XIII. Что творилось в это время в душе одного зрителя?

 

В то время как Корнелиус размышлял, к эшафоту подъехала карета. Карета эта предназначалась для заключенного. Ему предложили сесть в нее. Он покорился.

Его последний взгляд был обращен к Бюйтенгофу. Он надеялся увидеть в окне успокоенное лицо Розы, но карета была запряжена сильными лошадьми, и они быстро вынесли ван Берле из толпы, которая ревом выражала свое одобрение великодушию штатгальтера и – одновременно – брань по адресу де Виттов и их спасенного от смерти крестника.

Зрители рассуждали таким образом: «Счастье еще, что мы поторопились расправиться с негодяем из негодяев Яном и с проходимцем Корнелем, а то, без сомнения, милосердие его высочества отняло бы их у нас так же, как оно отняло у нас вот этого».

Среди зрителей, привлеченных казнью ван Берле на площадь Бюйтенгоф и несколько разочарованных оборотом, какой приняла казнь, самым разочарованным был один хорошо одетый горожанин. Он с утра еще так усиленно работал ногами и локтями, что в конце концов от эшафота его отделял только ряд солдат, окруживших место казни.

Многие жаждали видеть, как прольется гнусная кровь преступного Корнелиуса; но, выражая это жестокое желание, никто не проявлял такого остервенения, как вышеуказанный горожанин.

Наиболее ярые пришли в Бюйтенгоф на рассвете, чтобы захватить лучшие места; но он опередил наиболее ярых и провел всю ночь на пороге тюрьмы, а оттуда попал в первые ряды, как мы уже говорили, работая ногами и локтями, любезничая с одними и награждая ударами других.

И когда палач возвел осужденного на эшафот, этот горожанин, забравшись на тумбу у фонтана, чтобы лучше видеть и быть виденным, сделал палачу знак, означавший:

– Решено, не правда ли?

В ответ ему последовал знак палача:

– Будьте покойны.

Кто же был горожанин, состоявший, по-видимому, в близких отношениях с палачом, и что означал этот обмен знаками?

Очень просто: горожанином был мингер Исаак Бокстель, который тотчас же после ареста Корнелиуса приехал в Гаагу, чтобы попытаться раздобыть луковички черного тюльпана.

Бокстель попробовал сначала использовать Грифуса, но последний, отличаясь верностью хорошего бульдога, обладал и его недоверчивостью и злобностью. Он увидел в ненависти Бокстеля нечто совершенно обратное: он принял его за преданного друга Корнелиуса, который, осведомляясь о пустяшных вещах, пытается устроить побег заключенному.

Поэтому на первое предложение Бокстеля добыть луковички, которые спрятаны, по всей вероятности, если не на груди заключенного, то в каком-нибудь уголке камеры, Грифус прогнал его, напустив на него собаку.

Но оставшийся в зубах пса клочок штанов Бокстеля не обескуражил его. Он снова начал атаку. Грифус в это время находился в постели в лихорадочном состоянии, с переломленной рукой. Он даже не принял посетителя. Бокстель тогда обратился к Розе, предлагая девушке взамен трех луковичек головной убор из чистого золота. Но хотя благородная девушка не знала еще цены того, что ее просили украсть и за что ей предлагали невиданно хорошую плату, она направила искусителя к палачу, – не только последнему судье, но и последнему наследнику осужденного. Совет Розы породил новую идею в голове Бокстеля.

Тем временем приговор был вынесен; как мы видели, спешный приговор. У Исаака уже не оставалось времени, чтобы подкупить кого-нибудь, так что он остановился на мысли, поданной ему Розой, и пошел к палачу.

Исаак не сомневался в том, что Корнелиус умрет, прижимая луковички тюльпана к сердцу. В действительности же Бокстель не мог угадать двух вещей: Розу, то есть любовь, Вильгельма, то есть милосердие.

Без Розы и Вильгельма расчеты завистника оказались бы правильными. Если бы не Вильгельм, Корнелиус бы умер. Если бы не Роза, Корнелиус умер бы, прижимая луковички к своему сердцу.

Итак, мингер Бокстель направился к палачу, выдал себя за близкого друга осужденного и купил у него за непомерную сумму – свыше ста флоринов – всю одежду будущего покойника, кроме золотых и серебряных украшений, которые безвозмездно переходили к палачу.

Но что значила эта сумма в сто флоринов для человека, почти уверенного, что он покупает за эти деньги премию общества цветоводов города Гаарлема? Это значило получить на затраченные деньги тысячу процентов, что было, согласитесь, недурной операцией.

Палач, со своей стороны, зарабатывал сто флоринов без всяких хлопот или почти без всяких хлопот. Ему только нужно было после казни пропустить мингера Бокстеля и его слуг на эшафот и отдать ему бездыханный труп его друга.

К тому же подобные явления были обычны среди приверженцев какого-нибудь деятеля, кончавшего жизнь на эшафоте Бюйтенгофа. Фанатик, вроде Корнелиуса, мог свободно иметь другом такого же фанатика, который дал бы сто флоринов за его останки.

Итак, палач принял предложение. Он выставил только одно условие: получить плату вперед. Бокстель, подобно людям, которые входят в ярмарочные балаганы, мог остаться недовольным и при выходе не пожелать внести плату.

Но Бокстель заплатил вперед и стал ждать. После этого можно судить, насколько он был взволнован и как он следил за стражей, секретарем, палачом, как его волновало каждое движение ван Берле: как он ляжет на плаху, как он упадет и не раздавит ли он, падая, бесценные луковички; позаботился ли он, по крайней мере, положить их хотя бы в золотую коробочку, так как золото самый прочный из металлов.

Мы не решаемся описать то впечатление, какое произвела на этого достойного смертного задержка в выполнении приговора. Чего ради палач теряет время, сверкая своим мечом над головой Корнелиуса, вместо того чтобы отрубить эту голову? Но, когда он увидел, как секретарь суда взял осужденного за руку и поднял его, вынимая из кармана пергамент, когда он услышал публичное чтение о помиловании, дарованном штатгальтером, Бокстель потерял человеческий облик. Ярость тигра, гиены, змеи вспыхнула в его глазах. Если бы он был ближе к ван Берле, он бросился бы на него и убил бы его.

Так, значит, Корнелиус будет жить. Корнелиус поселится в Левештейне, он унесет туда, в тюрьму, луковички и, быть может, найдется там сад, где ему и удастся вырастить свой черный тюльпан.

Бывают события, которые перо бедного писателя не в силах описать и которые он вынужден предоставить фантазии читателя во всей их простоте.

Бокстель в полуобморочном состоянии упал со своей тумбы среди группы оранжистов, так же, как и он, недовольных оборотом, принятым казнью. Они подумали, что крик, который испустил Бокстель, был криком радости, и наградили его кулачными ударами не хуже, чем это сделали бы ярые боксеры-англичане.

Но что могли прибавить несколько кулачных ударов к тем страданиям, которые испытывал Бокстель? Он бросился вдогонку за каретой, уносившей Корнелиуса с его луковичками тюльпанов. Но, торопясь, он не заметил камня под ногой – споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять и поднялся, истоптанный и истерзанный, только тогда, когда вся грязная толпа Гааги прошла через него. Бокстель, которого положительно преследовало несчастье, все же поплатился только изодранным платьем, истоптанной спиной и изодранными руками.

Можно было подумать, что для Бокстеля достаточно всех этих неудач. Но это было бы ошибкой.

Бокстель, поднявшись на ноги, вырвал из своей головы столько волос, сколько смог, и принес их в жертву жестокой и бесчувственной богине, именуемой завистью. Подношение было, безусловно, приятно богине, у которой, как говорит мифология,[45] вместо волос на голове – змеи.

 

XIV. Голуби Дордрехта

 

Для Корнелиуса ван Берле было, конечно, большой честью, что его отправили в ту самую тюрьму, в которой когда-то сидел ученый Гуго Гроций.

По прибытии в тюрьму его ожидала еще большая честь. Случилось так, что, когда благодаря великодушию принца Оранского туда отправили цветовода ван Берле, камера в Левештейне, в которой в свое время сидел знаменитый друг Барневельта, была свободной. Правда, камера эта пользовалась в замке плохой репутацией с тех пор, как Гроций, осуществляя блестящую мысль своей жены, бежал из заключения в ящике из-под книг, который забыли осмотреть.

С другой стороны, ван Берле казалось хорошим предзнаменованием, что ему дали именно эту камеру, так как, по его мнению, ни один тюремщик не должен был бы сажать второго голубя в ту клетку, из которой так легко улетел первый.

Это историческая камера. Но мы не станем терять времени на описание деталей, а упомянем только об алькове, который был сделан для супруги Гроция. Это была обычная тюремная камера, в отличие от других, может быть, несколько более высокая. Из ее окна с решеткой открывался прекрасный вид.

К тому же интерес нашей истории не заключается в описании каких бы то ни было комнат.

Для ван Берле жизнь выражалась не в одном процессе дыхания. Бедному заключенному, помимо его легких, дороги были два предмета, обладать которыми он мог только в воображении: цветок и женщина, оба утраченные для него навеки.

К счастью, добряк ван Берле ошибался. Судьба, оказавшаяся к нему благосклонной в тот момент, когда он шел на эшафот, эта же судьба создала ему в самой тюрьме, в камере Гроция, существование, полное таких переживаний, о которых любитель тюльпанов никогда и не думал.

Однажды утром, стоя у окна и вдыхая свежий воздух, доносившийся из долины Вааля, он любовался видневшимися на горизонте мельницами своего родного Дордрехта и вдруг заметил, как оттуда целой стаей летят голуби и, трепеща на солнце, садятся на острые шпили Левештейна.

«Эти голуби, – подумал ван Берле, – прилетают из Дордрехта и, следовательно, могут вернуться обратно. Если бы кто-нибудь привязал к крылу голубя записку, то, возможно, она дошла бы до Дордрехта, где обо мне горюют».

И, помечтав еще некоторое время, ван Берле добавил: «Этим “кто-нибудь” буду я».

Можно быть терпеливым, когда вам двадцать восемь лет и вы осуждены на вечное заключение, то есть приблизительно на двадцать две или на двадцать три тысячи дней.

Ван Берле не покидала мысль о его трех луковичках, ибо, подобно сердцу, которое бьется в груди, она жила в его памяти. Итак, ван Берле все время думал только о них, соорудил ловушку для голубей и стал их приманивать туда всеми способами, какие предоставлял ему его стол, на который ежедневно выдавалось восемнадцать голландских су, равных двенадцати французским. И после целого месяца безуспешных попыток ему удалось поймать самку.

Он употребил еще два месяца, чтобы поймать самца. Он запер их в одной клетке и в начале 1673 года, после того, как самка снесла яйца, выпустил ее на волю. Уверенная в своем самце, в том, что он выведет за нее птенцов, она радостно улетела в Дордрехт, унося под крылышком записку.

Вечером она вернулась обратно. Записка оставалась под крылом. Она сохраняла эту записку таким образом пятнадцать дней, что вначале очень разочаровало, а потом и привело в отчаяние ван Берле.

На шестнадцатый день голубка прилетела без записки.

Записка была адресована Корнелиусом его кормилице, старой фрисландке, и он обращался к милосердию всех, кто найдет записку, умоляя передать ее по принадлежности как можно скорее.

В письме к кормилице была вложена также записка, адресованная Розе.

Кормилица получила это письмо. И вот каким путем. Уезжая из Дордрехта в Гаагу, а из Гааги в Горкум, мингер Исаак Бокстель покинул не только свой дом, не только своего слугу, не только свой наблюдательный пункт, не только свою подзорную трубу, но и своих голубей.

Слуга, который остался без жалованья, проел сначала те небольшие сбережения, какие у него были, а затем стал поедать голубей. Увидев это, голуби стали перелетать с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиуса ван Берле.

Кормилица была добрая женщина, и она чувствовала постоянную потребность любить кого-нибудь. Она очень привязалась к голубям, которые пришли просить у нее гостеприимства. Когда слуга Исаака потребовал последних двенадцать или пятнадцать голубей, чтобы их съесть, она предложила их продать ей по шесть голландских су за штуку. Это было вдвое больше действительной стоимости голубей. Слуга, конечно, согласился с большой радостью. Таким образом, кормилица осталась законной владелицей голубей завистника.

Эти голуби, разыскивая, вероятно, хлебные зерна иных сортов и конопляные семена повкуснее, объединились с другими голубями и в своих перелетах посещали Гаагу, Левештейн и Роттердам. Случаю было угодно, чтобы Корнелиус ван Берле поймал как раз одного из этих голубей.

Отсюда следует, что если бы завистник не покинул Дордрехта, чтобы поспешить за своим соперником сначала в Гаагу, а затем в Горкум или Левештейн, то записка, написанная Корнелиусом ван Берле, попала бы в его руки, а не в руки кормилицы. И тогда наш бедный заключенный потерял бы даром и свой труд и время. И вместо того, чтобы иметь возможность описать разнообразные события, которые подобно разноцветному ковру будут развиваться под нашим пером, нам пришлось бы описывать целый ряд грустных, бледных и темных, как ночной покров, дней.

Итак, записка попала в руки кормилицы ван Берле. И вот однажды, в первых числах февраля, когда, оставляя за собой рождающиеся звезды, с неба спускались первые сумерки, Корнелиус услышал вдруг на лестнице башни голос, который заставил его вздрогнуть.

Он приложил руку к сердцу и прислушался. Это был мягкий, мелодичный голос Розы.

Сознаемся, что Корнелиус не был так поражен неожиданностью и не ощутил той чрезвычайной радости, которую он испытал бы, если бы это произошло помимо истории с голубями.

Голубь, взамен его письма, принес ему под крылом надежду, и он, зная Розу, ежедневно ожидал, если только до нее дошла записка, известий о своей любимой и о своих луковичках.

Он приподнялся, прислушиваясь и наклоняясь к двери. Да, это, несомненно, был тот же голос, который так нежно взволновал его в Гааге.

Но сможет ли теперь Роза, которая приехала из Гааги в Левештейн, Роза, которой удалось каким-то неведомым Корнелиусу путем проникнуть в тюрьму, – сможет ли она так же счастливо проникнуть к заключенному?

В то время как Корнелиус ломал себе голову над этими вопросами, волновался и беспокоился, открылось окошечно его камеры, и Роза, сияющая от счастья, еще более прекрасная от пережитого ею в течение пяти месяцев горя, от которого слегка побледнели ее щеки, Роза прислонила свою голову к решетке окошечка и сказала:

– О сударь, сударь, вот и я.

Корнелиус простер руки, устремил к небу глаза и радостно воскликнул:

– О Роза, Роза!

– Тише, говорите шепотом, отец идет следом за мной, – сказала девушка.

– Ваш отец?

– Да, там, во дворе, внизу, у лестницы. Он получает инструкции у коменданта. Он сейчас поднимется.

– Инструкции от коменданта?

– Слушайте, я постараюсь объяснить вам все в нескольких словах. У штатгальтера есть усадьба в одном лье от Лейдена. Собственно, это просто большая молочная ферма. Всеми животными этой фермы ведает моя тетка, его кормилица. Как только я получила ваше письмо, которое – увы! – я даже не смогла прочесть, но которое мне прочла ваша кормилица, – я сейчас же побежала к своей тетке и оставалась там до тех пор, пока туда не приехал принц. А когда он туда приехал, я попросила его перевести отца с должности привратника Гаагской тюрьмы на должность тюремного надзирателя в крепость Левештейн. Он не подозревал моей цели, если бы он знал ее, он, может быть, и отказал бы, но тут он, наоборот, удовлетворил мою просьбу.

– Таким образом, вы здесь.

– Как видите.

– Таким образом, я буду видеть вас ежедневно?

– Так часто, как я только смогу.

– О Роза, моя прекрасная мадонна, Роза, – воскликнул Корнелиус, – так, значит, вы меня немного любите?

– Немного… – сказала она. – О, вы недостаточно требовательны, господин Корнелиус.

Корнелиус страстно протянул к ней руки, но сквозь решетку могли встретиться только их пальцы.

– Отец идет, – сказала девушка.

И Роза быстро отошла от двери и устремилась навстречу старому Грифусу, который показался на лестнице.

 

XV. Окошечко

 

За Грифусом следовала его собака.

Он обводил ее по всей тюрьме, чтобы в нужный момент она могла узнать заключенных.

– Отец, – сказала Роза, – вот знаменитая камера, из которой бежал Гроций; вы знаете, Гроций?

– Знаю, знаю, мошенник Гроций, друг этого злодея Барневельта, казнь которого я видел, будучи еще ребенком. Гроций! Из этой камеры он и бежал? Ну, так я ручаюсь, что теперь никто больше из нее не сбежит.

И, открыв дверь, он стал впотьмах держать речь к заключенному.

Собака же в это время обнюхивала с ворчанием икры узника, как бы спрашивая, по какому праву он остался жив, когда она видела, как его уводили палач и секретарь суда.

Но красавица Роза отозвала собаку к себе.

– Сударь, – начал Грифус, подняв фонарь, чтобы осветить немного вокруг, – в моем лице вы видите своего нового тюремщика. Я являюсь старшим надзирателем, и все камеры находятся под моим наблюдением. Я не злой человек, но я непреклонно выполняю все то, что касается дисциплины.

– Но я вас прекрасно знаю, мой дорогой Грифус, – сказал заключенный, став в освещенное фонарем пространство.

– Ах, так это вы, господин ван Берле, – сказал Грифус, – ах, так это вы, вот как встречаешься с людьми!

– Да, и я, к своему большому удовольствию, вижу, дорогой Грифус, что ваша рука в прекрасном состоянии, раз в этой руке вы держите фонарь.

Грифус нахмурил брови.

– Вот видите, – сказал он, – всегда в политике делают ошибки. Его высочество даровал вам жизнь, – я бы этого никогда не сделал.

– Вот как! Но почему же? – спросил Корнелиус.

– Потому, что вы и впредь будете устраивать заговоры. Ведь вы, ученые, общаетесь с дьяволом.

– Ах, Грифус, Грифус, – сказал смеясь молодой человек, – уж не за то ли вы на меня так злы, что я вам плохо вылечил руку, или за ту плату, какую я с вас взял за лечение!

– Наоборот, черт побери, наоборот, – проворчал тюремщик, – вы слишком хорошо мне ее вылечили, в этом есть какое-то колдовство: не прошло и шести недель, как я стал владеть ею, словно с ней ничего не случилось. До такой степени хорошо, что врач Бюйтенгофа предложил мне ее снова сломать, чтобы вылечить по правилам, обещая, что на этот раз я не смогу ею действовать раньше чем через три месяца.

– И вы на это не согласились?

– Я сказал: нет! До тех пор пока я смогу делать крестное знамение этой рукой, – Грифус был католиком, – до тех пор пока я смогу делать крестное знамение этой рукой, мне наплевать на дьявола.

– Но если вы плюете на дьявола, господин Грифус, то тем более вы не должны бояться ученых.

– О, ученые, ученые! – воскликнул Грифус, не отвечая на вопрос. – Я предпочитаю охранять десять военных, чем одного ученого. Военные курят, пьют, напиваются. Они становятся кроткими, как овечки, когда им дают виски или мозельвейн. Но, чтобы ученый стал пить, курить или напиваться. О да, они трезвенники, они ничего не тратят, сохраняют свою голову ясной, чтобы устраивать заговоры! Но я вас предупреждаю, что вам устраивать заговоры будет нелегко. Прежде всего – ни книг, ни бумаги, никакой чертовщины. Ведь благодаря книгам Гроцию удалось бежать.

– Я вас уверяю, господин Грифус, – сказал ван Берле, что, быть может, был момент, когда я подумывал о побеге, но теперь у меня, безусловно, нет этих помыслов.

– Хорошо, хорошо, – сказал Грифус, – следите за собой; я так же буду следить. Все равно, все равно его высочество допустил большую ошибку.

– Не отрубив мне голову? Спасибо, спасибо, господин Грифус.

– Конечно. Вы видите, как теперь спокойно себя ведут господа де Витты.

– Какие ужасные вещи вы говорите, господин Грифус, – сказал Корнелиус, отвернувшись, чтобы скрыть свое отвращение. – Вы забываете, что один из этих несчастных – мой лучший друг, а другой… другой мой второй отец.

– Да, но я помню, что тот и другой были заговорщиками. И к тому же я говорю так скорее из чувства сострадания.

– А, вот как! Ну, так объясните мне это, дорогой Грифус, я что-то плохо понимаю.

– Да, если бы вы остались на плахе палача Гербрука…

– То что же было бы?

– А то, что вам не пришлось бы больше страдать. Между тем здесь, – я этого не скрываю, – я сделаю вашу жизнь очень тяжелой.

– Спасибо за обещание, господин Грифус.

И в то время, как заключенный иронически улыбался тюремщику, Роза за дверью ответила ему улыбкой, полной утешения.

Грифус подошел к окну.

Было еще достаточно светло, чтобы можно было видеть, не различая деталей, широкий горизонт, который терялся в сером тумане.

– Какой отсюда вид? – спросил тюремщик.

– Прекрасный, – ответил Корнелиус, глядя на Розу.

– Да, да, слишком много простора, слишком много простора.

В это время встревоженные голосом незнакомца голуби вылетели из своего гнезда и, испуганные, скрылись в тумане.

– О, о, что это такое?

– Мои голуби, – ответил Корнелиус.

– Мои голуби, – закричал тюремщик. – Мои голуби! Да разве заключенный может иметь что-нибудь свое?

– Тогда, – ответил Корнелиус, – это голуби, которые мне сам Бог послал.

– Вот уже одно нарушение правил, – продолжал Грифус. – Голуби! Ах, молодой человек, молодой человек, я вас предупреждаю, что не позднее чем завтра эти птицы будут жариться в моем котелке.

– Вам нужно сначала поймать их, господин Грифус, – возразил Корнелиус. – Вы считаете, что я не имею права иметь этих голубей, но вы, клянусь вам, имеете на это прав еще меньше, чем я.

– То, что отложено, еще не потеряно, – проворчал тюремщик, – и не позднее завтрашнего дня я им сверну шеи.

И, давая Корнелиусу это злое обещание, Грифус перегнулся через окно, осматривая конструкцию гнезда. Это позволило Корнелиусу подбежать к двери и подать руку Розе, которая прошептала ему:

– Сегодня, в девять часов вечера.

Грифус, всецело занятый своим желанием захватить голубей завтра же, как он обещал, ничего не видел, ничего не слышал и, закрыв окно, взял за руку дочь, вышел, запер замок и направился к другому заключенному, пообещать ему что-нибудь в этом же роде.

Как только он вышел, Корнелиус подбежал к двери и стал прислушиваться к удалявшимся шагам. Когда они совсем стихли, он подошел к окну и совершенно разрушил голубиное гнездо.

Он предпочел навсегда расстаться со своими пернатыми друзьями, чем обрекать на смерть милых вестников, которым он был обязан счастьем вновь видеть Розу.

Ни посещения тюремщика, ни его грубые угрозы, ни мрачная перспектива его надзора, которым – Корнелиусу это было хорошо известно – он так злоупотреблял, – ничто не могло рассеять сладких грез Корнелиуса и в особенности той сладостной надежды, которую воскресила в нем Роза.

Он с нетерпением ждал, когда на башне Левештейна часы пробьют девять.

Роза сказала: «Ждите меня в девять часов». Последний звук бронзового колокола еще дрожал в воздухе, а Корнелиус уже слышал на лестнице легкие шаги и шорох пышного платья прелестной фрисландки, и вскоре дверная решетка, на которую устремил свой пылкий взор Корнелиус, осветилась.

Окошечко раскрылось с наружной стороны двери.

– А вот и я! – воскликнула Роза, задыхаясь от быстрого подъема по лестнице. – А вот и я!

– О, милая Роза!

– Так вы довольны, что видите меня?

– И вы еще спрашиваете? Но расскажите, как вам удалось прийти сюда.

– Слушайте, мой отец засыпает обычно сейчас же после ужина, и тогда я укладываю его спать, слегка опьяненного водкой. Никому этого не рассказывайте, так как благодаря этому сну я смогу каждый вечер на час приходить сюда, чтобы поговорить с вами.

– О, благодарю вас, Роза, дорогая Роза!

При этих словах Корнелиус так плотно прижал лицо к решетке, что Роза отодвинула свое.

– Я принесла вам ваши луковички, – сказала она.

Сердце Корнелиуса вздрогнуло: он не решался сам спросить Розу, что она сделала с драгоценным сокровищем, которое он ей оставил.

– А, значит, вы их сохранили!

– Разве вы не дали мне их как очень дорогую для вас вещь?

– Да, но, раз я вам их отдал, мне кажется, они теперь принадлежат вам.

– Они принадлежали бы мне после вашей смерти, а вы, к счастью, живы. О, как я благословляла его высочество! Если Бог наградит принца Вильгельма всем тем, что я ему желала, то король Вильгельм будет самым счастливым человеком не только в своем королевстве, но и во всем мире.[46] Вы живы, говорила я, и, оставляя себе Библию вашего крестного, я решила вернуть вам ваши луковички. Я только не знала, как это сделать. И вот я решила просить у штатгальтера место тюремщика в Горкуме для отца, и тут ваша кормилица принесла мне письмо. О, уверяю вас, мы много слез пролили вместе с нею. Но ваше письмо только утвердило меня в моем решении, и тогда я уехала в Лейден. Остальное вы уже знаете.

– Как, дорогая Роза, вы еще до моего письма думали приехать ко мне сюда?

– Думала ли я об этом? – ответила Роза (любовь у нее преодолела стыдливость), – все мои мысли были заняты только этим.

Роза была так прекрасна, что Корнелиус вторично прижал свое лицо и губы к решетке, по всей вероятности, чтобы поблагодарить девушку.

Роза отшатнулась, как и в первый раз.

– Правда, – сказала она с кокетством, свойственным каждой девушке, – правда, я довольно часто жалела, что не умею читать, но никогда я так сильно не жалела об этом, как в тот раз, когда кормилица передала мне ваше письмо. Я держала его в руках, оно обладало живой речью для других, а для меня, бедной дурочки, было немым.

– Вы часто сожалели о том, что не умеете читать? – спросил Корнелиус. – Почему?

– О, – ответила, улыбаясь, девушка, – потому, что мне хотелось читать все письма, которые мне присылают.

– Вы получаете письма, Роза?

– Сотнями.

– Но кто же вам пишет?

– Кто мне пишет? Да все студенты, которые проходят по Бюйтенгофу, все офицеры, которые идут на учение, все приказчики и даже торговцы, которые видят меня y моего маленького окна.

– И что же вы делали, дорогая Роза, с этими записками?

– Раньше мне их читала какая-нибудь приятельница, и это меня очень забавляло, а с некоторых пор – зачем мне слушать все эти глупости? – с некоторых пор я их просто сжигаю.

– С некоторых пор! – воскликнул Корнелиус, и глаза его засветились любовью и счастьем.

Роза, покраснев, опустила глаза.

И она не заметила, как приблизились уста Корнелиуса, которые, увы, соприкоснулись только с решеткой. Но, несмотря на это препятствие, до губ девушки донеслось горячее дыхание, обжигавшее, как самый нежный поцелуй.

Роза вздрогнула и убежала так стремительно, что забыла вернуть Корнелиусу его луковички черного тюльпана.

 

XVI. Учитель и ученица

 

Как мы видели, старик Грифус совсем не разделял расположения своей дочери к крестнику Корнеля де Витта.

В Левештейне находилось только пять заключенных, и надзор за ними был нетруден, так что должность тюремщика была чем-то вроде синекуры, данной Грифусу на старости лет.

Но в своем усердии достойный тюремщик всей силой своего воображения усложнил порученное ему дело. В его воображении Корнелиус принял гигантские размеры перворазрядного преступника. Поэтому он стал в его глазах самым опасным из всех заключенных. Грифус следил за каждым его шагом; обращался к нему всегда с самым суровым видом, заставляя его нести кару за его ужасный, как он говорил, мятеж против милосердного штатгальтера.

Он заходил в камеру ван Берле по три раза в день, надеясь застать его на месте преступления, но Корнелиус, с тех пор как его корреспондентка оказалась тут же рядом, отрешился от всякой переписки. Возможно даже, что если бы Корнелиус получил полную свободу и возможность жить, где ему угодно, он предпочел бы жизнь в тюрьме с Розой и своими луковичками, чем где-нибудь в другом месте без Розы и без луковичек.

Роза обещала приходить каждый вечер в девять часов для беседы с дорогим заключенным и, как мы видели, в первый же вечер исполнила свое обещание.

На другой день она пришла с той же таинственностью, с теми же предосторожностями, как и накануне. Она дала себе слово не приближать лица к самой решетке. И, чтобы сразу же начать разговор, который мог бы серьезно заинтересовать ван Берле, она начала с того, что протянула ему сквозь решетку три луковички, завернутые все в ту же бумажку.

Но, к большому удивлению Розы, ван Берле отстранил ее белую ручку кончиками своих пальцев.

Молодой человек обдумал все.

– Выслушайте меня, – сказал он, – мне кажется, что мы слишком рискуем, вкладывая все наше состояние в один мешок. Вы понимаете, дорогая Роза, мы собираемся выполнить задание, которое до сих пор считалось невыполнимым. Нам нужно вырастить знаменитый черный тюльпан. Примем же все предосторожности, чтобы в случае неудачи нам не пришлось себя ни в чем упрекать. Вот каким путем, я думаю, мы достигнем цели.

Роза напрягла все свое внимание, чтобы выслушать, что ей скажет заключенный, не потому, чтобы она лично придавала этому большое значение, а только потому, что этому придавал значение бедный цветовод.

Корнелиус продолжал:

– Вот как я думаю наладить наше совместное участие в этом важном деле.

– Я слушаю, – сказала Роза.

– В этой крепости есть, по всей вероятности, какой-нибудь садик, а если нет садика, то дворик, а если не дворик, то какая-нибудь насыпь.

– У нас здесь чудесный сад, – сказала Роза, – он тянется вдоль реки и усажен прекрасными старыми деревьями.

– Не можете ли вы, дорогая Роза, принести мне оттуда немного земли, чтобы я мог судить о ней?

– Завтра же принесу.

– Вы возьмете немного земли в тени и немного на солнце, чтобы я мог определить по обоим образчикам ее сухость и влажность.

– Будьте покойны.

– Когда я выберу землю, мы разделим луковички. Одну луковичку возьмете вы и посадите в указанный мною день в землю, которую я выберу. Она, безусловно, расцветет, если вы будете ухаживать за ней согласно моим указаниям.

– Я не покину ее ни на минуту.

– Другую луковичку вы оставите мне, и я попробую вырастить ее здесь, в своей камере, что будет для меня развлечением в те долгие часы, которые я провожу без вас. Признаюсь, я очень мало надеюсь на эту луковичку и заранее смотрю на нее, бедняжку, как на жертву моего эгоизма. Однако же иногда солнце проникает и ко мне. Я постараюсь самым искусным образом использовать все. Наконец, мы будем, вернее, вы будете держать про запас третью луковичку, нашу последнюю надежду на случай, если бы первые два опыта не удались. Таким путем, дорогая Роза, невозможно, чтобы мы не выиграли ста тысяч флоринов – ваше приданое, и не добились бы высшего счастья, достигнув своей цели.

– Я поняла, – ответила Роза. – Завтра я принесу землю, и вы выберете ее для меня и для себя. Что касается земли для вас, то мне придется потратить на это много вечеров, так как каждый раз я смогу приносить только небольшое количество.

– О, нам нечего торопиться, милая Роза. Наши тюльпаны должны быть посажены не раньше чем через месяц. Как видите, у нас еще много времени. Только для посадки вашего тюльпана вы будете точно выполнять все мои указания, не правда ли?

– Я вам это обещаю.

– И, когда он будет посажен, вы будете сообщать мне все обстоятельства, касающиеся вашего воспитанника, именно: изменение температуры, следы на аллее, следы на грядке. По ночам вы будете прислушиваться, не посещают ли наш сад кошки. Две несчастные кошки испортили у меня в Дордрехте целых две грядки.

– Хорошо, я буду прислушиваться.

– В лунные ночи… Виден ли от вас сад, милое дитя?

– Окна моей спальни выходят в сад.

– Отлично. В лунные ночи вы будете следить, не выползают ли из отверстий забора крысы. Крысы – опасные грызуны, которых нужно остерегаться; я встречал цветоводов, которые горько жаловались на Ноя за то, что он взял в ковчег пару крыс.

– Я послежу и, если там есть крысы и кошки…

– Хорошо, нужно все предусмотреть. Затем, – продолжал ван Берле, ставший очень подозрительным за время своего пребывания в тюрьме, – затем есть еще одно животное, более опасное, чем крысы и кошки.

– Что это за животное?

– Это человек. Вы понимаете, дорогая Роза, крадут один флорин, рискуя из-за такой ничтожной суммы попасть на каторгу; тем более могут украсть луковичку тюльпана, который стоит сто тысяч флоринов.

– Никто, кроме меня, не войдет в сад.

– Вы мне это обещаете?

– Я клянусь вам в этом.

– Хорошо, Роза. Спасибо, дорогая Роза. Теперь вся радость для меня будет исходить от вас.

И, так как губы ван Берле с таким же пылом, как накануне, приблизились к решетке, а к тому же настало время уходить, Роза отстранила голову и протянула руку.

В красивой руке девушки была луковичка тюльпана. Корнелиус страстно поцеловал кончики пальцев ее руки. Потому ли, что эта рука держала одну из луковичек знаменитого черного тюльпана? Или потому, что эта рука принадлежала Розе? Это мы предоставляем разгадывать лицам, более опытным, чем мы.

Итак, Роза ушла с двумя другими луковичками, крепко их прижимая к груди.

Прижимала она их к груди потому ли, что это были луковички черного тюльпана, или потому, что луковички ей дал Корнелиус ван Берле? Нам кажется, что эту задачу легче решить, чем предыдущую.

Как бы то ни было, но с этого момента жизнь заключенного становится приятной и осмысленной.

Роза, как мы видели, передала ему одну из луковичек.

Каждый вечер она приносила ему по горсти земли из той части сада, какую он нашел лучшей и которая была действительно превосходной.

Широкий кувшин, удачно надбитый Корнелиусом, послужил ему вполне подходящим горшком. Он наполнил его наполовину землей, которую ему принесла Роза, смешав ее с высушенным речным илом, и у него получился прекрасный чернозем.

В начале апреля он посадил туда первую луковичку. Мы не смогли бы описать стараний, уловок и ухищрений, к каким прибег Корнелиус, чтобы скрыть от наблюдений Грифуса радость, которую он получал от работы. Для заключенного философа полчаса – это целая вечность ощущений и мыслей.

Роза приходила каждый день побеседовать с Корнелиусом.

Тюльпаны, о которых Роза прошла за это время целый курс, являлись главной темой их разговоров. Но, как бы ни была интересна эта тема, нельзя все же говорить постоянно только о тюльпанах. Итак, говорили и о другом, и, к своему великому удивлению, любитель тюльпанов увидел, как может расширяться круг тем для разговоров.

Только Роза, как правило, стала держать свою красивую головку на расстоянии шести дюймов от окошечка, ибо прекрасная фрисландка стала опасаться за себя самое, с тех пор, по всей вероятности, как она почувствовала, что дыхание заключенного может даже сквозь решетку обжигать сердца молодых девушек.

Одно обстоятельство беспокоило в это время Корнелиуса почти так же сильно, как его луковички, и он постоянно думал о нем.

Его смущала зависимость Розы от ее отца. Словом, жизнь ван Берле, известного врача, прекрасного художника, человека высокой культуры, – ван Берле-цветовода, который, безусловно, первым взрастил чудо творения, которое, как это заранее было решено, должно было получить наименование Rosa Barlaensis, – жизнь ван Берле, больше чем жизнь, благополучие его зависело от малейшего каприза другого человека. И уровень умственного развития того человека – самый низкий. Человек-тюремщик – существо менее разумное, чем замок, который он запирал, и более жестокое, чем засов, который он задвигал. Это было нечто среднее между человеком и зверем.

Итак, благополучие Корнелиуса зависело от этого человека. Он мог в одно прекрасное утро соскучиться в Левештейне, найти, что здесь плохой воздух, что водка недостаточно вкусна, покинуть крепость и увезти с собой дочь. И вновь Роза с Корнелиусом были бы разлучены.

– И тогда, дорогая Роза, к чему послужат почтовые голуби, раз вы не сможете ни прочесть моих писем, ни излагать мне свои мысли?

– Ну, что же, – ответила Роза, которая в глубине души так же, как и Корнелиус, опасалась разлуки, – в нашем распоряжении по часу каждый вечер, употребим это время с пользой.

– Но мне кажется, – заметил Корнелиус, – что мы его и сейчас употребляем не без пользы.

– Употребим его с еще большей пользой, – повторила, улыбаясь, Роза. – Научите меня читать и писать. Уверяю вас, ваши уроки пойдут мне впрок, и тогда, если мы будем когда-нибудь разлучены, то только по своей собственной воле.

– О, – воскликнул Корнелиус, – тогда перед нами вечность.

Роза улыбнулась, пожав слегка плечами.

– Разве вы останетесь вечно в тюрьме? – ответила она. – Разве, даровав вам жизнь, его высочество не даст вам свободы? Разве вы не вернетесь снова в свои владения? Разве вы не станете вновь богатым? А будучи богатым и свободным, разве вы, проезжая верхом на лошади или в карете, удостоите взглядом маленькую Розу, дочь тюремщика, почти дочь палача?

Корнелиус пытался протестовать и протестовал бы, без сомнения, от всего сердца, с искренностью души, переполненной любовью.

Молодая девушка прервала его.

– Как поживает ваш тюльпан? – спросила она с улыбкой.

Говорить с Корнелиусом о его тюльпане было для Розы способом заставить его позабыть все, даже самое Розу.

– Неплохо, – ответил он, – кожица чернеет, брожение началось, жилки луковички нагреваются и набухают; через неделю, пожалуй, даже раньше, можно будет наблюдать первые признаки прорастания. А ваш тюльпан, Роза?

– О, я широко поставила дело и точно следовала вашим указаниям.

– Послушайте, Роза, что же вы сделали? – спросил Корнелиус. Его глаза почти так же вспыхнули, и его дыхание было таким же горячим, как в тот вечер, когда его глаза обжигали лицо, а дыхание – сердце Розы.

– Я, – заулыбалась девушка, так как в глубине души она не могла не наблюдать за двойной любовью заключенного и к ней, и к черному тюльпану, – я поставила дело широко: я приготовила грядку на открытом месте, вдали от деревьев и забора, на слегка песчаной почве, скорее влажной, чем сухой, и без единого камушка. Я устроила грядку так, как вы мне ее описали.

– Хорошо, хорошо, Роза.

– Земля, подготовленная таким образом, ждет только ваших распоряжений. В первый же погожий день вы прикажете мне посадить мою луковичку, и я посажу ее. Ведь мою луковичку нужно сажать позднее вашей, так как у нее будет гораздо больше воздуха, солнца и земных соков.

– Правда, правда! – Корнелиус захлопал от радости в ладоши. – Вы прекрасная ученица, Роза, и вы, конечно, выиграете ваши сто тысяч флоринов.

– Не забудьте, – сказала, смеясь, Роза, – что ваша ученица – раз вы меня так называете – должна еще учиться и другому, кроме выращивания тюльпанов.

– Да, да, и я так же заинтересован, как и вы, прекрасная Роза, чтобы вы научились читать.

– Когда мы начнем?

– Сейчас.

– Нет, завтра.

– Почему завтра?

– Потому, что сегодня наш час уже прошел и я должна вас покинуть.

– Уже?! Но что же мы будем читать?

– О, – ответила Роза, – у меня есть книга, которая, надеюсь, принесет нам счастье.

– Итак, до завтра.

– До завтра.

 

XVII. Первая луковичка

 

На следующий день Роза пришла с Библией Корнеля де Витта.

Тогда началась между учителем и ученицей одна из тех очаровательных сцен, какие являются радостью для романиста, если они, на его счастье, попадают под его перо.

Окошечко, единственное отверстие, которое служило для общения влюбленных, было слишком высоко, чтобы молодые люди, до сих пор довольствовавшиеся тем, что читали на лицах друг у друга все, что им хотелось сказать, могли с удобством читать книгу, принесенную Розой.

Вследствие этого молодая девушка была вынуждена опираться на окошечко, склонив голову над книгой, которую она держала на уровне фонаря, поддерживаемого правой рукой. Чтобы рука не слишком уставала, Корнелиус придумал привязывать фонарь носовым платком к решетке. Таким образом, Роза, водя пальцем по книге, могла следить за буквами и слогами, которые заставлял ее повторять Корнелиус. Он, вооружившись соломинкой, указывал буквы своей внимательной ученице через отверстие решетки.

Свет фонаря освещал румяное личико Розы, ее глубокие синие глаза, ее белокурые косы под потемневшим золотым чепцом, – головным убором фрисландок. Ее поднятые вверх пальчики, от которых отливала кровь, становились бледно-розовыми, прозрачными, и их меняющаяся окраска словно вскрывала таинственную жизнь, пульсирующую у нас под кожей!

Способности Розы быстро развивались под влиянием живого ума Корнелиуса, и когда затруднения казались слишком большими, то их углубленные друг в друга глаза, их соприкоснувшиеся ресницы, их смешивающиеся волосы испускали такие электрические искры, которые способны были осветить даже самые непонятные слова и выражения.

И Роза, спустившись к себе, повторяла одна в памяти данный ей урок чтения и одновременно в своем сердце тайный урок любви.

Однажды вечером она пришла на полчаса позднее обычного. Запоздание на полчаса было слишком большим событием, чтобы Корнелиус раньше всего не справился о его причине.

– О, не браните меня, – сказала девушка, – это не моя вина. Отец возобновил в Левештейне знакомство с одним человеком, который часто приходил к нему в Гааге с просьбой показать ему тюрьму. Это славный парень, большой любитель выпить, который рассказывает веселые истории и, кроме того, щедро платит и никогда не останавливается перед издержками.

– С другой стороны вы его не знаете? – спросил изумленный Корнелиус.

– Нет, – ответила девушка, – вот уже около двух недель, как мой отец пристрастился к новому знакомому, который нас усердно посещает.

– О, – заметил Корнелиус, с беспокойством покачивая головой, так как каждое новое событие предвещало ему какую-нибудь катастрофу, – это, вероятно, один из тех шпионов, которых посылают в крепости для наблюдения и за заключенными и за их охраной.

– Я думаю, – сказала Роза с улыбкой, – что этот славный человек следит за кем угодно, но только не за моим отцом.

– За кем же он может здесь следить?

– А за мной, например.

– За вами?

– А почему бы и нет? – сказала, смеясь, девушка.

– Ах, это правда, – заметил, вздыхая, Корнелиус, – не все же ваши поклонники, Роза, должны уходить ни с чем; этот человек может стать вашим мужем.

– Я не говорю «нет».

– А на чем вы основываете эту радость?

– Скажите – это опасение, господин Корнелиус…

– Спасибо, Роза, вы правы, это опасение…

– А вот на чем я его основываю…

– Я слушаю, говорите.

– Этот человек приходил уже несколько раз в Бюйтенгоф в Гааге; да, как раз в то время, когда вас туда посадили. Когда я выходила, он тоже выходил я приехала сюда, он тоже приехал. В Гааге он приходил под предлогом повидать вас.

– Повидать меня?

– Да. Но это, без всякого сомнения, был только предлог; теперь, когда вы снова стали заключенным моего отца или, вернее, когда отец снова стал вашим тюремщиком, он больше не выражает желания повидать вас. Я слышала, как он вчера говорил моему отцу, что он вас не знает.

– Продолжайте, Роза, я вас прошу. Я попробую установить, что это за человек и чего он хочет.

– Вы уверены, господин Корнелиус, что никто из ваших друзей не может интересоваться вами?

– У меня нет друзей, Роза. У меня никого не было, кроме моей кормилицы; вы ее знаете, и она знает вас. Увы! Эта бедная женщина пришла бы сама и безо всякой хитрости, плача, сказала бы вашему отцу или вам: «Дорогой господин или дорогая барышня, мое дитя здесь у вас; вы видите, в каком я отчаянии, разрешите мне повидать его хоть на один час, и я всю свою жизнь буду молить за вас Бога». О нет, – продолжал Корнелиус, – кроме моей доброй кормилицы, у меня нет друзей.

– Итак, остается думать то, что я предполагала, тем более что вчера, на заходе солнца, когда я готовила гряду, на которой я должна посадить вашу луковичку, я заметила тень, проскользнувшую через открытую калитку за осины и бузину. Я притворилась, что не смотрю. Это был наш парень. Он спрятался, смотрел, как я копала землю, и, конечно, он следил за мной. Это меня он выслеживает. Он следил за каждым взмахом моей лопаты, за каждой горстью земли, до которой я дотрагивалась.

– О да, о да, это, конечно, влюбленный, – сказал Корнелиус. – Что, он молод, красив?

И он жадно смотрел на Розу, с нетерпением ожидая ее ответа.

– Молодой, красивый? – воскликнула, рассмеявшись, Роза. – У него отвратительное лицо, у него скрюченное туловище, ему около пятидесяти лет, и он не решается смотреть мне прямо в лицо и громко со мной говорить.

– А как его зовут?

– Якоб Гизельс.

– Я его не знаю.

– Теперь вы видите, что он не для вас сюда приходит.

– Во всяком случае, если он вас любит, Роза, а это очень вероятно, так как видеть вас – значит любить, то вы-то не любите его?

– О, конечно, нет.

– Вы хотите, чтобы я успокоился на этот счет?

– Я этого требую от вас.

– Ну, хорошо, теперь вы умеете уже немного читать, Роза, и вы прочтете, не правда ли, все, что я вам напишу о муках ревности и разлуки?

– Я прочту, если вы это напишете крупными буквами.

Так как разговор начал принимать тот оборот, который беспокоил Розу, она решила оборвать его.

– Кстати, – сказала она, – как поживает ваш тюльпан?

– Судите сами о моей радости, Роза. Сегодня утром я осторожно раскопал верхний слой земли, который покрывает луковичку, рассмотрел ее на солнце и увидел, что появляется первый росток. Ах, Роза, мое сердце растаяло от радости! Эта незаметная белесоватая почка, которую могло бы сорвать крылышко задевшей ее мухи, этот намек на жизнь, которая проявляет себя в чем-то почти неосязаемом, взволновала меня больше, чем чтение указа его высочества, задержавшего меч палача на эшафоте Бюйтенгофа и вернувшего меня к жизни.

– Так вы надеетесь? – сказала, улыбаясь, Роза.

– О да, я надеюсь.

– А когда же я должна посадить свою луковичку?

– В первый благоприятный день. Я вам скажу об этом. Но, главное, не берите себе никого в помощники. Главное, никому не доверяйте этой тайны, никому на свете. Видите ли, знаток при одном взгляде на луковичку сможет оценить ее. И главное, главное, дорогая Роза, тщательно храните третью луковичку, которая у нас осталась.

– Она завернута в ту же бумагу, в которой вы мне ее дали, господин Корнелиус, и лежит на самом дне моего шкафа, под моими кружевами, которые согревают ее, не обременяя ее тяжестью. Но прощайте, мой бедный заключенный!

– Как, уже?

– Нужно идти.

– Прийти так поздно и так рано уйти!

– Отец может обеспокоиться, что я поздно не прихожу; влюбленный может заподозрить, что у него есть соперник.

И она вдруг стала тревожно прислушиваться.

– Что с вами? – спросил ван Берле.

– Мне показалось, что я слышу…

– Что вы слышите?

– Что-то вроде шагов, которые раздались на лестнице.

– Да, правда, – сказал Корнелиус, – но это, во всяком случае, не Грифус, его слышно издали.

– Нет, это не отец, я в этом уверена. Но…

– Но…

– Но это может быть господин Якоб.

Роза кинулась к лестнице, и действительно, было слышно, как торопливо захлопнулась дверь, раньше чем девушка спустилась с первых десяти ступенек.

Корнелиус очень обеспокоился, но для него это оказалось только прелюдией.

Когда злой рок начинает выполнять свое дурное намерение, то очень редко бывает, чтобы он великодушно не предупредил свою жертву, подобно забияке, предупреждающему своего противника, чтобы дать тому время принять меры предосторожности.

Почти всегда с этими предупреждениями, воспринимаемыми человеком инстинктивно или при посредстве неодушевленных предметов, – почти всегда, говорим мы, с этими предупреждениями не считаются.

Следующий день прошел без особенных событий. Грифус трижды обходил камеры. Он ничего не обнаружил. Когда Корнелиус слышал приближение шагов тюремщика, – а Грифус, в надежде обнаружить тайны заключенного, никогда не приходил в одно и то же время, – когда он слышал приближение шагов своего тюремщика, то он спускал свой кувшин вначале под карниз крыши, а затем – под камни, которые торчали под его окном. Это он делал при помощи придуманного им механизма, подобного тем, которые применяются на фермах для подъема и спуска мешков с зерном. Что касается веревки, при помощи которой этот механизм приводился в движение, то наш механик ухитрялся прятать ее во мхе, которым обросли черепицы, или между камнями.

Грифус ни о чем не догадывался. Хитрость удавалась в течение восьми дней. Но однажды утром Корнелиус, углубившись в созерцание своей луковички, из которой росток пробивался уже наружу, не слышал, как поднялся старый Грифус. В этот день дул сильный ветер, и в башне все кругом трещало. Вдруг дверь распахнулась, и Корнелиус был захвачен врасплох с кувшином на коленях. Грифус, увидя в руках заключенного неизвестный ему, а следовательно, запрещенный предмет, набросился на него стремительнее, чем сокол набрасывается нa свою жертву.

Случайно или благодаря роковой ловкости, которой злой дух иногда наделяет зловредных людей, он попал своей громадной мозолистой рукой прямо в середину кувшина, как раз на чернозем, в котором находилась драгоценная луковица. И попал он именно той рукой, которая была сломана у кисти и которую так хорошо вылечил ван Берле.

– Что у вас здесь? – закричал он. – Наконец-то я вас поймал!

И он засунул руку в землю.

– У меня ничего нет, ничего нет! – воскликнул, дрожа всем телом, Корнелиус.

– А, я вас поймал! Кувшин с землей, в этом есть какая-то преступная тайна.

– Дорогой Грифус… – умолял ван Берле, взволнованный подобно куропатке, у которой жнец захватил гнездо с яйцами. Но Грифус принялся разрывать землю своими крючковатыми пальцами.

– Грифус, Грифус, осторожно! – сказал, бледнея, Корнелиус.

– В чем дело, черт побери? – рычал тюремщик.

– Осторожнее, говорю вам, вы убьете его!

Он быстрым движением, в полном отчаянии, выхватил из рук тюремщика кувшин и прикрыл, как драгоценное сокровище, руками.

Упрямый Грифус, убежденный, что раскрыл заговор против принца Оранского, замахнулся на своего заключенного палкой. Но, увидя непреклонное решение Корнелиуса защищать цветочный горшок, он почувствовал, что заключенный боится больше за кувшин, чем за свою голову.

И он старался силой вырвать у него кувшин.

– А, – закричал тюремщик, – так вы бунтуете!

– Не трогайте мой тюльпан! – кричал ван Берле.

– Да, да, тюльпан! – кричал старик. – Мы знаем хитрость господ заключенных.

– Но я клянусь вам…

– Отдайте, – повторял Грифус, топая ногами. – Отдайте, или я позову стражу.

– Зовите, кого хотите, но вы получите этот бедный цветок только вместе с моей жизнью.

Грифус в озлоблении вновь запустил свою руку в землю и на этот раз вытащил оттуда совсем черную луковичку. В то время как ван Берле был счастлив, что ему удалось спасти сосуд, и не подозревал, что содержимое у его противника, Грифус с силой швырнул размякшую луковичку, которая разломалась на каменных плитах пола и тотчас же исчезла, раздавленная, превращенная в кусок грязи под грубым сапогом тюремщика.

И тут ван Берле увидел это убийство, заметил влажные останки луковички, понял дикую радость Грифуса и испустил крик отчаяния. В голове ван Берле молнией промелькнула мысль – убить этого злобного человека. Пылкая кровь ударила ему в голову, ослепила его, и он поднял обеими руками тяжелый, полный бесполезной теперь земли кувшин. Еще один миг, и он опустил бы его на лысый череп старого Грифуса.

Его остановил крик, крик, в котором звенели слезы и слышался невыразимый ужас. Это кричала за решеткой окошечка несчастная Роза, бледная, дрожащая, с простертыми к небу руками. Ей хотелось броситься между отцом и другом.

Корнелиус уронил кувшин, который с грохотом разбился на тысячу мелких кусочков.

И только тогда Грифус понял, какой опасности он подвергался, и разразился ужасными угрозами.

– О, – заметил Корнелиус, – нужно быть очень подлым и тупым человеком, чтобы отнять у бедного заключенного его единственное утешение – луковицу тюльпана.

– О, какое преступление вы совершили, отец! – сказала Роза.

– А, ты, болтунья, – закричал, повернувшись к дочери, старик, кипевший от злости. – Не суй своего носа туда, куда тебя не спрашивают, а главное, проваливай отсюда, да быстрей.

– Презренный, презренный! – повторял с отчаянием Корнелиус.

– В конце концов это только тюльпан, – прибавил Грифус, несколько сконфуженный. – Можно вам дать сколько угодно тюльпанов, у меня на чердаке их триста.

– К черту ваши тюльпаны! – закричал Корнелиус. – Вы друг друга стоите. Если бы у меня было сто миллиардов миллионов, я их отдал бы за тот тюльпан, который вы раздавили.

– Ага! – сказал, торжествуя, Грифус. – Вот видите, вам важен вовсе не тюльпан. Вот видите, у этой штуки был только вид луковицы, а на самом деле в ней таилась какая-то чертовщина, быть может, какой-нибудь способ переписываться с врагами его высочества, который вас помиловал. Я правильно сказал, что напрасно вам не отрубили голову.

– Отец, отец! – воскликнула Роза.

– Ну, что же, тем лучше, тем лучше, – повторял Грифус, приходя все в большее возбуждение, – я его уничтожил, я его уничтожил. И это будет повторяться каждый раз, как вы только снова начнете. Да, да, я вас предупреждал, милый друг, что я сделаю вашу жизнь тяжелой.

– Будь проклят, будь проклят! – рычал в полном отчаянии Корнелиус, щупая дрожащими пальцами последние остатки луковички, конец стольких радостей, стольких надежд.

– Мы завтра посадим другую, дорогой господин Корнелиус, – сказала шепотом Роза, которая понимала безысходное горе цветовода.

Ее нежные слова падали, как капли бальзама, на кровоточащую рану Корнелиуса.

 

XVIII. Поклонник Розы

 

Не успела Роза произнести эти слова, как с лестницы послышался голос. Кто-то спрашивал у Грифуса, что случилось.

– Вы слышите, отец? – сказала Роза.

– Что?

– Господин Якоб зовет вас. Он волнуется.

– Вот сколько шума наделали! – заметил Грифус. – Можно было подумать, что этот ученый убивает меня. О, сколько всегда хлопот с учеными!

Потом, указывая Розе на лестницу, он сказал:

– Ну-ка, иди вперед, сударыня. – И, заперев дверь, он крикнул: – Я иду к вам, друг Якоб!

И Грифус удалился, уводя с собой Розу и оставив в глубоком горе и одиночестве бедного Корнелиуса.

– О, ты убил меня, старый палач! Я этого не переживу.

И действительно, бедный ученый захворал бы, если бы Провидение не послало ему того, что еще придавало смысл его жизни и что именовалось Розой.

Девушка пришла в тот же вечер.

Первыми ее словами было сообщение о том, что отец впредь не будет ему мешать сажать цветы.

– Откуда вы это знаете? – спросил заключенный жалобным голосом девушку.

– Я это знаю потому, что он это сам сказал.

– Быть может, чтобы меня обмануть?

– Нет, он раскаивается.

– О да, да, но слишком поздно.

– Он раскаялся не по своей инициативе.

– Как же это случилось?

– Если бы вы знали, как его друг ругает его за это!

– А, господин Якоб. Как видно, этот господин Якоб вас совсем не покидает.

– Во всяком случае, он покидает нас по возможности реже.

И она улыбнулась той улыбкой, которая сейчас же рассеяла тень ревности, омрачившую на мгновение лицо Корнелиуса.

– Как это произошло? – спросил заключенный.

– А вот как. За ужином отец, по просьбе своего друга, рассказал ему историю с тюльпаном или, вернее, с луковичкой и похвастался подвигом, который он совершил, когда уничтожил ее.

Корнелиус испустил вздох, похожий на стон.

– Если бы вы только видели в этот момент нашего Якоба, – продолжала Роза. – Поистине я подумала, что он подожжет крепость: его глаза пылали, как два факела, его волосы встали дыбом; он судорожно сжимал кулаки; был момент, когда мне казалось, что он хочет задушить моего отца. «Вы это сделали! – закричал он. – Вы раздавили луковичку?» – «Конечно», – ответил мой отец. «Это бесчестно! – продолжал он кричать. – Это гнусно! Вы совершили преступление!»

Отец мой был ошеломлен. «Что, вы тоже с ума сошли?» – спросил он своего друга.

– О, какой благородный человек этот Якоб! – пробормотал Корнелиус. – У него великодушное сердце и честная душа.

– Во всяком случае, пробирать человека более сурово, чем он пробрал моего отца, – нельзя, – добавила Роза. – Он был буквально вне себя. Он бесконечно повторял: «Раздавить луковичку, раздавить! О, боже мой, боже мой! Раздавить!» Потом, обратившись ко мне: «Но ведь у него была не одна луковичка?» – спросил он.

– Он это спросил? – заметил, насторожившись, Корнелиус.

– «Вы думаете, что у него была не одна? – спросил отец. – Ладно, поищем и остальные».

«Вы будете искать остальные?» – воскликнул Якоб, взяв за шиворот моего отца, но тотчас же отпустил его.

Затем он обратился ко мне: «А что же сказал на это бедный молодой человек?»

Я не знала, что ответить. Вы просили меня никому не говорить, какое большое значение придаете этим луковичкам. К счастью, отец вывел меня из затруднения.

«Что он сказал? Да у него от бешенства на губах выступила пена».

Я прервала его. «Как же ему было не обозлиться? – сказала я. – С ним поступили так жестоко, так грубо».

«Вот как, да ты с ума сошла! – закричал, в свою очередь, отец. – Скажите, какое несчастье – раздавить луковицу тюльпана! За один флорин их можно получить целую сотню на базаре в Горкуме».

«Но, может быть, менее ценные, чем эта луковица», – ответила я, на свое несчастье.

– И как же реагировал на эти слова Якоб? – спросил Корнелиус.

– При этих словах, должна заметить, мне показалось, что в его глазах засверкали молнии.

– Да, – заметил Корнелиус, – но это было не все, он еще что-нибудь сказал при этом?

«Так вы, прекрасная Роза, – сказал он вкрадчивым тоном, – думаете, что это была ценная луковица?»

Я почувствовала, что сделала ошибку.

«Мне-то откуда знать? – ответила я небрежно. – Разве я понимаю толк в тюльпанах? Я знаю только, раз мы обречены – увы! – жить вместе с заключенными, что для них всякое времяпрепровождение имеет свою ценность. Этот бедный ван Берле забавлялся луковицами. И вот я говорю, что было жестоко лишать его забавы».

«Но прежде всего, – заметил отец, – каким образом он добыл эту луковицу? Вот, мне кажется, что было бы недурно узнать».

Я отвела глаза, чтобы избегнуть взгляда отца, но я встретилась с глазами Якоба. Казалось, что он старается проникнуть в самую глубину моих мыслей.

Часто раздражение избавляет нас от ответа. Я пожала плечами, повернулась и направилась к двери.

Но меня остановило одно слово, которое я услышала, хотя оно было произнесено очень тихо.

Якоб сказал моему отцу: «Это не так трудно узнать, черт побери». – «Да, обыскать его, и, если у него есть еще и другие луковички, мы их найдем», – ответил отец. «Да, обычно их должно быть три…»

– Их должно быть три! – воскликнул Корнелиус. – Он сказал, что у меня три луковички?

– Вы представляете себе, что эти слова поразили меня не меньше. Я обернулась. Они были оба так поглощены, что не заметили моего движения. «Но, может быть, – заметил отец, – он не прячет на себе эти луковички». – «Тогда выведите его под каким-нибудь предлогом из камеры, а тем временем я обыщу ее».

– О, о, – сказал Корнелиус, – да ваш Якоб негодяй.

– Да, я опасаюсь этого.

– Скажите мне, Роза… – продолжал задумчиво Корнелиус.

– Что?

– Не рассказывали ли вы мне, что в тот день, когда вы готовили свою грядку, этот человек следил за вами?

– Да.

– Что он как тень проскользнул позади бузины?

– Верно.

– Что он не пропустил ни одного взмаха вашей лопаты?

– Ни одного.

– Роза, – произнес, бледнея, Корнелиус.

– Что?

– Он выслеживал не вас.

– Кого же он выслеживал?

– Он влюблен не в вас.

– В кого же тогда?

– Он выслеживал мою луковичку. Он влюблен в мой тюльпан.

– А, это вполне возможно! – согласилась Роза.

– Хотите в этом убедиться?

– А каким образом?

– Это очень легко.

– Как?

– Пойдите завтра в сад; постарайтесь сделать так, чтобы Якоб знал, как и в первый раз, что вы туда идете; постарайтесь, чтобы, как и в первый раз, он последовал за вами; притворитесь, что вы сажаете луковичку, выйдите из сада, но посмотрите сквозь калитку, и вы увидите, что он будет делать.

– Хорошо. Ну а потом?

– Ну а потом мы поступим в зависимости от того, что он сделает.

– Ах, – вздохнула Роза, – вы, господин Корнелиус, очень любите ваши луковички.

– Да, – ответил заключенный, – с тех пор как ваш отец раздавил эту несчастную луковичку, мне кажется, что у меня отнята часть моей жизни.

– Послушайте, хотите испробовать еще один способ?

– Какой?

– Хотите принять предложение моего отца?

– Какое предложение?

– Он же предложил вам целую сотню луковиц тюльпанов.

– Да, это правда.

– Возьмите две или три, а среди этих двух-трех вы сможете вырастить и свою луковичку.

– Да, это было бы неплохо, – ответил Корнелиус, нахмурив брови, – если бы ваш отец был один, но тот, другой… этот Якоб, который за нами следит…

– Ах, да, это правда. Но все же подумайте. Вы этим лишаете себя, как я вижу, большого удовольствия.

Она произнесла эти слова с улыбкой, не вполне лишенной иронии. Корнелиус на мгновение задумался. Было видно, что он борется с очень сильным желанием.

– И все-таки нет! – воскликнул он, как древний стоик. – Нет! Это было бы слабостью, это было бы безумием. Это было бы подлостью отдавать на долю прихоти, гнева и зависти нашу последнюю надежду. Я был бы человеком, не достойным прощения. Нет, Роза, нет! Завтра мы примем решение относительно вашей луковички. Вы будете выращивать ее, следуя моим указаниям. А что касается третьей, – Корнелиус глубоко вздохнул, – что касается третьей, храните ее в своем шкафу. Берегите ее, как скупой бережет свою первую или последнюю золотую монету, как мать бережет своего сына, как раненый бережет последнюю каплю крови в своих венах. Берегите ее, Роза. У меня предчувствие, что в этом наше спасение, что в этом наше богатство. Берегите ее, и если бы огонь небесный пал на Левештейн, то поклянитесь мне, Роза, что вместо ваших колец, вместо ваших драгоценностей, вместо этого прекрасного золотого чепца, так хорошо обрамляющего ваше личико, – поклянитесь мне, Роза, что вместо всего этого вы спасете ту последнюю луковичку, которая содержит в себе мой черный тюльпан.

– Будьте спокойны, господин Корнелиус, – сказала мягким, торжественно-грустным голосом Роза. – Будьте спокойны, ваши желания для меня священны.

– И даже, – продолжал молодой человек, все более и более возбуждаясь, – если бы вы заметили, что за вами следят, что все ваши поступки выслеживают, что ваши разговоры вызывают подозрения у вашего отца или у этого ужасного Якоба, которого я ненавижу, – тогда, Роза, пожертвуйте тотчас же мною, мною, который живет только вами, у кого, кроме вас, нет ни единого человека на свете, пожертвуйте мною, не посещайте меня больше.

Роза почувствовала, как сердце сжимается у нее в груди; слезы выступили на ее глазах.

– Увы! – сказала она.

– Что? – спросил Корнелиус.

– Я вижу…

– Что вы видите?