Мозаичная карта из с. Мадаба (Мадеба). VI в. 15 страница

Грустно и взволнованно звучат поэтические строки Агафия, восхваляющие смерть как освобождение от мук жизни. Они явно перекликаются с философскими рассуждениями Сенеки о смерти как избавлении от бед.

Смерти бояться зачем? Конец она бедствий и боли,

Матерь покоя она, все прекращается с ней!

Только единственный раз она к смертному гостьей приходит,

Разве встречал кто когда дважды явленье ее?

Много болезней у нас разнообразных, и тяжких,

форма различна хотя многих, исход же — один 216.

Историка постоянно волнует «вечный» и неразрешимый вопрос о воздаянии человеку после смерти за его греховную или праведную жизнь. Он склонен верить в то, что преступник, благодаря своей изворотливости ускользнувший от наказания, все же не избежит праведного суда Фемиды.

Как, неразумный, избег ты весов правосудия? Разве

Ты не слыхал, что о вас думают, людях таких?

Слишком уверен в себе! Изворотливость речи, искусство.

Вся пестрота твоих слов — стоят немного они!

Пусть красноречье твое разыгралось, но вряд ли Фемиду

Сможет оно убедить и отменить приговор 217.

Порою Агафий согласен с Платоном, что более несчастлив тот, кто умрет, не искупив грехов насильственной смертью или другой какой-либо карой. Они уйдут из жизни, «как рабы, заклейменные клеймом преступлений, прежде чем те будут искуплены» 218. Вместе с тем Агафий не верит в возможность до конца разрешить этот вопрос при жизни человека: «Каково истинное воздаяние и награда за эту жизнь, мы узнаем, когда придем туда» 219. В познании великой тайны смерти и в решении спора о бессмертии души разум человека, по убеждению Агафия, бессилен.

При всем своем скептицизме Агафий, в отличие от Прокопия, более склонен к философскому рационализму. Он признает силу человеческого разума и высоко ее ценит. Разум, а не физическая сила дарует человеку победу над врагами 220. Действия, лишенные благоразумия,— не храбрость, а безрассудство. Обдумывание дела — не показатель нерешительности, а свидетельство достоинства и уверенности. «Благоразумие,— заключает автор,— безусловное и неоспоримое благо» 221.

На философско-этические взгляды Агафия оказала воздействие концепция Эпикура. Умеренность в жизни и мудрое спокойствие в превратностях судьбы — вот высшие блага для человека, говорит Агафий в одной {166} из своих эпиграмм:

Знают ведь все, как судьбы равнодушной превратность подобна

Сей безрассудной игре в кости, метанию их!

Разве не точное здесь повторение жизни неверной?

То вознесен ты наверх, то ты низвергнут на дно,

Хвалим, конечно, того, кто в игре, да и в жизни умерен,

В радости, в горе всегда мудрую меру блюдет 222.

Агафий выступает против слепого фатализма, беспощадно высмеивает суеверие толпы, хотя и соглашается с тем, что в мире существует высшая трансцендентная необходимость. Появляющихся в годину народных бедствий гадателей, толкователей снов и прорицателей Агафий называет обманщиками, их предсказания о конце мира сеют в народе панику и вредны для общества. Агафий призывает наказывать за святотатство подобных толкователей снов, «не оставляющих для бога никакого более глубокого знания будущего» 223.

Даже вера во всемогущество Мойры окрашена у Агафия в оптимистические тона. Он сознает силу и неотвратимость судьбы, но видит утешение в славе. Трагична судьба Трои, но имя ее бессмертно:

Стены где, Троя, твои? Илиона богатые храмы?

Головы павших быков жертвенных? Где они? Где?

Где алавастровых ваз Афродиты узор? Где парчовый

Золотом шитый наряд? Статуя Девы благой?

Войны, века и судьба, всемогущая Мойра, все смыли,

Все унесла навсегда судеб различных река!

Зависть сгубила тебя, но одно твое имя напомнит

Славу твою, Илион,— и не погибнет оно! 224

Человек смертен, его судьба решена с момента рождения. Но прекрасные творения людей будут жить и после их ухода из жизни.

Агафий выдвигает важный тезис о свободе человеческой воли, которая может и должна сыграть известную роль в истории. Так, рассказывая о неизбежности войн, Агафий приходит к такому выводу: «Причиной войн, полагаю, не являются, как говорят многие, движение звезд или судьба и противный разуму рок. Если бы предначертанное судьбой торжествовало во всем, то была бы отнята у людей свободная воля и право выбора, и мы считали бы напрасными и бесполезными всякое наставление, искусства и обучение: оказались бы пустыми и бесплодными надежды людей, ведущих достойный образ жизни» 225.

В вопросах этики Агафий также значительно оптимистичнее своего предшественника Прокопия. Он видит в человеческой природе не только одни дурные черты, но и доброту, милосердие, честность, мужество, благородство.

Вместе с тем Агафий признает относительность моральных норм. Он подчеркивает, что люди сами большей частью не замечают своих пороков, поэтому «тех, кто похож на нас, мы любим, а кто нас превосходит,— чуждаемся» 226. {167}

Агафий порицает коварство византийцев, их стремление обмануть легковерные варварские народы, трусость и жестокость византийских воинов.

Писатель осуждает такие человеческие пороки, как заносчивость, неблагодарность, предательство в отношении старых друзей, суетное тщеславие, жадность и погоню за богатством; богатство не приносит человеку прочного счастья, ибо все на свете быстротечно и бренно.

Коль неожиданно кто из бедного станет богатым,

Вмиг позабудет, кем был прежде, когда горевал.

Дружбу отвергнет глупец, до конца никогда не поймет он,

Что лишь играет судьба с ним, издеваяся зло.

Был бедняком ведь и ты, припомни, везде побирался,

Дали ломóть бы, молил, хлеба тебе на прокорм,

Ныне подать же другим ты не хочешь. Но знай, все минует!

Все у смертных пройдет и не вернется вовек!

Если не веришь словам, пусть пример тебя личный научит:

Как переменчива жизнь, знаешь ты сам по себе! 227

Вместе с тем поэтическое творчество Агафия, как и его исторический труд, свидетельствует о его светлом, жизнеутверждающем античном миросозерцании.

Многие эпиграммы Агафия воспевают земную любовь. Поэт упрекает жестокого отца, разгневавшегося на свою дочь и ее любовника. Он призывает старика вспомнить о радостях любви, о своей молодости и простить юных влюбленных.

Возраст тебя усмирил, притуплено жало желанья,

Помня про жар и про страсть юных умчавшихся лет,

Должен ты был бы понять печаль и томление девы,

О, Клеобул, ты отцом нежным считался ее!

Ныне врагом перед ней ты стоишь оскорбленным и злобным,

Видя любовников двух, слившихся в тело одно.

О, не лишай же любовь ни часа ее и ни права,

И не позорь этих кос ревности ярым ножом 228.

Агафий всей душой против аскетизма, умерщвления плоти. Какой бесконечной верой в красоту и чистоту земных радостей любви проникнута, например, эта эпиграмма:

И хоть меня целовать запретили красивой Роданфе,

Выход придумала все же: пояс свой с бедер сняла

И, растянув его между собою и мной, осторожно

Поцеловала конец пояса, я же — другой.

Влагу тянул я любви, я вбирал в себя чистый источник,

И поцелуй ее я ощущал на губах.

Тем же платил ей и я, мы в игре той усладу искали,

Пояс Роданфы моей слил наши крепко уста 229.

Снисходительный к увлечениям молодости, Агафий вместе с тем высоко ценит целомудрие и добродетель женщин, воспевает радости законного брака.

Исторический труд Агафия полон античных реминисценций. Писатель хорошо начитан в классической литературе. Он знает и глубоко почитает многих античных писателей, как греческих, так и латинских. И по-{168}тому можно согласиться с общей оценкой Агафия как кабинетного ученого в противовес Прокопию-политику. Вместе с тем сам Агафий предостерегает своих собратьев по перу от излишнего увлечения античными мифами и от легковесного отношения к ним. Например, приведя легенду о состязании Аполлона и Марсия, Агафий делает вывод, что подобные рассказы — не что иное, как сказки — забава поэтов, не таящие в себе ничего ценного и правдоподобного 230. Ученому-историку необходимо прежде всего внимательно наблюдать жизнь и изучать древнейшие события, а не увлекаться поэтическими вымыслами.

Приверженность к античной культуре, естественно, наложила свой отпечаток и на религиозные взгляды Агафия. В нем сочетались не только поэт и историк, но также эллин и христианин. Агафий был христианином, усвоившим, однако, многие положения греческой философии, особенно неоплатонизма. Однако он твердо убежден, что «самое нечестивое дело отказаться от истинной религии и святых таинств» 231.

Агафий — сторонник не формального, а нравственно-этического понимания сущности христианской веры, которая должна выражаться отнюдь не во внешних проявлениях благочестия и благотворительности, а в постоянной добродетели.

Историк с уважением относится к христианским храмам, особенно восхваляет блеск и красоту св. Софии, с почтением отзывается о благочестии монахов, подчеркивает святость церковных убежищ и веру в их спасительную силу среди простого народа.

Агафий резко порицает обрядность не только варваров, но и эллинов, особенно кровавые жертвоприношения. «Не знаю,— пишет он,— можно ли словами прекратить безумие и жестокость жертвоприношений, совершаемых в священных рощах, как это делается у варваров, или в честь тех богов, каких хочет иметь обрядность эллинов» 232.

Агафий признает важным для расширения влияния Византийской империи на соседние варварские народы распространение среди них христианства. Однако он решительно выступает не только против насильственного обращения варваров в христианство, но и против всяческих гонений на еретиков и язычников. Нельзя, по мнению Агафия, принуждать кого-либо вопреки его совести принимать чуждые ему религиозные воззрения 233. Провозглашение такой веротерпимости в VI в.— веке религиозных гонений — требовало от писателя известного мужества.

Агафию чужда религиозная экзальтация церковных авторов далек он и от догматических религиозных споров.

Для мировоззрения Агафия весьма показательно его отношение к варварскому миру — он достаточно терпим к соседним с империей племенам и народам.

По своим литературным достоинствам исторический труд Агафия не принадлежит к образцам высокого искусства. Однако было бы несправедливо считать его лишь бледной имитацией классических авторов или подражанием Прокопию, а поэтические творения писателя — литературой «византийского упадка». Агафий — писатель, имеющий свое творческое {169} лицо, оригинальный литературный почерк. Он занимает достаточно заметное место в ряду классицизирующих историков ранней Византии 234.

Художественное кредо Агафия было выражено в его крылатой фразе — история должна соединять харит с музами. Иными словами, историк должен думать как о красоте формы, так и о правдивости, серьезности и глубине содержания 235.

Агафия как писателя отличает склонность к своего рода бесконфликтности: жизненные коллизии у него сплошь и рядом имеют благоприятный исход. Даже рассказ о войне течет у него плавно, иногда даже вяло, без драматизации сюжетов. Это скорее сочетание фактов с морализующими сентенциями, чем яркое изображение подлинных жизненных ситуаций, списанных с натуры сражений. Описание боевых эпизодов перемежается длинными и порой чересчур напыщенными речами политических деятелей и полководцев.

Композиция «Истории» Агафия отличается стройностью и простотой. Он не любит резких переходов, ломки сюжетной линии. Место действия у Агафия — как правило, театр военных действий: Италия, земли франков, Лазика, Персия. Крайне лапидарно рассказывает он о Константинополе, хотя прожил там бóльшую часть своей жизни. Путешествовал Агафий мало: он посетил Смирну, возможно Берит, Александрию, остров Кос и город Траллы в Малой Азии. Отсутствие личных впечатлений о дальних странах и народах, естественно, отразилось и на его «Истории». Пейзаж там встречается редко, рассказ Агафия лишен ярких жизненных деталей.

Историк почти всегда придерживается хронологически последовательного изложения событий. Перебивки делаются лишь для естественнонаучных экскурсов и нравоучительных отступлений. Кстати сказать, с художественной точки зрения, именно эти экскурсы и отступления особенно удачны. Когда сюжет этих экскурсов близко касается и живо интересует писателя, его стиль делается энергичным и экспрессивным. Особенно воодушевляется Агафий, когда полемизирует с идейными и научными противниками; он становится насмешливым и едким.

Портретов действующих лиц в сочинении Агафия мало, и они не отличаются ни глубиной психологизма, ни индивидуализацией характеров.

Порой, хотя и не слишком часто, Агафий впадает в патетику. Например, самыми мрачными красками рисует он нападения гуннов на земли Византийской империи. Весьма впечатляет при всей его риторичности рассказ о насилиях гуннов над знатными женщинами и монахинями 236. Зловещие картины чумы в Константинополе написаны Агафием с явным расчетом воздействовать на эмоции читателя.

Речи действующих лиц у Агафия обычно шаблонны, не несут в себе индивидуальных характеристик. Вместе с тем в отдельных местах своего труда Агафий без ложной патетики и риторики, с художественной силой и благородной простотой воссоздает исторические сцены.

Пожалуй, больше всего портят сочинение Агафия длинноты и нравоучения, которые утомляют читателя. Однако эти просчеты и недостатки {170} сглаживаются благодаря хорошему, хотя и несколько вычурному, литературному стилю и языку писателя.

Агафий писал не на разговорном, а на чисто литературном языке. Он все время заботится о красоте и гармонии своего стиля 237.

На формирование стиля Агафия повлияли античные образцы и современная ему византийская литература, причем в его поэтических произведениях сильнее чувствуется воздействие классической литературы, а в историческом труде — византийской. Но в лексике писателя архаизмов больше, чем «византинизмов». Существенной особенностью языка Агафия, как и Прокопия, является небольшое количество новых слов и заимствований из других языков. В его историческом сочинении мало латинизмов и варваризмов. То же относится к христианской и церковной терминологии: даже такие понятия, как «монах» и «мученик», передаются Агафием описательно 238. Архаизирующий и классицизирующий характер сочинения Агафия соответствует жанру исторических произведений в понимании светских писателей VI в.

По философии истории, методу и характеру исторического повествования, общему стилю и насыщенности античными реминисценциями историческое сочинение Агафия стоит достаточно близко к произведениям античных и позднеримских писателей 239 и весьма характерно для той переходной эпохи, в которую жил его автор.

Феофилакт Симокатта

В конце VI — первой половине VII в. самым выдающимся историком светского направления был Феофилакт Симокатта. Уроженец Египта, он происходил из знатной семьи — во всяком случае имел родственные связи в высших кругах византийского общества. Наместник Египта Петр был его родственником и, видимо, покровителем 240. Блестящее образование Симокатта получил, скорее всего, в Александрии и Афинах 241.

В отличие от Прокопия, Агафия и Менандра 241а, занимавшихся преимущественно гуманитарными науками, Симокатта обладал солидными познаниями и в области естествознания; литературное наследие Симокатты включает наряду с историческим сочинением и письмами риторического характера естественнонаучный труд «Quaestiones physicae».

Свое историческое произведение Феофилакт Симокатта написал, очевидно, между 628 и 638 гг. К сожалению, оно осталось незаконченным: повествование обрывается на трагических событиях 602 г., связанных с казнью императора Маврикия и воцарением узурпатора Фоки.

При создании своего исторического сочинения Симокатта пользовался трудами античных авторов, преимущественно Геродота и Диодора, и ранних византийских писателей — Иоанна Лида, Прокопия, Евагрия, Менандра и Иоанна Епифанийского. Он имел в своем распоряжении и до-{171}кументальные материалы, консульские анналы, протоколы дел цирка, письма государственных деятелей и другие ценные источники. Много сведений Симокатта черпал и из устных рассказов современников.

Подобно другим представителям светского течения в византийской историографии раннего периода, Феофилакт Симокатта основное внимание уделяет внешнеполитической истории Византии. С достаточной полнотой у него освещены только две темы: войны, которые вела империя в конце VI — начале VII в. со своим давним соперником на Востоке — сасанидским Ираном, и войны Византии на Балканах против усилившихся в это время авар и славян. Изложение в «Истории» Феофилакта ведется в хронологической последовательности, а место действия меняется в зависимости от изменения театра войны.

Труд Симокатты ценен, однако, и для внутренней истории Византии той эпохи. Феофилакт позволяет увидеть необычайно острую классовую борьбу того времени, узнать о восстаниях в византийской армии, движении димов и факций в Константинополе, о захвате власти Фокой благодаря поддержке солдат и столичных димов.

Подобно Прокопию и Агафию, Феофилакт чрезвычайно высоко оценивает занятие историей. В широко известном «Диалоге философии с историей», предпосланном его историческому труду, он утверждает, что философия — царица наук, а история — ее любимая дочь. Самое важное, что создано человеческим разумом,— это история; слуху она дает великое удовольствие, для души же она лучший учитель и воспитатель. Для людей любознательных нет ничего более привлекательного, чем история. Она является общей наставницей всего человечества: рассказывая о бедствиях героев прошлых времен, история делает людей более предусмотрительными, а восхваляя их удачи, указывает путь от скромных дел к вершинам великих подвигов. «Для старца служит она как бы поводырем и посохом, для юношей — лучшим и мудрейшим наставником...» 242

В «Диалоге философии с историей» и во введении к «Истории» особенно явно обнаруживается влияние на Симокатту античных литературных традиций. Софистические рассуждения 243 сочетаются с блестящей, хотя и несколько утомительной риторикой. Однако даже античные реминисценции не могут скрыть политических настроений писателя, которые прорываются сквозь завесу напыщенного красноречия.

Политические симпатии и антипатии Симокатты выражены в его труде с предельной ясностью. Скорее всего, он был идеологом тех кругов византийской интеллигенции, которые искали защиты и покровительства государственной власти. Он — сторонник законных правителей Тиверия, Маврикия и Ираклия и непримиримый враг узурпатора, «тирана» и «кентавра» Фоки, для которого царская власть была лишь ареной для пьянства 244. Лишь Гераклиды (династия Ираклия), очистив от этого исчадия ада — Фоки — дом царей, вновь возродили науки, вернули философию в царский дворец, воскресили историю, извлекли ее из могилы молчания 245. {172}

Государственный переворот, возглавленный Фокой, изображается Феофилактом крайне тенденциозно. Автор не жалеет самых мрачных красок, рисуя неимоверную жестокость и коварство Фоки. Фока ненавистен историку как тиран, поднявший на восстание войска и народные массы Константинополя. Особенно раздражает историка поддержка Фоки константинопольскими димами 246. Антитезой злодею и узурпатору Фоке в труде Симокатты выступает законный правитель — благочестивый император Маврикий. Однако образ Маврикия, созданный историком, во многом противоречив. Если портрет Фоки нарисован лишь одной черной краской, то Маврикий соединяет в себе великодушие и щедрость мецената с расчетливостью скопидома, поразительное мужество перед казнью с малодушием во время войн и народных восстаний.

Критика Маврикия, однако, звучит в устах Симокатты не как обличение, а скорее как сожаление о слабости злосчастного монарха, не сумевшего противостоять кровавому узурпатору и восставшему народу. Гибель Маврикия историк рисует в эпических тонах, превознося мужество и величие души императора, которому суждено было перед смертью увидеть мучительную казнь своих детей 247.

Ни в одном сочинении византийских историков раннего времени мы не встретим столь законченного образа идеального императора, как в произведении Симокатты. Речь Тиверия, обращенная к его преемнику Маврикию,— по существу изложение политического кредо самого писателя. Ода содержит не только обычные восхваления императорской власти, но и целую стройную программу поведения мудрого государя — философа на троне.

Первой заповедью монарха в его деятельности, по мнению Симокатты, должно быть благоразумие. «Держи в узде разума произвол своей власти, с помощью философии, как рулем, управляй кораблем своей империи».

Вторая заповедь — скромность. «Бойся думать, что ты превосходишь всех умом, если судьбой и счастьем ты поставлен выше всех». «Стремись заслужить не страх, а расположение своих подданных, льстивым речам предпочитай упреки — они лучший наставник жизни».

Третья заповедь — справедливость. «Пусть перед твоими глазами вечно находится справедливость, которая по поступкам нашим воздает нам достойную награду» 248. Император должен сочетать справедливость и доброту с разумной предусмотрительностью. «Пусть кротость управляет твоим гневом, а страх — благоразумием» 249.

Подданные обязаны подчиняться законной власти, в противном случае их ждет наказание, но правитель не может использовать свою власть во вред народу 250.

Выполнить свой долг перед государством и подданными василевс, однако, может, лишь осознав тщету всего земного, быстротечность и суетность жизни, преходящий характер счастья и власти на земле. «Будучи любителем мудрости, считай, что эта порфира — дешевая тряпка, которой ты обернут, а драгоценные камни твоего венца ничем не отличаются {173} от камешков, лежащих на берегу моря». За внешним могуществом монарха скрывается не что иное, как «блестящее рабство». «Мрачен цвет пурпура, и государи должны быть сдержанны в благополучии, не терять разума в счастье, не предаваться гордости из-за злосчастного царского одеяния: ведь императорский скипетр говорит не о праве на полную свободу действий, а о праве жить в блестящем рабстве»251.

Доктрина императорской власти и образ идеального императора трактуются Феофилактом, в отличие от Прокопия и Агафия, уже в христианском духе. Идеи бренности всего земного, подчинения императорской власти воле божества, глубокий скептицизм пронизывают политическую концепцию писателя.

От идеального императора Феофилакт требует христианского благочестия и милосердия. Императора, пишет Симокатта, возвеличивает бог, следовательно, он может и отнять у него власть. Василевс не должен радоваться пролитию крови, он не может быть участником убийства и воздавать злом за зло. За совершенные злодеяния ему постоянно угрожает божественное возмездие 252.

Государь обязан заботиться о воинах, быть со всеми внимательным, не приближать клеветников. При мудром правителе, имеющие богатство пусть спокойно им наслаждаются, а бедняков император должен щедро одаривать 253.

Как и предшественники, в частности Прокопий, Агафий и Менандр, Феофилакт выступает против всякой тирании. Власть предоставлена государю не для тиранического правления, а на благо подданных, подобно тому как «жало дано царю пчел не для тирании, но скорее на пользу народа и справедливости» 254.

Симокатта — противник всякого насилия, хотя с горечью и признает его необходимость. «Там, где есть насилие,— пишет он,— жизнь не может идти без вражды и брани» 255.

Политическая доктрина Симокатты, нашедшая воплощение в идеальном образе верховного правителя империи, имела успех у современников и прочно вошла в арсенал политических идей Византийской империи.

По своим социально-политическим взглядам Феофилакт — аристократ, монархист, враг социальных перемен, сторонник сильной государственной власти и централизации империи. Его труд проникнут страхом перед народными движениями и восстаниями в армии, недоброжелательностью в отношении народных масс. Народ для этого историка — чуждая и враждебная сила. Толпа, по его мнению, всегда бывает переменчивой и быстро поддается чувству ненависти.

В труде Симокатты явственно прослеживаются пацифистские идеи, свойственные Агафию и Менандру. Как и они, Симокатта считает войну величайшим злом, а мир высшим благом: «Ведь нет ничего драгоценнее мира для людей разумных и помнящих о своей смертной судьбе и краткости жизненного пути» 256. {174}

Не чужд Симокатте, как и другим византийским историкам VI—VII вв., римский патриотизм и горделивое отношение к варварам. Пожалуй, у него презрение к варварским народам выражено значительно ярче, чем у Агафия и Менандра, и перекликается с идеями Прокопия о полном превосходстве ромеев над варварами. Несмотря на тяжелые поражения, которые испытала Византийская империя в конце VI — начале VII в., Феофилакт проповедует идею особой исключительности ромеев, непомерно восхваляет их победы: «Какой народ на земле когда-либо сражался с большей славой, чем ромеи, за свободу, за честь, за отечество, за своих детей?» 257

По своим философским взглядам Симокатта во многом близок к античной философии, хотя христианская идеология наложила на его мировоззрение более глубокий отпечаток, чем на мировоззрение его предшественников — Прокопия и Агафия. В философских взглядах Симокатты тесно переплетаются рационализм с явным агностицизмом и верой в божественный промысел. Рационализм Симокатты проявляется в преклонении перед человеческим разумом. Человек обладает разумом, пишет он, свойством божественным и удивительным. Благодаря разуму человек научился бояться и чтить бога, как в зеркале видеть проявления своей природы, ясно представлять строй и порядок своей жизни. Благодаря разуму люди обратили взор на самих себя, от созерцания внешних явлений перенесли наблюдения на собственное «я» и стали раскрывать тайну своего сотворения. «Много хорошего, я считаю, дал людям разум — этот лучший помощник их природы. Что ею не было закончено или не сделано, то в совершенстве творил и заканчивал разум: для зрения он давал красивое зрелище, для вкуса — удовольствие... песнями услаждал слух, чарами звуков околдовывал душу...» 258

Разум помог человеку создать ремесла и искусства, улучшил самую человеческую природу. «А разве нам это вполне не доказывает тот, кто искусен во всяких ремеслах, кто из шерсти умеет нам выткать тонкий хитон, кто из дерева сделает земледельцу рукоятку для плуга, весло для моряка, а для воина копье и щит, охраняющие в опасностях битвы?» 259. Философский рационализм Симокатты перекликается с аналогичными идеями историков старшего поколения — Агафия и Менандра. Как и Менандр, Феофилакт с глубоким уважением относится к труду, украшающему жизнь человека.

Подобно тому же Менандру, Симокатта верит не только в величие разума, но и в силу убеждения слова. По его мнению, магическая сила слова может изменять ход событий и давать им новое направление 260.

Но, пропев гимн человеческому разуму, Феофилакт боится перейти тот заветный рубеж, за которым стоит признание возможности для человека проникнуть в сокровенные тайны бытия. Историк в бессилии склоняет голову перед идеей бренности, скоротечности всего земного, признает существование неведомой и непостижимой людьми трансцендентной силы — воли творца. По мнению Симокатты, судьба народов, отдельных людей, исход сражений целиком зависят от божественного провидения. {175} Счастье людей изменчиво и ненадежно. «Сегодня ты видишь день в розовых красках... светлым и сияющим. Назавтра его же увидишь ты сумрачным... потемневшим до неузнаваемости от сплошных облаков» 261.

Симокатта — сторонник идеи непрерывного изменения и круговорота всего сущего, связанных с непрестанным рождением нового. Все в мире находится в постоянном движении и становлении. Жизнь преображает все прежнее, создает новое и в круговращении вечно движущегося вихря все видоизменяет 262. Человек, по словам Феофилакта, вечно стремится к чему-то новому, неустанно ждет перемен: «Ненасытен глаз человеческий, и всегда, словно какой-либо страждущий, желает он нового» 263.

Идея вечного круговорота тесно связана у Симокатты с идеей необходимости, которая, «как самый жестокий тиран, управляет жизнью человеческой». «Пусть ваши души не страшатся поставить под удар тело. В жизни нет места, где бы нас не ждала гибель. Ничто в этой жизни не чуждо страданию — ко всему примешано горе» 264.

Феофилакт признает всесилие божественного промысла. Для него это активная, всепобеждающая сила, которая неусыпно наблюдает за всеми действиями людей — помогает им совершать подвиги и сурово наказывает за совершенные злодеяния. Верой в возмездие пронизан весь исторический труд Симокатты. «Воздается людям по делам их»,— убежден историк 265. К несчастью, люди, занимаясь повседневными делами, часто забывают о божественном возмездии 266.

В то же время Симокатте свойственны и суеверные представления о том, что дурные деяния внушаются людям какими-то злыми демонами 267. Симокатта вполне искренне верит в различные чудеса и легенды, порой совершенно противоречащие здравому смыслу. Так, он рассказывает о неизвестных чудовищах, полулюдях-полурыбах, появлявшихся в Ниле 268, а также о славянах-великанах, у которых не было никакого оружия, а только гусли 269; он не сомневается в достоверности благочестивых легенд 270. Вера в колдовство, в различные предзнаменования, пророчества и прорицания 271 характерна для Симокатты в большей степени, чем для других современных ему писателей.