послушалась тада свою мать, я б сроду не пошла за твово отца. Я тоже за свою жизнь ласки не знала. Но тада такая жизнь была: вроде не до ласки, одна работа на уме. А если так-то разобраться-то – пошто? Ну, работа работой, а человек же не каменный. Да еслив его приласкать, он в три раза больше сделает. Любая животная любит ласку, а человек – тем боле. Ты, скажи, сам угрюмый ходишь, и, на тебя глядя, сын тоже станет задумыватца. Они, маленькие-то, все на отца глядят: как отец, так и они – походить стараютца. Да я и буду, скажи, с вами, с такими-то… Мне, мол, что, самой с собой тада остаетца разговаривать? Да что уж это за мысли такие!– день-деньской думать и думать… Ты, скажи, ослобони маленько голову-то для семьи. Чего думать-то, об чем? Ладно бы, думал, думал – додумался: большим начальником сделался, а то так – сбоку припека. Чего уж тада и утруждать ее, головушку-то, еслив она не приспособлена для этого дела. Нечего ее и утруждать. Ты, скажи, будешь думать, а я буду возле тебя сидеть – в глаза тебе заглядывать? Да пошел ты от меня подальше, сыч! Я, скажи, не кривая, не горбатая – сидеть-то возле тебя. Я, мол, вон счас приоденусь да на танцыи завьюсь, будешь знать. Да сударчика себе найду. Скажи, скажи ему так, скажи. А полезет с кулаками, ты – в милицию: ему сразу прижмут хвост. Это ничего, что он сам в милиции, ему тоже прижмут. С имя нынче не чикаютца, это не старое время. Это раньше, бывало… Тьфу! И писать-то про то неохота! Нет, скажи, ты у меня живо повеселеешь, столб грустный. Ты меня за две улицы стречатъ будешь с работы. А то моду взяли! Нет, ты у нас будешь разговорчивый! А не изменишь свой гыранитный характер – вон тебе дверь, выметайся! Иди на все четыре стороны, читай газеты. И молчи, сколько влезет. Попинывали мы таких журавлей задумчивых. Дай ему месяц сроку: еслив не исправитца, гони в три шеи! Пусть летит без оглядки, ступеньки щитает!»

 

Старуха вдруг представила, что письмо это читает ее задумчивый зять… Усмехнулась и стала смотреть в окно. Гармонь все играла, хорошо играла. И ей подпевал негромко незнакомый женский голос. Господи, думала старуха, хорошо, хорошо на земле, хорошо. А ты все газетами своими шуршишь, все думаешь… Чего ты выдумаешь? Ничего ты не выдумаешь, лучше бы на гармошке научился играть.

 

"Читай, зятек, почитай – я и тебе скажу: проугрюмисся всю жизнь, глядь – помирать надо. Послушай меня, я век прожила с таким, как ты: нехорошо так, чижало. Я тут про тебя всякие слова написала, прости, еслив нечаянно задела, но все-таки образумься. Чижало так жить! Она мне дочь родная, у меня душа болит, мне тоже охота, чтоб она порадовалась на этом свете. И чего ты, журавь, все думаешь-то? Получаешь неплохо, квартирка у вас хорошая, деточки здоровенькие… Чего ты думаешь-то? Ты живи да радуйся, да других радуй. Я не про службу твою говорю, там не обрадоваешь, а про самых тебе дорогих людей. Я вот жду вас, жду не дождусь, а еслив ты опять приедешь такой задумчивый, огрею шумовкой по голове, у тебя мысли-то перестроютца. Это я пошутила, конечно, но, правда, возьми себя в руки. Приезжайте скорей, у нас тут хорошо, лучше всяких курортов. Не серчай на меня, я же тоже все думаю, не стой тебя. Но мне-то хоть есть об чем думать, а ты-то чего? Господи, жить да радоваться, а они… Ну, приезжайте. Катя, поедете, купи мне ситцу на занавески, у нас его нету. Купи голубенького. Я повешу, утром проснетесь, а в горнице такой свет хороший. Петя пишет, что не сможет этим летом приехать. А Егор, может, приедет. Здоровье у него неважное. Коля, внучек мой милый, скажи папке и мамке, чтоб ехали. Тут велики хорошие продают. Будешь на велике ездить. И рыбачить будешь ходить. Давеча шла, видела, ребятишки по целой списке чебаков несли. Приезжайте, дорогие мои. Жду вас, как Христова дня. Жить мне осталось мало, я хоть порадываюсь на вас. Одной-то шибко плохо, время долго идет. Приезжайте.

 

Целую вас всех. Баба Оля".

 

Старуха отодвинула письмо в сторонку и опять стала смотреть в окно. А за окном уже ничего почти не видать. Только огоньки в окнах… Теплый, сытый дух исходил от огородов, и пылью пахло теплой, остывающей.

 

Вот тут, на этих улицах, прошла жизнь. А давно ли?.. О господи! Ничего не понять. Давно ли еще была молодой. Вон там, недалеко, и теперь закоулочек сохранился: там Ванька Кандауров сказал ей, чтоб выходила за него… Еще бы раз все бы повторилось! Черт с ним, что угрюмый, он не виноват, такая жизнь была: работал мужик, не пил зряшно, не дрался – хороший. Квасов, тот побойчей был, зато попивал. Да нет, чего там!.. Ничего бы другого не надо бы. Еще бы разок все с самого начала…

 

Старуха и не заметила, что плачет. Поняла это, когда слезинка защекотала щеку. Вытерла глаза концом косынки, встала и пошла разбирать постель – поспать, а там – еще день будет. Может, правда приедут – все скорей.

 

– Старая! – сказала она себе. – Гляди-ко, ишо раз жить собралась!.. Видали ее!

 

ВАСИЛИЙ ШУКШИН. ДУМЫ

 

И вот так каждую ночь!

Как только маленько угомонится село, уснут люди -- он начинает... Заводится, паразит, с конца села и идет. Идет и играет.

А гармонь у него какая-то особенная -- орет. Не голо -- орет.

Нинке Кречетовой советовали:

-- Да выходи ты скорей за него! Он же, черт, житья нам не даст.

Нинка загадочно усмехалась:

-- А вы не слухайте. Вы спите.

-- Какой же сон, когда он ее под самыми окнами растя. Ведь не идет же, черт блажной, к реке, а здесь стара! Как нарочно.

Сам Колька Малашкин, губастый верзила, нахально смотрел маленькими глазами и заявлял:

-- Имею право. За это никакой статьи нет.

Дом Матвея Рязанцева, здешнего председателя колхоза, стоял как раз на том месте, где Калька выходил из переулка и заворачивал в улицу. Получалось, что гармонь еще в переул начинала орать, потом огибала дом, и еще долго ее было слышно.

Как только она начинала звенеть в переулке, Матвей са в кровати, опускал ноги на прохладный пол и говорил:

-- Все: завтра исключу из колхоза. Придерусь к чему-ни и исключу.

Он каждую ночь так говорил. И не исключал. Только, когда встречал днем Кольку, спрашивал:

-- Ты долго будешь по ночам шляться? Люди после тру дня отдыхают, а ты будишь, звонарь!

-- Имею право, -- опять говорил Колька.

-- Я вот те покажу право! Я те найду право!

И все. И на этом разговор заканчивался. Но каждую ночь Матвей, сидя на кровати, обещал:

-- Завтра исключу.

И потом долго сидел после этого, думал... Гармонь уже уходила в улицу, и уж ее не слышно было, а он все сидел. На рукой брюки на стуле, доставал из кармана папиро, закуривал.

-- Хватит смолить-то! -- ворчала сонная Алена, хозяйка.

-- Спи, -- кратко говорил Матвей.

О чем думалось? Да так как-то... ни о чем. Вспоминалась жизнь. Но ничего определенного, смутные обрывки. Впро, в одну такую ночь, когда было светло от луны, звенела гармонь и в открытое окно вливался с прохладой вместе горький запах полыни из огорода, отчетливо вспомнилась другая ночь. Она была черная, та ночь. Они с отцом и с младшим братом Кузьмой были на покосе километрах в пятнад от деревни, в кучугурах. И вот ночью Кузьма захрипел: днем в самую жару потный напился воды из ключа, а ночью у него "завалило" горло. Отец разбудил Матвея, велел поймать Игреньку (самого шустрого меринка) и гнать в деревню за молоком.

-- Я тут пока огонь разведу... Привезешь, скипятим -- надо отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас, -- го отец.

Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Иг и, нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот... Теперь уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было -- все помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших под росой. Какой-то дикий вос обуял парнишку; кровь ударила в голову и гудела. Это было как полет -- как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской -- только шум в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа, каждая жилка играла в теле... Какой-то такой желан, редкий миг непосильной радости.

... Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав младшенького к груди, бегал вокруг костра и вроде баюкал его:

-- Ну, сынок... ты чо же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький... Вон Мотька молочка привез!..

А маленький Кузьма задыхался уж, посинел.

Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв.

Отец сидел, обхватив руками голову, и покачивался и глухо и протяжно стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на брата. Вчера еще вози с ним в сене, а теперь лежал незнакомый иссиня-белый чужой мальчик.

... Только странно: почему же проклятая гармонь оживи в памяти именно эти события? Эту ночь? Ведь потом была целая жизнь: женитьба, коллективизация, война. И мало ли еще каких ночей было-перебыло! Но все как-то стерлось, по. Всю жизнь Матвей делал то, что надо было делать: сказали, надо идти в колхоз -- пошел, пришла пора женить -- женился, рожали с Аленой детей, они вырастали... При война -- пошел воевать. По ранению вернулся домой раньше других мужиков. Сказали: "Становись, Матвей, предсе. Больше некому". Стал. И как-то втянулся в это дело, и к нему тоже привыкли, так до сих пор и тянет эту лямку. И всю жизнь была только на уме работа, работа, рабо. И на войне тоже -- работа. И все заботы, и радости, и го связаны были с работой. Когда, например, слышал вокру себя -- "любовь", он немножко не понимал этого. Он понимал, что есть на свете любовь, он сам, наверно, любил когда-то Алену (она была красивая в девках), но чтоб ска, что он что-нибудь знает про это больше, -- нет. Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про лю, страдают, слышал даже -- стреляются... Не притворя, а привычка, что ли, такая у людей: надо говорить про любовь -- ну давай про любовь. Дело-то все в том, что жениться надо! Что он, Колька, любит, что ли? Глянется ему, конечно, Нинка -- здоровая, гладкая. А время подперло же, ну и ходит, дурак, по ночам, "тальянит". А чего не походить? Молодой, силенка играет в душе... И всегда так было. Хорошо еще, что не дерутся теперь из-за девок, раньш дрались. Сам Матвей не раз дрался. Да ведь тоже так -- кулаки чесались и силенка опять же была. Надо же ее куда-нибудь девать.

Один раз Матвей, когда раздумался так вот, сидя на кро, не вытерпел, толкнул жену:

-- Слышь-ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу...

-- Чего ты? -- удивилась Алена.

-- У тебя когда-нибудь любовь была? Ко мне или к кому-нибудь. Не важно.

Алена долго лежала, изумленная.

-- Ты никак выпил?

-- Да нет!.. Ты любила меня или так... по привычке вы? Я сурьезно спрашиваю.

Алена поняла, что муж не "хлебнувши", но опять долго молчала -- она тоже не знала, забыла.

-- Чего это тебе такие мысли в голову полезли?

-- Да охота одну штуку понять, язви ее. Что-то на душе у меня... как-то... заворошилось. Вроде хвори чего-то.

-- Любила, конечно! -- убежденно сказала Алена. -- Не любила, так не пошла бы. За мной Минька-то Королев вон как ударял. Не пошла же. А чего ты про любовь спомнил се ночи? Заговариваться, что ли, начал?

-- Пошла ты! -- обиделся Матвей. -- Спи.

-- Коровенку выгони завтра в стадо, я совсем забыла ска. Мы уговорились с бабами до свету за ягодами идти.

-- Куда? -- насторожился Матвей.

-- Да не на покосы на твои, не пужайся.

-- Поймаю -- штраф по десять рублей.

-- Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным-красно. Выгони коровенку-то.

-- Ладно.

Так что же все-таки было в ту ночь, когда он ехал за мо брату, что она возьми и вспомнись теперь?

"Дурею, наверно, -- грустно думал Матвей. -- К старости все дуреют".

А хворь в душе не унималась. Он заметил, что стал даже поджидать Кольку с его певучей "гармозой". Как его долго нет, он начинал беспокоиться. И сердился на Нинку: "Телка гладкая!.. Рази ж она так скоро отпустит!"

И сидел и поджидал. Курил.

И вот далеко в переулке начинала звенеть гармонь. И под в душе

хворь. Но странная какая-то хворь -- же. Без нее чего-то не хватает.

Еще вспоминались какие-то утра... Идешь по траве боси. Она вся бусая от росы. И только след остается -- ядови-зеленый. И роса обжигает ноги. Даже теперь зябко ногам, как вспомнишь.

А то вдруг про смерть подумается: что скоро -- все. Без страха, без боли, но как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут на могилку и зароют. Вот трудно-то что понять: как же тут будет все так же? Ну допустим, понят: солнышко будет вставать и заходить -- оно всегда встает и заходит. Но люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда не узнаешь... Этого никак не понять. Ну, лет десять-пятнадцать будут еще помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом -- все. А охота же узнать, как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся вдо, и погулял в празднички -- ничего, весело бывало и... Нет, не жалко. Повидал много. Но как подумаешь: нету тебя, все есть какие-то, а тебя больше не будет... Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?

"Тьфу!.. Нет, старею".

Даже устал от таких дум.

-- Слышь-ка!.. Проснись, -- будил Матвей жену. -- Ты смерти страшисся?

-- Рехнулся мужик! -- ворчала Алена. -- Кто ее не стра, косую?

-- А я не страшусь.

-- Ну дак и спи. Чего думать-то про это?

-- Спи, ну тя!..

Но как вспомнится опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце и сожмет -- тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни, чего-то ужасно жалко. До слез жалко.

А в одну ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил... А ее все нет и нет. Так и не дождался. Изма.

К свету Матвей разбудил жену.

-- Чего эт звонаря-то нашего не слышно?

-- Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.

Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог. Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из своей жизни, но как-то со ничего не приходило в голову. Опять навалились кол заботы... Косить скоро, а половина косилок у кузниц стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Фи-кузнец, гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется, считай, неделя улетела.

"Завтра поговорить надо с Филей".

... Встретив на другой день Кольку губастого, Матвей ус:

-- Что, брат, доигрался?

Колька заулыбался... А улыбка у него -- от уха до уха.

-- Все, Матвей Иваныч, больше не буду будить вас по но. Конец. Бросил якорь.

-- Ну-ну, -- сказал Матвей и пошел по своим делам, а сам думал: "Чего ты радуешься, бычок? Она тебя возьмет те за рога. Нинка-то. Они все, Кречетовы, такие".

Прошла неделя.

Все так же лился ночами лунный свет в окна, резко пахло из огорода полынью и молодой картофельной ботвой... И бы тихо.

Матвей плохо спал. Просыпался, курил... Ходил в сени пить квас. Выходил на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в деревне. И ужасающе тихо.

 

ВАСИЛИЙ ШУКШИН. ЗЕМЛЯКИ

Ночью перепал дождь. Погремело вдали... А утро встрях, выгнало из туманов светило; заструилось в трепетной мокрой листве текучее серебро. Туманы, накопившиеся в низинах, нехотя покидали землю, поднимались кверху.
Стариковское дело -- спокойно думать о смерти. И тог-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел.
И уходят. И тихим медленным звоном, как звенят теплые удила усталых коней, отдают шаги уходящих. Хорошо, мучи хорошо было жить. Не уходил бы!
Шагал по мокрой дороге седой старик. Шагал покосить травы коровенке.
Деревня осталась позади за буграми. Место, куда направ он, называлось кучугуры. Это такая огромная всхол долина -- предгорье. Выйдешь на следующий бу -- видно всю долину. А долину с трех сторон обступили молчаливые горы. Вольный зеленый край. Здесь издавна бы покосы.
На "лбах" и "гривах" травы -- коню по брюхо. Внизу -- согры, там прохладно, в чащобе пахнет прелым. Там бьют из земли, из ржавой, жирной, светлые студеные ключи. И вкус та вода! Тянет посидеть там; сумрачно, и зябко, и грустно почему-то, и одиноко. Конечно, есть люди, которым не все равно: есть ты или нет... Но ведь... что же? Тут сам не пой: зачем дана была эта непосильная красота? Что с ней было делать?.. Ведь чего и жалко-то: прошел мимо -- торо, не глядел.
А выйдешь на свет -- и уж жалко своей же грусти, кажет, вот только вошло в душу что-то предрассветно-тихое, нежное; но возрадуешься, понесешь, чтобы и впредь тоже радоваться, и -- нет, думы всякие сбивают, забываешь радо.
Выше поднималось солнце. Туманы поднялись и рассея. Легко парила земля. Испарина не застила свет, она как будто отнимала его от земли и тоже уносила вверх.
Листья на березах в околках пообсохли, но еще берегли умытую молодую нежность -- жарко блестели. Огромную ти утра тонко просвистывали невидимые птицы.
Все теплей становится. Тепло стекает с косогоров в вол еще долины; земля одуряюще пахнет обилием зеленых своих сил.
Старик прибавил шагу. Но не так, чтобы уже в ходьбе ус. Сил оставалось мало, приходится жалеть.
Он ходил, ездил по этой дороге много -- всю жизнь. Знал каждый поворот ее, знал, где приотпустить коня, а где при, чтобы и он тоже в охотку с утра не растратился, а потом работал бы вполсилы. Теперь коня не было. Он по всех своих коней, какие у него перебыли за жизнь, мог бы рассказать, если бы кому-нибудь захотелось слушать, про характер и привычки каждого. Особенно жалко последнего: он не продал его, не обменял, не украли его цыгане -- он издох под хозяином.
Было это в тридцать третьем году. Старик (тогда еще не старик, а справный мужик Анисим Квасов -- Анисимка звали его) был уже в колхозе, работал объездным на полях. Случился тогда большой голод. Ели лебеду, варили крапиву, травились зимовалым зерном, которое подметали вениками на токах. Ждали нового урожая; надо было еще прожить лето. Вся надежда на коров: молоком отпаивали опухших детей.
И вот как-то, в покос тоже, пастух деревенский, слабый мужичонка, совсем ослаб, гоняясь за коровами, упал без сознания. Сколько он там пролежал, Бог его знает, говорил потом -- долго. Коровы тем временем зашли на клевер... Поздно вечером пригнал он их в деревню, раздувшихся, закричал первым встречным: "Спасайте, они клевера обожрались!" Что тут началось!.. Бабы завыли, мужики всполошились, схватили бичи и стали гонять коров по улицам. Беда пришла, стон стоял в деревне. Коровы падали, люди тоже задыхались, тоже падали. У Анисима был конь (когда Анисима определи­л объездным, ему дали из колхоза бывшего его собственно мерина Мишку); Анисим, видя такое дело, вскочил на Мишку и стал тоже гонять коров. Всю ночь вываживали ко. К утру Мишка захрипел под Анисимом и пал на перед­ни ноги. Сколько ни бился Анисим, мерин не вернулся к жизни. Анисим плакал, убивался над конем... Его обвинили во вредительстве, и он сидел месяца полтора в районной каталажке. Потом ничего, обошлось.
Вот наконец и делянка старика: пологая логовинка неда от дороги, внизу согра с ключом.
Солнце поднялось в ладонь уже; припоздал.
Наскоро перекусив малосольным огурцом с хлебом, ста отбил литовку, повжикал камешком по жалу.
Нет милее работы -- косьбы. И еще: старик любил косить один. Чего только не передумаешь за день!
Сочно, посвистывая, сечет коса; вздрагивает, никнет тра. Впереди шагах в трех подняла голову змея... И потекла по траве, поблескивая гибким омерзительным телом своим. Опять воспоминание: раз, парнишкой еще, ехал он на коне хорошей рысью. Внезапно, почуяв или увидев змею, конь прыгнул вбок. Анисимки как век не было на коне -- упал.
И прямо задницей на змею. Неделю потом поносило ("гвоз летело").
Память все выталкивает и выталкивает из глубины про жизни светлые, милые сердцу далекие дни. Так в мут, стоялой воде тихого озера бьют со дна чистые родники. Вот -- змеи... Был тогда на деревне дед Куделька. Он говорил ребятишкам, что за каждую убитую змею -- сорок грехов долой. А если змею бросить в огонь, то можно увидеть на брюхе ее ножки -- много-много. И ребятня азартно снимала с себя грехи. И жгли змей, и правда, когда она прыгала в ко, на брюхе у нее что-то такое мелькало -- белое, мелкое и много. Ребятишки орали: "Видишь! Вот они!" Все видели ножки.
До обеда, как трава совсем обсохла, старик косил. Со поджигало; на голову точно горячий блин положили.
-- Слава Богу! -- сказал старик, глядя на выкошенную плешину: отхватил изрядно. На душе было радостно.
Он пошел в шалашик, который сделал себе загодя, когда приходил проведать травы. Теперь можно хорошо, не торо поесть.
В шалаше теплый резкий дух вялой травы. Звенит где-то крохотная пронзительная мушка; горячую тишину наполняет неутомимый, ровный, сухой стрекот кузнечиков. Да с неба еще льются и скользят серебряные жавороньи сверлышки.
Хорошо! Господи, как хорошо!.. Редко бывает человеку хорошо, чтобы он знал: вот -- хорошо. Это когда нам плохо, мы думаем: "А где-то кому-то хорошо". А когда нам хорошо, мы не думаем: "А где-то кому-то плохо". Хорошо нам, и все.
Старик расстелил на траве стираную тряпочку, разложил огурцы, хлеб, батунок мытый... Пошел к ключу: там в воде стояла бутылка молока, накрепко закупоренная тряпочной пробкой. Склонился к ручью, оперся руками в сырой подат бережок, долго, без жадности пил. Видел, как по ржа дну гоняются друг за другом крохотные светлые пес.
"Как живые", -- подумал старик. С трудом поднялся, взял бутылку и пошел к шалашу. А там, у шалашика, сидит на пеньке старик в шляпе и с палочкой. Покуривает.
-- Доброго здоровья, -- приветствовал старик в шляпе. -- Увидел -- человек, присел отдохнуть. Возражений нет?
-- Чего ж? -- сказал Анисим. -- Давай сюда, тут все же маленько не так жарит.
-- Жарко, да. -- Старик в шляпе вошел тоже в шалашик, сел на траву. -- Жарковато.
"В добрых штанах-то... зеленые будут", -- подумал Анисим.
-- Хошь, садись со мной? -- пригласил он.
-- Спасибо, я поел недавно. -- Старик в шляпе внима смотрел на Анисима, так что тому даже не по себе ста. -- Косишь?
-- Надо. Нездешний, видно?
-- Здешний.
Анисим глянул на гостя и ничего не сказал.
-- Не похож?
-- Пошто? Теперь всякие бывают. -- Анисим захрумкал огурцом... И уловил взгляд гостя: тот смотрел на нехитрую крестьянскую снедь на тряпочке. "Хочет, наверно".
-- Подсаживайся, -- еще раз сказал он.
-- Ешь, тебе еще полдня работать. Робить.
-- Да хватит тут!
Городской старик снял шляпу, обнаружив блестящую лысину, придвинулся, взял огурец, отломил хлеба.
-- У тебя газеты нету? -- спросил Анисим.
-- Зачем? -- удивился гость.
-- Иззеленишь штаны-то. Штаны-то добрые.
-- А-а... Да шут с ними. Ax, огурцы!..
-- Што?
-- Объеденье!
-- Здешний, говоришь... Откуда?
-- Тут близко...
Не верилось Анисиму, что гость из этих мест -- непохоже действительно.
-- Сейчас-то я не здесь живу. Родом отсюда.
-- А-а. Погостить?
-- Побывать надо на родине... Помирать скоро. Ты из какой деревни-то?
-- Лебяжье. Вот по этой дороге...
-- Один со старухой живешь?
-- Ага.
-- Дети-то есть?
-- Есть. Трое. Да двоих на войне убило.
-- Где эти трое-то? В городе?
-- Один в городе, Колька. А девахи замужем... Одна в Чебурлаке, за бригадиром колхозным, другая -- та подальше. -- Не сказал, что другая замужем не за русским. -- Была Нин-то по весне. Ребятишки большие уж.
-- А Колька-то в каком городе?
-- Да он -- и в городе, и не в городе: работа у его какая-то непутевая, вечно ездит: железо ищет.
-- А какой город-то?
-- В Ленинграде. Пишет нам, деньги присылает... Так-то хорошо живет. Хочет тоже приехать, да все не выберется. Может, приедет.
Городской старик отпил немного молока, вытер платком губы.
-- Спасибо. Хорошо поел.
-- Не за што.
-- Косить пойдешь?
-- Нет, обожну маленько. Пусть свалится маленько.
-- Колька-то с какого года? -- спросил еще гость.
-- С двадцатого. -- Тут только Анисим подумал: "А чего это он выспрашивает-то все?" Посмотрел на гостя.
Тот невесело как-то, но и не так чтобы уж совсем печаль усмехнулся.
-- Вот так, земляк, -- сказал.
"Чудной какой-то, -- подумал Анисим. -- Старый -- чу-то".
-- Здоровьем-то как? -- все пытал городской.
-- Бог милует пока... Голова болит. У нас полдеревни го маются, молодые даже.
-- Из родных-то есть кто-нибудь? Братья, сестры...
-- Нет, давно уж...
-- Умерли?
-- Сестры умерли, брат ишо с той войны не пришел.
-- Погиб?
-- Знамо. Пошто с войны не приходют?
Городской закурил. Синяя слоистая струйка дыма потя к выходу. Здесь, в шалаше, в зеленоватой тени, она была отчетливо видна, а на светлой воле сразу куда-то дева, хоть ветерка -- ни малого дуновения -- не было. Звене кузнечики; посвистывали, шныряя в кустах, птахи; роня на теплую грудь земли свои нескончаемые трели хохлатые умельцы.
По высокой травинке у входа в шалаш взбиралась вверх божья коровка. Лезла упорно, бесстрашно... Старики загля на нее. Коровка долезла до самого верха, покачалась на макушке, расправила крылышки и полетела как-то боком над травами.
-- Вот и прожили мы свою жизнь, -- негромко сказал го старик.
Анисим вздохнул: до странного показалась знакомой эта фраза. Не фраза сама, а то, как она была сказана: так говорил отец, когда задумывался: с еле уловимой усмешкой, с легким удивлением. Дальше он еще сказал бы: "Мать твою так-то". Ласково.
-- Не грустно, земляк?
-- Грусти не грусти -- што толку?
-- Што-то должно помогать человеку в такое время?
-- У тебя болит, што ль, чего?
-- Душа. Немного. Жалко... не нажился. Не устал. Не го, так сказать.
-- Хэх!.. Да разве ж когда наживесся? Кому охота в ее, ма, ложиться.
-- Есть же самоубийцы...
-- Это хворые. Бывает: надорвется человек, с виду вроде ничего ишо, а снутри -- не жилец. Пристал.
-- И не додумал чего-то... А сам понимаю, глупо: что от было, давно все додумал. -- Городской помолчал. -- Жалко покоя вот этого... Суетился много. Но место надо ус. А?
-- Надо. Хэх!.. Надо.
-- А так бы и пристроился где-нибудь, чтобы и забыли про тебя, и так бы лет двести! А? -- Старик засмеялся весело. Что-то опять до беспокойства знакомое проскользнуло в нем -- в смехе. -- Чтоб так и осталось все. А?
-- Надоест, поди.
-- Да вот все никак не надоест!
-- А ты зараньше-то не думай про ее -- не будешь стра. А придет -- ну придет... Сколько там похвораешь! В неделю люди сворачиваются.
-- Да...
-- Ты вот вперед загадываешь, а я беспречь назад огляды -- тоже плохо. Расстройство одно.
-- Вспоминаешь?
-- Но.
-- Это хорошо.
-- Хорошо, а все душу тревожишь. Зачем?
-- Нет, это хорошо. Что же вспоминается? Детство?
-- Больше -- детство.
-- Расскажи чего-нибудь! Хулиганили?
-- Брат у меня был, Гринька, тот прокуда был. -- Анисим улыбнулся, вспомнив. -- Откуда чего бралось!.. И на войне-то, наверно, вперед других выскочил...
-- Что же он вытворял? -- живо заинтересовался город старик. -- Расскажи-ка... Пожалуйста, пока отдыхаешь.
-- Хэх!.. -- Анисим покачал головой, долго молчал. -- Шельма был. Один раз поймал нас у себя в огороде сосед наш, Егор Чалышев, ну -- выпорол. За дело, конечно: не па. Арбузишки-то зеленые ишо, мы их больше портили, чем ели. Ночью-то не видно: об коленку его -- куснешь, зе -- в сторону. Да. Выпорол с сердцем. Потом ишо отец добавил. Гриньку злость взяла. И чево придумал: взял пузырь свинячий -- свинью тогда как раз резали, -- растер его в золе... Знаешь, как пузыри-то делают?
-- Знаю.
-- Вот. Высушил, надул, нарисовал на ем морду страшен... -- Анисим засмеялся. -- Где он такую харю видал?.. Ну, дождались мы ночи, подкрались тихонько к Егору на крыль, привязали за веревочку к верхнему косяку пузырь тот... Утром Егор открыл дверь-то -- на улицу выходит, -- а ему прям в лицо харя-то эта глянула... Мужик чуть в штаны не наворотил. Захлопнул дверь да в избу. Да давай в трубу орать: "Караул! У меня черт на крыльце!"
Городской старик громко захохотал. До слез досмеялся.
-- Трухнул мужичок. А? Ха-ха!..
-- Да, так Егора потом и звали: "Егорка, черт на крыль!" А раз -- мы уж побольше были -- на покосе тоже... Миколай Рогодин -- хитрый был мужик, охотник до чужого -- и говорит вечером: "Гринька, -- говорит, -- подседлай какого-нибудь коня, хошь моева, дуй в деревню, насшибай кур у ко-нибудь. Курятинки охота". Гринька не долго думая под коня -- и в деревню. Через недолго время привозит пяток кур с открученными головами. Мы все радешеньки. Заварили их тут же... Ну и умели в охотку. А Миколай ел да прихваливал: молодец, мол, Гринька! А Гринька ему: "Ешь, дядя Миколай! Ешь, как своих".
Оба старика от души посмеялись. Городской закурил.
-- Поматерился же он потом!.. А што сделаешь? -- сам послал.
-- Да... -- Городской старик вытер глаза. Задумался.
Долго молчали, думая каждый свое. А жизнь за шалашом все звенела, накалялась, все отрешеннее и непостижимее об свою красу под солнцем.
-- Ну, пойду с Богом... -- сказал Анисим. -- Маленько вроде схлынуло.
-- Жарко еще...
-- Ничего.
-- Корову-то обязательно надо держать?
-- Как же?
Анисим взял литовку, подернул ее бруском. Поглядел на ряды кошенины -- неплохо с утра помахал. А городской ста смотрел на него... Внимательно. Грустно.
-- Ну, пойду, -- еще раз сказал Анисим.
-- Ну, давай, -- сказал городской. -- Ну и... прощай. -- Посмотрел еще раз в самые глаза Анисиму, ничего больше не сказал, пожал крепко руку и скоро пошел в гору, к дороге. Вышел к дороге, оглянулся, постоял и пошел. И пропал за поворотом.
Старик косил допоздна.
Потом пошел домой.
Дома старуха с нетерпением -- видно было -- ждала его.
-- К нам какой-то человек приезжал! -- сказала она, едва старик показался в воротчиках. -- На длинной автонобиле. Тебя спрашивал. Где, говорит, старик твой?
Анисим сел на порожек, опустил на землю узелок свой...
-- В шляпе? Старый такой...
-- В шляпе. В кустюме такой... Как учитель.
Старик долго молчал, глядя в землю, себе под ноги. Те-то вот и вспомнилась та странная схожесть, что удивила давеча днем. Теперь-то она и вспомнилась! Только... неуже же?!
-- Не Гринька ли был-то? Ты ничего не заметила?
-- Господь с тобой!.. С ума спятил. С того света, што ли?
С бабой лучше не говорить про всякие догадки души -- не поймет. Ей, дуре, пока она молодая, неси, не стыдись са дурацкие слова -- верит; старой -- скажи попробуй про самую свою нечаянную думу: сам моментально дураком ста.
-- Уехал он?
-- Уехал. Этто после обеда пошла...
"Неужто Гринька? Неужто он был?"
Всю ночь старик не сомкнул глаз. Думал. К утру решил: нет, похожий.
Мало ли похожих! Да и что бы ему не признаться? Мо, душу не хотел зазря бередить? Он смолоду чудной был...
"Неужто Гринька?"
Через неделю старикам пришла телеграмма:
"Квасову Анисиму Степановичу.
Ваш брат Григорий Степанович скончался двенадцатого. Просил передать. Семья Квасова".
Брат был. Гринька.

ВАСИЛИЙ ШУКШИН. ПРИЕЗЖИЙ

 

Против председателя сельсовета, боком к столу, утонув в новеньком необъятном кресле (председатель сам очень удивился, когда к нему завезли эти мягкие, пахучие громадины - три штуки! "Прям как бабы хорошие", - сказал он тогда) сидел не старый еще, седой мужчина в прекрасном светлом костюме, худощавый, чуть хмельной, весело отвечал на вопросы.

- Как это?

- не мог понять председатель.- Просто - куда глаза глядят?

- Да. Взял подробную карту области, ткнул пальцем - Мякишево. Мгм, Мякишево... Попробовал на вкус - ладно. Приезжаю, узнаю: речка Мятла. О господи!.. еще вкуснее. Спрашивается, где же мне отдыхать, как не в Мякишеве, что на речке Мятле?

- Ну, а на юг, например? В санаторий...

- В санаториях - нездорово,

- Вот те раз!..

- Вы бывали?

- Бывал, мне нравится.

- А мне не нравится. Мне нравится, где не подстрижено, не заплевано... Словом, у вас возражений нет, если я отдохну в вашем селе? Паспорт у меня в порядке...

 

- Не нужен мне ваш паспорт. Отдыхайте на здоровье. Вы что, художник?

- Председатель кивнул на этюдник.

- Так, для себя.

- Я понимаю, что не на базар. Для выставки?

 

Приезжий улыбнулся, и улыбка его вспыхнула ясным золотом вставных зубов.

- Для выставки - это уже не для себя.- Ему нравилось отвечать на вопросы. Наверно, он с удовольствием отвечал бы даже на самые глупые.Для себя - это в печь.

- Для чего же тогда рисовать?

- Для души. Вот я стою перед деревом, положим, рисую, и понимаю: это глупо. Меня это успокаивает, я отдыхаю. То есть я с удовольствием убеждаюсь, что дерево, которое я возымел желание перенести на картон, никогда не будет деревом...

- Но есть же - умеют.

- Никто не умеет.

"Здорово поддавши, но держится хорошо",- отметил председатель.

- Мда...

- Вы не подскажите, у кого бы я мог пока пожить? Пару недель, не больше.

 

Председатель подумал... И не заметил, что, пока соображал, успел отметить прекрасный костюм художника, золотые зубы, седину его, умение держаться...

 

- Пожить-то? Если, допустим, у Синкиных?.. Дом большой, люди приветливые... Он у нас главным инженером работает на РТСе... Дом-то как раз над рекой, там прямо с террасы рисовать можно.

 

- Прекрасно!

- Только, знаете, он насчет этого - не любитель. Выпивает, конечно, по праздникам, а так... это... не любитель.

- Да что вы, бог с вами!

- воскликнул приезжий.- Это я ведь так с дороги... Не побрит вот еще...- А так я ни-ни! Тоже по праздникам: первое января, Первое мая, седьмое ноября, День шахтера, День железнодорожника...

- Ну, это само собой,

- Вы тоже в День железнодорожника?

Председатель засмеялся: ему нравился этот странный человек наивный, простодушный и очень не глупый,

- У нас свой есть - день борозды. А вы что, железнодорожник?

- Да. Знаете, проектирую безмостовую систему железнодорожного сообщения.

- Как это - безмостовую?

- А так. Вот идет поезд - нормально, по рельсам. Впереди - река. А моста нет. Поезд идет полным ходом...

 

Председатель пошевелился в кресле:

- Ну?

- Что делает поезд? Он пла-авненько поднимается в воздух, перелетает,- приезжий показал рукой,- через реку, снова становится на рельсы и продолжает путь.

 

Председатель готов посмеяться вместе с приезжим, только ждет, чтобы тот пригласил.

- Представляете, какая экономия?

- серьезно спрашивает приезжий.

- Это как же он, простите, перелетает?

- Председатель все готов посмеяться и знает, что сейчас они посмеются.

- Воздушная подушка! Паровоз пускает под себя мощную струю отработанного пара, вагоны делают то же самое - каждый под себя,паровоз подает им пар по тормозным шлангам... Весь состав пла-авненько перелетает реченьку...

 

Председатель засмеялся; приезжий тоже озарил свое продолговатое лицо ясной золотой улыбкой.

- Представляете?

- Представляю. Этак мы через месяц-другой пла-авненько будем в коммунизме.

- Давно бы уж там были!

- смеется приезжий.- Но наши бюрократы не утверждают проект.

- Действительно, бюрократы. Проект-то простой. Вы как насчет рыбалки? Не любитель?

- При случае могу посидеть...

- Ну вот, с Синкиным сразу общий язык найдете. Того медом не корми, дай посидеть с удочкой.

 

Приезжий скоро нашел большой дом Синкина, постучал в ворота,

 

- Да!

- откликнулись со двора.

- Входите!..

- В голосе женщины (откликнулась женщина) чувствовалось удивление - видно, здесь не принято было стучать.

 

Приезжий оторопел... Голос женщины показался ему знакомым. Он вошел... Прямо перед ним на крыльце с тазом в руках стояла женщина... Лет, наверно, пятидесяти, красивая в прошлом, ныне полная - очень. Она тоже оторопела.

 

- Игорь...

- сказала она тихо, с ужасом.

- Вот это да,- тоже тихо сказал приезжий.- Как в кино...- Он пытался улыбаться.

- Ты что?.. Как ты нашел?

- Я не искал.

- Но как же ты нашел?.. Как ты попал сюда?

- Случайность...

- Игорь, господи!..

 

Женщина говорила негромко. И смотрела, смотрела, не отрываясь, смотрела на мужчину. Тот тоже смотрел на нее, но на лице у него не было и следа насмешливого, иронического выражения.

 

- Я знала, что ты вернулся... Инга писала...

 

- Ольга жива?

- чувствовалось, что этот вопрос дался мужчине нелегко. Он - или боялся худого ответа, или так изождался этого момента и так хотел знать хоть чтонибудь - он побледнел. И женщина, заметив это, поспешила:

- Ольга - хорошо, хорошо!.. Она - в аспирантуре. Но, Игорь, она ничего не знает, для нее отец - Синкин... Я ей ничего...

- Понимаю. Синкин дома?

- Нет, но с минуты на минуту может прийти на обед... Игорь!..

- Я уйду, уйду. Ольга красивая?

- Ольга?.. Да. У меня еще двое детей. Ольга здесь... на каникулах. Но, Игорь... нужно ли встречаться?

 

Мужчина прислонился к воротному столбу. Молчал. Женщина ждала. Долго молчали.

 

- Валя...- Голос мужчины дрогнул,- Я только посмотрю. Я ничем себя не выдам. Клянусь тебе, клянусь, чем хочешь...

- Не в этом дело, Игорь...

- Я был у вашего председателя, он меня направил сюда... к Синкину. Я так и скажу. Потом скажу, что мне не понравилось здесь. Умоляю... Я же только посмотрю!

- Не знаю, Игорь... Она скоро придет. Она на реке. Но, Игорь...

- Клянусь тебе!

- Поздно все возвращать.

- Я не собираюсь возвращать. У меня тоже семья...

- Инга писала, что нету.

- Господи, прошло столько!.. У меня теперь все есть.

- Есть дети?

- Нет, детей нету. Валя, ты же знаешь, я смогу выдержать - я ничего не скажу ей. Я ничего не испорчу. Но ты же должна понять, я не могу... не посмотреть хотя бы. Иначе я просто объявлюсь - скажу ей.Голос мужчины окреп, он - из беспомощной позы своей (прислоненный к столбу) - вдруг посмотрел зло и решительно,- Неужели ты этого хочешь?

- Хорошо,- сказала женщина.- Хорошо. Я тебе верю, Я тебе всегда верила. Когда ты вернулся?

- В пятьдесят четвертом. Валя, я выдержу эту комедию. Дай, если есть в доме, стакан водки.

- Ты пьешь?

- Нет... Но сил может не хватить. Нет, ты не бойся!

- испугался он сам.

- Просто так легче. Сил хватит, надо только поддержать. Господи, я счастлив!

- Заходи в дом.

 

Вошли в дом.

- А где дети?

- В пионерлагере. Они уже в шестом классе. Близнецы, мальчик и девочка.

- Близнецы? Славно.

- У тебя действительно есть семья?

- Нет. То есть была... не получилось.

- Ты работаешь на старом месте?

- Нет, я теперь фотограф.

- фотограф?!

- Художник-фотограф. Не так плохо, как может показаться. Впрочем, не знаю. Не надо об этом. Ты хорошо живешь?

 

Женщина так посмотрела на мужчину... словно ей неловко было сказать, что она живет хорошо, словно ей надо извиняться за это,

- Хорошо, Игорь. Он очень хороший...

- Ну, и слава богу! Я рад.

- Мне сказали тогда...

- Не надо!

- велел мужчина,- Неужели ты можешь подумать, что я стану тебя упрекать или обвинять? Не надо об этом, Я рад за тебя, правду говорю.

- Он очень хороший, увидишь. Он к Ольге...

- Я рад за тебя!!!

- Ты пьешь, Игорь,-утвердительно, с сожалением сказала женщина,

- Иногда, Ольга по какой специальности?

- ... филолог. Она, по-моему... не знаю, конечно, но, по-моему, она очень талантлива.

Очень!

- Я рад,- еще сказал мужчина. Но вяло как-то сказал. Он как-то устал вдруг.

- Соберись, Игорь.

- Все будет в порядке. Не бойся.

- Может быть, ты пока побреешься? У тебя есть чем?

- Есть, конечно!

- Мужчина, вроде опять повеселел.- Это ты верно. Розетка есть?

- Вот.

Мужчина раскрыл чемодан, наладил электробритву и только стал бриться...

 

Пришел Синкин. Упитанный, радушный, очень подвижный, несколько шумный.

 

Представились друг другу. Приезжий объяснил, что он зашел к председателю сельсовета, и тот...

- И правильно сделал, что послал ко мне!

- громко похвалил Синкин.- Вы не рыбак?

- При случае и при хорошем клеве.

- Случай я вам обеспечу. Хороший клев - не знаю. Мало рыбешки стало, мало. На больших реках - там на загрязнения жалуются, у нас плотины все перепутали...

- У вас - плотины? Откуда?

- Да не у нас - внизу. Но образовались же целые моря!.. и она, милая, подалась от нас на новые, так сказать, земли. Залиты же тысячи гектаров, там ей корма на десять лет невпроворот.

- Тоже проблема: почему рыба из малых рек уходит в новые большие водоемы?

- Проблема! А как вы думаете?.. Еще какая. У нас тут были целые рыболовецкие артели - крышка. Распускать. А у людей - образ жизни сложился, профессия...

- Назовите это: рыба уходит на новостройки и дело с концом.

 

Мужчины посмеялись.

 

- Мама, что-нибудь насчет обеда слышно?

- Обед готов. Садитесь.

- Вы здесь хорошо отдохнете, не пожалеете,- говорил Синкин, усаживаясь за стол и приветливо глядя на гостя.- Я сам не очень уважаю всякие эти курорты, приходится - из-за супруги вон.

- Из-за детей,- уточнила супруга.

- Из-за детей, да. Мама, у нас есть чего-нибудь выпить?

- Тебе не нужно больше идти?

- Нужно, но - ехать. И далеко. Пока доеду, из меня вся эта, так сказать, дурь выйдет. Давай! Не возражаете?

- Нет.

- Давай, мать! Нет, отдохнете здесь славно, ручаюсь. У нас хорошо.

- Не ручайся, Коля, человеку, может, не понравится.

- Понравится!

- Вы здешний?

- спросил приезжий хозяина.

- Здешний. Не из этого села, правда, но здесь - из этих краев. А где Ольга?

- На реке.

- Что же она - к обеду-то?

- А то ты не знаешь Ольгу! Набрала с собой кучу книг... Да придет, куда она денется.

- Старшая,- пояснил хозяин.- Грызет гранит науки. Уважаю теперешнюю молодежь, честное слово. Ваше здоровье!

- Спасибо.

- Мы ведь как учились?.. Кхах! Мамочка, у тебя где-то груздочки были.

- Ты же не любишь в маринаде.

- Я - нет, а вот Игорь Александрович попробует. Местного, так сказать, производства. Попробуйте. Головой понимаю, что это, должно быть, вкусно, а - что сделаешь?

- не принимает душа маринад. В деревне вырос - давай все соленое. Подай, мама.

- Так что там - про молодежь?

- Молодежь? Да... Вот ругают их-такие-сякие, нехорошие, а мне они нравятся, честное слово. Знают много. Ведь мы как учились?.. У вас высшее?

- Высшее.

 

- Ну, примерно в те же годы учились, знаете, как это было: тоже давай! давай! Двигатель внутреннего сгорания?-изучай быстрей и не прыгай больше. Пока хватит - некогда. Теперешние - это совсем другое дело. Я чувствую: старшей со мной скучно. Я, например, не знаю, что такое импрессионизм, и она, чувствую, смотрит сквозь меня...

- Выдумываешь, Николай,- встряла женщина.- У тебя - одно, у ней другое. Заговори с ней о своих комбайнах, ей тоже скучно станет.

- Да нет, она-то как раз... Она вот тут на днях мне хоро-о-шую лекцию закатила. Просто хорошую! Про нашего брата, инженерию... Вы знаете такого - Гарина-Михайловского? Слышали?

- Слышал.

- Вот, а я, на беду свою, не слышал. Ну, и влетело. Он что, действительно, и мосты строил, и книги писал?

- Да вы небось читали, забыли только...

- Нет, она называла его книги - не читал. Вы художник?

- Что-то вроде этого. Сюда, правда, приехал пописать. Тире отдохнуть. Мне у вас очень понравилось.

- У нас хорошо!

- У нас тоже хорошо, но у вас еще лучше.

- Вы откуда?

- Из Н-ска.

- Я там, кстати, учился.

- Нет, у вас просто здорово!

 

Женщина с тревогой посмотрела на гостя. Но тот как будто даже протрезвел. И на лице у него опять появилось ироническое выражение, и улыбка все чаще вспыхивала на лице - добрая, ясная.

- У нас, главное,- воздух. Мы же - пятьсот двадцать над уровнем моря,- рассказывал хозяин.

- Нет, мы значительно ниже. Хотя у нас тоже неплохо. Но у вас!.. У вас очень хорошо!

- Причем учтите: здесь преобладают юго-восточные ветры, а там никаких промышленных предприятий.

- Да нет, что там говорить! Я, правда, предпочитаю северо-восточные ветры, но юго-восточные - это великолепно, И там никаких промышленных предприятий?

- А откуда? Там же... эти...

- Нет, это великолепно! А как у вас с текущим ремонтом?

 

Хозяин засмеялся:

 

- Во-он вы куда!.. Нет, тут сложней. Могу только сказать: юго-восточные ветры на текущий ремонт влияния не оказывают. К сожалению.

- А вал? Собственно говоря, как с валом?

- Вал помаленьку проворачиваем... Скрипим тоже.

- Вот это плохо.

- Я вам так скажу, дорогой товарищ, если вы этим интересуетесь.,.

- Коля, за тобой заедут? А то будут ждать...

- Козлов заедет. Если вы уж этим заинтересовались...

- Коля, ну кому это интересно - текущий ремонт, вал?

- Но товарищ же спрашивает,

- Товарищ... просто поддерживает беседу, а ты на полном серьезе взялся... Не будет же он с тобой об импрессионистах говорить, раз ты ничего в этом не понимаешь.

- Не на одних импрессионистах мир держится.

 

- Не перевариваю импрессионистов,- заметил гость.- Крикливый народ. Нет, вал меня действительно очень интересует,

- Так вот, если вам это...

- Ольга идет.

 

Гость, если бы за ним в это время наблюдать, заволновался. Привстал было, чтобы посмотреть в окно, сел, взял вилку, повертел в руках... положил. Закурил, Взял было рюмку, посмотрел на нее, поставил на место. Уставился на дверь,

 

Вошла рослая, крепкая, юная женщина. Она, как видно, искупалась, и к ее влажному еще телу местами прилипло легкое ситцевое платье, и это подчеркивало, сколь сильно, крепко, здорово это тело.

 

- Здравствуйте!

- громко сказала женщина.

- Оля, у нас гость - художник,- поспешила представить мать,Приехал поработать, отдохнуть... Игорь Александрович,

 

Игорь Александрович поднялся, серьезно, пристально глядя на молодую женщину, пошел знакомиться.

- Игорь Александрович.

- Ольга Николаевна.

- Игоревна,- поправил гость.

- Игорь!.. Игорь Александрович!

- воскликнула хозяйка.

- Я не поняла,- сказала Ольга.

- Твое отчество - Игоревна. Я твой отец. В сорок третьем году я был репрессирован. Тебе было... полтора года.

 

Ольга широко открытыми глазами смотрела на гостя... отца?

 

С этой минуты в большом, уютном доме Синкиных на какое-то время хозяином сделался... гость. У него появилась откуда-то твердость, трезвость, И он совсем не походил на того беспечного, ироничного, веселого, каким только что был. Долго все молчали.

 

- Игорь...

- прерывающимся голосом, отчаянно заговорила хозяйка, ты нашел! Ты сказал-это случайность... Нет, ты нашел! Это жестоко,