Здесь начинает Мельник свой рассказ. Однажды жил в Оксфорде некий плотник,
Однажды жил в Оксфорде некий плотник,
По дереву он знатный был работник,
Но, хоть достаток был его не мал,
Он в дом к себе нахлебников пускал.
Жил у него один школяр смышленый,
Ученьем неустанным изможденный.
Бывало, сутки он не пьет, не ест,
До дыр читает ветхий Альмагест. [91]
Он всем семи искусствам обучился [92]
И в астрономию весь погрузился.
Посредством уравнений, теорем
Он уйму всяких разрешал проблем:
И засуху предсказывал, и ливни.
Поистине, его познанья дивны
Казалися в ту пору для всех нас.
А звали клерка – Душка Николас.
Он знал ловушки всякие, секреты
Любви сокрытой, знал ее приметы,
Но, все ее уловки изучив,
Как девушка, был скромен и стыдлив.
Он поселился в горнице особой.
Следил прилежно за своей особой.
Душился крепко и благоухал,
Как с корнем валерьяновым фиал.
И горница, сияя чистотою
Пропахла вся душистою травою.
Он полки примостил у изголовья,
И там, расставленные им с любовью,
В ряду с деяньями святых отцов
Стояли книги древних мудрецов.
Необходимы для его работы,
Там были астролябия и счеты.
Комод был красным полотном покрыт,
И лютня – друг, что сердце веселит, ‑
Над ним в чехле на гвоздике висела.
И «Angеlus ad virginem» [93]с ней пел он,
И песни светские. Так проводил
Школяр тот время и беспечно жил.
Когда же денег из дому не слали,
Провизией друзья его снабжали.
А вдовый плотник сызнова женился.
Как никогда в жену свою влюбился,
Когда ей восемнадцать лет минуло.
При сватовстве он щедр был на посулы,
Теперь ее он страстно ревновал
И в комнатах безвыходно держал.
Она была юна и своенравна,
А он старик, и этот брак неравный
Ему сулил, он знал и сам, рога.
Не допустить старался он врага
К жене своей. Простак не знал Катона,
Который написал во время оно:
«Жениться следует ровне с ровней,
И однолеткам в паре быть одной».
Попав, однако, в старую ловушку,
Он не пролить старался счастья кружку.
Она была стройна, гибка, красива,
Бойка, что белка, и, что вьюн, игрива.
На ней был пояс, вышитый шелками,
И фартук стан ей облегал волнами
Как кипень белыми. А безрукавка
В узорах пестрых. На сорочке вставки
Нарядные и спереди и сзади.
Коса черна, что ворон на ограде.
Завязка чепчика того же цвета;
И лента шелковая, в нем продета,
На лбу придерживала волоса;
Волной кудрявою вилась коса.
Глаза ее живым огнем сияли;
Чтоб брови глаз дугою огибали,
Она выщипывала волоски,
И вот, как ниточки, они узки
И круты стали. Так была нарядна,
Что было на нее смотреть отрадно.
Нежна, что пух, прозрачна на свету,
Что яблоня весенняя в цвету.
У пояса, украшена кругом
Шелками и точеным янтарем,
Висела сумка. Не было другой
Во всем Оксфорде девушки такой.
Монетой новой чистого металла
Она, смеясь, искрилась и блистала.
Был голосок ее так свеж и звонок,
Что ей из клетки отвечал щегленок.
Дыханье сладко было, словно мед
Иль запах яблок редкостных пород.
Как необъезженная кобылица,
Шалить она любила и резвиться.
Пряма, что мачта, и гибка, что трость,
Была она. Не щит – резная кость
Огромной брошки ей была защита.
Была высоко, туго перевита
Завязками нарядных башмачков
Лодыжка тонкая. Для знатоков
Она прелакомый была кусочек,
Могла б затмить легко баронских дочек,
Позора ложе с лордом разделить,
Могла б она женой примерной быть
Какого‑нибудь йомена, который
По возрасту пришелся бы ей впору.
И вот, друзья, случилось как‑то раз,
Завел возню с ней Душка Николас
(Весь день тот был супруг ее в отлучке).
Сначала приложился Душка к ручке,
Но дальше – больше, волю дал рукам
(Умел он ублажать девиц и дам):
«О, утоли любви моей томленье,
Непереносны от тебя мученья!»
Вздохнул и обнял клерк ее за талью;
«О милая, я изойду печалью!»
Но, как кобыла, что, ярмо почуя,
Брыкнет, взовьется разом, негодуя,
И, отбежав, оцепенеет вдруг,
Она рванулась у него из рук.
«Нет, нет, тебе не дам я поцелуя.
Пусти меня сейчас же! Закричу я!
Прочь руки, говорю тебе, и встань!»
Тут Николас свою отдернул длань,
Но так умильно начал он ласкаться
И убеждать, просить и извиняться,
Что под конец, склонясь к его мольбам,
Стенаниям, и смеху, и слезам,
Она любую милость обещала,
Но не сейчас. «Супруг мой, – объясняла
Она при этом, – бешено ревнив,
И надо, нетерпенье победив,
Ждать случая, не то меня убьет,
Коль ненароком вместе нас найдет!»
А он в ответ: «На что школяр годится,
Коль плотника надуть не изловчится?»
Но все‑таки на том и порешили,
Что надо ждать, немного поостыли,
И на прощанье снова Николас,
Обняв ее за талью, много раз
В уста поцеловал, потом, взяв лютню,
Стал воспевать вино, любовь и плутни.
Вот снова наступило воскресенье,
И, получив от мужа позволенье,
Пошла она, нарядна и чиста,
К обедне – славить господа Христа,
Ведь каждый раз, как хлопоты кончала,
Она до блеска шею оттирала
И в церковь шла, сияя, словно день.
Стряхнув забот и огорчений тень.
А там с амвона возглашал псалом
Причетник молодой, Авессалом.
Кудрей льняных сияющая грива
Ему ложилась на плечи красиво,
И чист был ровный и прямой пробор,
А серых глаз неотразим был взор,
И рядом с ними меркли свечи, тухли.
Носил всегда он вырезные туфли,
Что так нарядны были и мягки;
Предпочитал он красные чулки.
Любил наряд изысканный и чистый:
Подрясник синевато‑серебристый
И густо изукрашенный шнуром,
Стихарь с нашитым на него крестом,
Весь белоснежный, как бутон на ветке.
Он весельчак был и красавец редкий,
Умел он кровь пустить, постричь, побрить,
Составить просьбу, опись учинить,
Знал он всех танцев сложные фигуры,
Поклоны, выверты и позитуры,
Как их в Оксфорде принято плясать;
На скрипке мог он песенку сыграть,
Пел дискантом, пуская громко трели,
И посещал таверны и бордели.
Он, не смутясь, входил в веселый дом,
Но был конфузлив кое в чем ином:
Не выпускал он ветра на простор,
Не ввязывался в вольный разговор.
С кадилом шел он в церкви по рядам,
Испепеляя взором многих дам,
Но видел он лишь плотника жену,
Любил ее, хотел ее одну.
Глядеть, и то какая сердцу радость,
Побыть же с ней – немыслимая сладость!
Ему она казалася Венерой;
Будь он котом, она же мышью серой, ‑
Расправился бы с нею он тотчас,
Но превосходство укрощает нас.
Носил он в сердце к ней любовь такую,
Что и взглянуть не мог бы на другую:
Хотя б сама ему навстречу шла,
Она б одно презренье в нем нашла.
Лишь поднялась на небосвод луна, ‑
Не находя ни отдыха, ни сна,
С гитарой вышел он, в надежде смутной
Расшевелить в красавице минутный
Порыв сочувствия, коль не любви;
И, подавляя полымя в крови,
Приблизился он к Плотникову дому,
Он всю любовь и всю свою истому,
Все обожание и тягу к ней
Вложил в куплеты песенки своей.
Лишь только замолчали петухи,
Как голосом, от робости глухим,
Запел он первые свои куплеты.
Подобные слагали все поэты:
«К моей любви, миледи, снизойдите
И жалостью своею подарите».
И струны он слегка перебирал,
Проснулся плотник, песню услыхал
И прошептал жене: «Эй, Алисон!
Ты слышишь, как мяучит Абсолон, [94]
И, кажется, у нашего забора?»
«Ну, этакого не страшусь я вора», ‑
Так, не смущаясь, не боясь нимало,
Ему жена сердито отвечала.
И вот пошло день ото дня все хуже,
Авессалом увяз, как боров в луже.
Так рьяно он любимой домогался,
Что все забыл, бедняк, всего чуждался.
Не спал ни часа он ни днем, ни ночью,
Волос вычесывал гребенкой клочья,
А все чесал их, все‑то наряжался,
Он через своден к милой обращался,
Он трели выводил, как соловей;
Быть скромным пажем обещался ей;
Он посылал ей пряное вино,
Чтоб кровь ей будоражило оно,
И пряники, и вафли, и конфеты,
И золотые звонкие монеты ‑
Приманку для ее ушей и ока.
Он знал, чтобы увлечь на путь порока,
Пригодны разнородные пути:
Любого можно лестью обойти,
Смирить ударами, склонить смиреньем.
И он старался с неослабным рвеньем
Всем угождать красавице своей.
Роль Ирода не раз он перед ней
Играл в мираклях, – все не помогало
И отклика у милой не встречало:
Так нравился ей Душка Николас.
Авессалом остался в этот раз
С предлинным носом. Так ему и надо.
На все старания – в ответ досада;
Все рвение – одна забава ей.
Его игрушкою считать своей
Она привыкла. Говорит присловье:
«Далекому не одолеть в любови,
Когда сосед‑искусник завелся».
И как псаломщик к милой ни рвался,
А Николас был ей стократ милее.
Что ж, Николас, гляди же веселее!
И вот однажды, в самую субботу.
Когда супруг отправился работать,
Договорилась милая с дружком,
И порешили, наконец, на том,
Что Николас супруга одурачит
И что тогда же, в случае удачи,
Они в постели вечер проведут.
И стал готовиться к проделке плут:
Отнес тайком к себе наверх в светлицу
Запас еды, которым прокормиться
Дня два он мог, и Алисон сказал,
Чтобы никто решительно не знал
Об этом в доме, что недуг, мол, гложет
Его жестокий, что никто не может
Докликаться его, все нет ответа,
И что становится ей странно это;
Весь день в субботу он не выходил
И в воскресенье дверь не отворил,
Лежал в своей постели, пил и ел
И про себя тихонько песни пел.
И растревожился миляга плотник:
«Как, он не выходил весь день субботний?
Наверняка, клянусь святым Томасом,
Недоброе случилось с Николасом!
А вдруг пожрал его огонь геенны?
Во всем, глядишь, такие перемены.
Гроб отнесли сегодня на погост.
А мы с покойником рубили мост
Еще в четверг. – И приказал мальчишке: ‑
Иди, пострел, к светлице, там, на вышке,
Кричи, стучи, хоть камнем, хоть ногою,
Тогда жилец, наверное, откроет,
Коль жив еще, ну, а коль умер он…»
И тут такой раздался стук и звон,
Что и в гробу проснулся бы покойный.
А в горнице все тихо и спокойно,
И все сильней дубасил озорник:
«Да напились вы, что ли, мистер Ник?
Ну можно ль спать без перерыва сутки?
Хозяин сердится на эти шутки».
Опять молчание, ну как в гробу.
Он приналег, тряхнул рукой скобу, ‑
Не поддается. Тут нашел лазейку
Кошачью он. Но поглядеть посмей‑ка!
Все ж, наконец, мальчишка осмелел,
Прилег на брюхо, в дырку поглядел
И видит: Николас сидит в кровати,
Он в колпаке и в вышитом халате,
И вверх глазеет он, разиня рот,
На гребень крыши, где мяучит кот
И месяц новый рогом зацепился
За край трубы и набок покосился.
Все рассказать сбежал мальчишка вниз,
И плотник с горя тут совсем раскис
И принялся и ахать, и дивиться,
И уверять: он знал, что так случится.
«Спаси его, святая Фридесвида! [95]
Такой был скромный и пригожий с вида,
Вот астроломия [96]к чему приводит:
Всегда с ума она безумцев сводит.
Нет доступа нам к божиим секретам.
Благословен, кто не мечтал об этом,
Кто входит с верою в господень дом.
Вот и другой когда‑то астролом [97]
Ходил вот этак ночью, в небо пялясь,
И хвастал, что, мол, тайны раскрывались
Ему небесные. Ходил, ходил,
Да в темноте в овраг и угодил.
Туда же, тайны раскрывать хотел он,
А ямы‑то как раз недоглядел он!
Но видит бог и пресвятой Томас,
Меня печалит бедный Николас.
Пойду скажу, что это лжеученье
Его лишит надежды на спасенье.
Скорее, Робин, и тащи‑ка шест,
Ведь он, бедняга, там не пьет, не ест».
И Николас им снова не ответил;
Шестом подперли дверь они, и с петель
Дверь сорвалась и рухнула в покой.
А Николас в кровати, как немой,
Сидел недвижно и глядел на небо.
Его напрасно пичкал мясом, хлебом
Добряга плотник: нем и недвижим
Студент сидел, как статуя, пред ним.
И за плечи старик его схватил,
Затряс его и в ухо завопил:
«Очнись! Меня послушай, Николас!
Не пяль ты в небо неразумных глаз,
И что это тебе, бедняк, заметило?
Чур, чур тебя, и сгинь, лихая сила!»
Он все углы подряд перекрестил,
Три раза плюнул и окно открыл
И произнес вечернее заклятье,
Которое всегда читают братья:
«О Христос пречистый! Бенедикт‑угодник!
Дом наш сохраните ото зла сегодня!
Отче наш, спаси нас нынче до утра,
Утром осени нас, преславная сестра».
И Николас сказал тогда со страхом:
«Ужель весь мир пойдет так скоро прахом?»
Тут вздрогнул он и глухо застонал,
И плотник с ужасом ему внимал.
«Брось ты дурить! Побойся, милый, бога!» ‑
Сказал ему старик довольно строго.
«Дай мне воды! – несчастный попросил. ‑
Мне надо подкрепиться, нету сил
Тебе поведать, другу дорогому,
Чего я не поведал бы другому».
Спустился плотник и, принесши пива,
Стал тормошить юнца нетерпеливо.
Вот Николас полкварты враз отмерил,
Пришел в себя, приладил снова двери
И старику стал на ухо шептать:
«Тебе лишь, Джон, хочу я рассказать,
Но поклянись, что не нарушишь тайны,
Которая открылась мне случайно.
Страшнее этой тайны в свете нет!
Коль разболтаешь важный сей секрет,
Ты в наказание ума лишишься.
Клянись сейчас же, если не страшишься».
«Клянусь Христовой кровию! – простак
Ему ответил. – Но к чему ты так?
К чему все эти клятвы и условья?
Когда ты слышал, чтоб я празднословил?
Свидетель мне Христос, кем попран ад!»
«Ты знаешь, Джон, я сам теперь не рад.
Я ход ночного проследил светила,
И астрология беду открыла.
Ты думаешь, чудак я и бездельник,
Мне ж звезды говорят, что в понедельник,
В тот час, когда потухнет месяц хилый,
Такой свирепой и безумной силы
Польется ливень, что поглотит нас.
Для всех людей придет последний час,
Никто не сможет даже помолиться.
Все это в одночасье совершится».
Взмолился плотник: «Как? Ну, а жена?
Ужель погибнуть Алисон должна?
Ужели нет спасенья никакого?»
«Внемли велениям господня слова, ‑
Ответил Николас, – и будешь цел,
Как некогда в ковчеге уцелел
Отец наш Ной. Но не надейся, друже,
Спастись от бед и дом спасти к тому же.
Что говорил об этом Соломон?
Какой наказ всем нам оставил он?
«Внемли советам – и не пожалеешь».
Прочти сам в Притчах, коль читать умеешь.
Но если ты послушаешь меня,
То, жизнь свою от ливня сохрани,
С женою вместе будешь мной спасен
И выше всех людей превознесен,
Как новый Ной, которого всевышний
Сберег от кары, для него излишней».
«Что ж делать надо?» – плотник возопил.
«А ты не слышал, – Николас спросил, ‑
Что весь ковчег пойти бы мог ко дну,
Так трудно было Ноеву жену
В него втащить? И Ной, наш праотец,
Последних отдал бы своих овец,
Чтоб для нее иметь ковчег особый,
Тогда б без драки уцелели оба. [98]
Поэтому теперь же должен ты,
Без промедления, без суеты
(В серьезном деле вредно это крайне),
Пророчество храня в глубокой тайне,
И в однодневный срок, никак не дольше,
Достать в пекарне три квашни побольше
Иль три бродильных чана поновей,
Чтоб в них могли мы, как в ладье своей,
Лишь сутки над волнами продержаться:
Потоп не может дольше продолжаться.
И запаси в квашнях ты провиант,
Я ж захвачу с собой в ладью секстант.
Но никому, прошу тебя, ни слова!
Спасти нельзя мне никого другого,
Ни Робина, как ни люблю его,
Ни Джиль, служанку. Спросишь – отчего?
Ответить не могу. Запрет господень.
Воздай хвалу, что богу ты угоден.
Запретной только не нарушь черты,
Иль обезумеешь сейчас же ты.
Теперь иди и заготовь бадьи те,
И вместе с Алисон их укрепите
На чердаке, но так, чтобы про то
Не догадался из друзей никто.
И про еду запомни уговор.
И каждому ты заготовь топор,
Чтобы веревку нам перерубить
И беспрепятственно на волю всплыть
Через отверстия, что надо в крыше
Заранее устроить, да повыше.
И лучше прорубить их над амбаром,
Чтоб новой крыши нам не портить даром.
Тогда всплывем мы без помехи в сад.
И вот, когда все люди завопят
От смертной муки, в лодочке своей
Ты поплывешь и не утонешь в ней.
За селезнями утицей пригожей
Всплывет и Алисон в бадейке тоже.
И крикну я: «Эй, Алисон! Эй, Джон!
Потоп прошел, нас не поглотит он».
И ты ответишь: «Отче Николае,
Ты прав, я вижу, что вода сбывает».
И будем мы владыками земли,
Какими не были и короли.
И будем править миром мы с тобою,
Как правил миром старый Ной с женою.
Еще хочу тебя предупредить:
В тот вечер постарайся не забыть,
Что лишь войдем в ладьи – конец, ни слова,
Ни шепота, ни знака никакого.
Молитвою займи греховный разум,
Так божьим мне повелено наказом.
Бадью свою подальше от жены
Повесишь ты, чтоб козни сатаны
Вас не склонили мыслью или делом
К греху, что порожден несытым телом.
Жене ни взгляда, так гласит наказ.
Ну, кажется, и все на этот раз.
Беги! Спеши! И завтра поздно ночью
Увидишь, друг мой, чудеса воочью.
Как все уснут, усядемся в бадьи
И будем ждать. И грозный бич Судьи
Не тронет нас, и вознесем хвалу мы,
Что не причислены Судьей ко злу мы.
Но не к чему тебе и назиданье:
«Послу разумному наказ – молчанье», ‑
Сказал пророк. Тебя ли мне учить?
Но поспеши, иль нам в живых не быть».
Едва держась на гнущихся ногах
И под нос бормоча «увы» и «ах»,
Спустился плотник и тотчас жене
Все рассказал, лишь умолчав о дне.
Она же, зная, что все это значит,
Как закричит притворно, как заплачет!
Мол, до смерти ее он напугал.
«Беги скорей, ведь раз он обещал,
Спасемся мы. И ты спасешь нас, милый,
От ранней, незаслуженной могилы.
Иди, иди и делай, что велел он».
И за бадьями тут же полетел он.
Подумать только, что воображенье
Такое может вызвать потрясенье.
От выдумки ведь можно умереть,
И плотника нам надо пожалеть.
Он представлял себе господень суд,
Как Алисон, голубку, унесут
Потопа волны. Плакал он, дрожал
И горестные вопли испускал.
Кой‑как купил он чан, квашню, бадью
И в мастерскую приволок свою.
Когда же ночь соседей усыпила,
Бадьи подвесил рядом на стропила
На чердаке и укрепил стремянки
Подъемные; водой наполнил банки
И кувшины, разлил в бутылки эль,
Нарезал хлеб и сыр, принес постель,
Чтоб не было жене в бадейке жестко.
Он в Лондон отослал слугу‑подростка,
И женину спровадил он служанку,
Все это сделал плотник спозаранку,
Чтобы соседи им не помешали
И как‑нибудь про ливень не узнали.
А в понедельник, еле солнце село,
Тотчас же принялись они за дело:
Закрыли окна, крепко заперлись
И на чердак все трое поднялись,
А там в бадьях, как куры на насесте,
В молчании потопа ждали вместе.
Молчали долго, и шепнул студент:
«Теперь решительный настал момент,
Молчите! Тс! И про себя прочтите
Вы «Отче наш» и трижды повторите».
«Тс!» – Джон сказал. «Тс!» – Алисон сказала,
И плотника волненье обуяло.
Сидел он тихо, «Отче наш» читал
И наступления потопа ждал.
И скоро сон сковал его глубокий.
Он позабыл запреты все и сроки
И стал браниться, плакать и вздыхать
И, вдрагивая, чан свой колыхать.
Тогда тихонько шалуны спустились
И до утра в кровати веселились,
В той самой, где трудился ночью плотник,
Хоть нерадивый часто был работник.
И к утрене давно уж зазвонили,
Псалмы монахи в церкви забубнили,
И замерцали свечи алтаря,
И на небе забрезжила заря.
Но не смолкали в спальне поцелуи,
И время провели они ликуя.
А между тем бедняк Авессалом,
Измученный томленьем, не трудом,
В харчевне Оссенейской освежался,
Где по секрету он осведомлялся,
Когда подрядом занят плотник Джон.
И от монаха вдруг услышал он,
Что не был Джон ни нынче, ни в субботу.
«Наверное, он взял еще работу,
За дранью посылал его аббат,
А с нею он воротится назад
Дня через два иль три, никак не раньше.
Иль, может быть, сидит он дома. Дрань же
Готовит Робин. А наверняка
Сказать вам не могу про старика».
Авессалом обрадовался очень,
И счастье попытать решил он ночью.
«С утра, – сказал он, – в доме никого.
Должно быть, Робин попросил его
На месте показать, как дрань готовят,
И, значит, муженек меня не словит.
Я ночью постучусь в окно их спальной,
И повесть о моей любви печальной
Я милой расскажу. Меня, как знать,
Умилостивится поцеловать.
Хоть это получу я в утешенье.
Недаром у меня в губах свербенье, ‑
Ведь это поцелуя верный знак.
Потом под утро, то есть натощак,
Меня во сне обедом угощали.
Пойду усну, пика не помешали,
Раз я собрался бодрствовать всю ночь».
Когда петух, стремясь заре помочь,
Лишь первый раз под утро кукарекнул
И рог луны еще на небе меркнул,
Авессалом проснулся, приоделся
И в зеркальце еще раз погляделся.
Он волосы прилежно расчесал,
Корицы, кардамона пожевал,
«Листок любовный» [99]сунул под язык
(Он верить в снадобье сие привык)
И, добредя до Плотникова дома,
Прильнул к ее окошечку резному
Так, что ему косяк вдавился в грудь,
Откашлялся, чтобы передохнуть,
И начал так: «Сладчайшая богиня,
К моей мольбе склонися ты хоть ныне,
Дыханье уст твоих мне что корица.
Души моей пресветлая денница,
Скажи хоть слово другу своему,
И мысленно тебя я обойму.
Жестокая! Ведь нет тебе заботы,
Что я ослаб не от ночной работы,
Что от тоски меня бросает в пот,
Что стражду я уж скоро целый год.
Я – что теля, от вымени отъято,
Что голубок, любовию объятый.
Мне внутренность сжигает огневица,
И ем я мало, словно я девица».
«Пойди ты прочь, напыщенный осел! ‑
Она ответила. – Зачем сюда пришел?
Выклянчивать улыбки, поцелуя,
Ты знаешь сам, что не тебя люблю я.
Ступай же прочь и не мешай мне спать,
Не то тебя сумею наказать».
«Увы! О, горе мне! – заохал он. ‑
Бывал ли так поклонник награжден?
Ну поцелуй меня хоть раз, голубка,
Узнать хочу, твои сколь сладки губки».
«Тогда уйдешь?» – спросила тут она.
«Фиал печали изопью до дна,
Но все ж послушаюсь». – «Так обожди же,
Ну, подойди к окошку, и поближе».
Авессалом к стеклу совсем пркникнул,
И Николас с досады чуть не крикнул.
Но Алисон его слегка толкнула
И тихо на ухо ему шепнула:
«Тс! Тише! Будешь ты, мой друг, доволен,
И посмеемся мы с тобою вволю».
А у окна Авессалом стонал,
Но в глубине души он ликовал:
«Вот наконец предел моих желаний.
Сей поцелуй – залог ночных лобзаний.
Приди, любовь моя! Мой добрый гений!»
И встал перед окном он на колени.
«Скорей! – она ему. – Ко мне нагнись,
Пока соседи все не поднялись».
Запекшиеся облизнул он губы,
От нетерпенья застучали зубы
И забурчало громко в животе;
Руками он зашарил в темноте.
Тут Алисон окно как распахнет
И высунулась задом наперед.
И ничего простак не разбирая
Припал к ней страстно, задницу лобзая.
Но тотчас же отпрянул он назад,
Почувствовав, что рот сей волосат.
Невзвидел света от такой беды:
У женщины ведь нету бороды.
«Фу! Что за черт! Ошибся я немножко».
«Ошибся? Да!» – и хлоп его окошком.
И повалился на землю простак.
«Ох, не могу. Ошибся он! Дурак! ‑
Покатывался Николас в светлице. ‑
Да от такого впору удавиться».
И это слышал все Авессалом
И понял, что забрался кто‑то в дом.
«Ну, ладно, смейтесь», – он ворчал сквозь зубы.
Кто трет, кто оттирает рот и губы
Песком, листвой, соломой, тряпкой, пальцем?
Авессалом. Не будем над страдальцем
Смеяться мы и жалобам мешать:
«Я душу сатане готов продать,
Чтоб он помог мне с ними расквитаться.
Глупец! Глупец! Не мог я догадаться
И пакостное место оплевать!»
Тут начала любовь его сбывать
И ненавистью вскоре обратилась,
Когда представил он, что с ним случилось.
Вмиг исцелясь от своего недуга,
Неверную он клял, и клял он друга.
Как выдранный мальчишка, плакал он
При мысли, сколь позорно посрамлен.
И тошно стало тут ему до рези,
И вспомнил он о кузнеце Жервезе.
Кузнец в ту пору сошники ковал,
А ученик горнило раздувал.
Авессалом позвал его: «Жервез!»
А тот в ответ: «Кто это там прилез?»
«Да это я». – «Кто я?» – «Авессалом».
«Чего ж ты ломишься в семейный дом
В такую пору? Прямо от красотки?
Иль обалдел ты от любви и водки?
И что за спех? Иль ты не можешь лечь
И надо что‑нибудь тебе прижечь?»
Авессалому было не до шуток,
Он весь дрожал, растрепан был и жуток.
«Друг дорогой, – сказал он тут Жервезу, ‑
Сошник горячий нужен до зарезу.
Тебе его сейчас же возвращу,
А днем в харчевне пивом угощу».
Жервез в ответ: «Хотя бы расплавлял
Я золото, а не простой металл,
И то бы другу не было отказу.
Опять затеял ты, малец, проказу.
Какую же? А ну‑ка расскажи».
«Потом, мой друг. Сошник ты одолжи
Мне раскаленный». Натянув перчатку,
Он ухватил сошник за рукоятку
И поскорее побежал к окну.
А шалунов клонило уж ко сну,
Когда в стекло опять он постучал
И, горло прочищая, заперхал.
«Кто там стучит? Чей слышу разговор?
Смотри, поплатишься ты, мерзкий вор».
«Да это я, мой свет, – ответил он, ‑
К тебе пришел опять твой Абсолон.
Тебе принес в стихах я письмецо,
В нем золотое матери кольцо,
Прощального я жажду поцелуя.
Еще один! Кольцо тебе вручу я».
Приспичило Никласу помочиться
И вздумалось в черед свой порезвиться.
Он поднял руку и, потехе рад,
Наружу выставил свой голый зад.
Авессалом проворковал ехидно:
«Где ты, мой свет? Мне ничего не видно».
И, увлеченный на стезю проказ,
Тут разошелся Душка Николас
И выдохнул из заднего прохода
Руладу исключительного рода,
Столь громкую, что, услыхав сей гром,
Чуть устоял пред ним Авессалом.
Но мстить стремясь за смерть своей любови,
Сошник держа все время наготове,
Не отступил ни шага он назад
И припечатал Николасов зад.
И кожа слезла, зашипело мясо,
И ужас обессилил Николаса.
Боль нестерпимая пронзила тело,
И голосом истошным заревел он:
«Воды! Воды! На помощь мне! Воды!»
Но не избыть водой такой беды.
От вопля страшного проснулся Джон.
Он разобрал: «Вода!» – и, потрясен,
«Пришел потоп», – подумал он в испуге,
Схватил топор и, крякнув от натуги,
Перерубил канат и рухнул вниз,
Вспугнув всех кур, и петухов, и крыс.
И, докатившись вплоть до самой двери,
Там в обморок упал. Он был уверен,
Что ум его объяла смерти тьма,
Что в наказанье он сошел с ума.
Тут Алисон и бедный Николас,
Любовный пыл которого погас,
На улицу метнулись, где соседи,
Торговцы, няньки, слуги, лорды, леди,
Чей странный вид еще скрывала ночь,
Сбежалися, чтоб старику помочь.
А он лежал, весь бледный, без сознанья,
Со сломанной рукою, и стенанья
Его ужасны были. До сих пор
Переживает он былой позор.
Ведь только что он выговорил слово,
Как Алисон и Николас сурово
Его одернули, сказав, что он
Болтает вздор, что он ума лишен,
Что он, страшась какого‑то потопа,
Все блоки мастерил и ладил стропы,
Купил квашню, бадью, бродильный чан,
И, умоисступленьем обуян,
Подвесил их под самые стропила;
Вчера же со слезами умолил он
Жену и друга, чтоб всю ночь они
В бадьях сидели с ним «pour compagnie» [100].
Все хохотали, полуправду слыша,
Глазели на бадьи, на блок, на крышу,
Пробитую им ровно в трех местах.
И все его несчастия и страх ‑
Все обратилось в шутовство и шутку;
Что б ни сказал – в ответ лишь прибаутку
Всегда он слышал. Старым дураком
Его считали в городе потом.
Школяр не выдаст друга, без сомненья:
«Сошел с ума старик наш, к сожаленью».
Один шепнет, другой еще добавит, ‑
Кого угодно школяры ославят.
Так плотника красивая жена
Была студентом сим соблазнена;
Так был красавчик юный Абсолон
В своей назойливости посрамлен:
Во тьме облобызал ее «глазок»,
А Николасу задницу прижег.
Вам избежать такой судьбы желаю
И с божьей помощью рассказ кончаю