Перенос в условиях коллектива

Сразу после получения высокой поддержки супруги Шмидт отправляются в Вену, где докладывают о своих достижениях самому Фрейду. В архиве Наркомпроса сохранились сведения о „Заграничной командировке сотрудницы Психоаналитического института В. ф. Шмидт и куратора института О. Ю. Шмидта в сентябре 1923 года с целью ознакомления Интернационального общества психоаналитиков с достижениями в Москве.

18 октября 1923 года Отто и Вера Шмидт представляют в Московское психоаналитическое общество свой отчет о поездке в Берлин и Вену с „целью прямых контактов с психоаналитическими группами". Согласно этому отчету, который опубликован Жаном Марти, „особый интерес был проявлен к работе Московского детского дома и Государственного психоаналитического института. Профессор Фрейд, доктор Отто Ранк и доктор Карл Абрахам высказали серию интересных суждений по поводу работы Детского дома. Обсуждался, в частности, вопрос о соотношении коллективного воспитания и психоанализа (судьба эдипова комплекса в условиях коллективного воспитания)". Эта дискуссия, в которой московские организаторы психоанализа разговаривали на равных с мировыми его лидерами, признавшими их специфические проблемы достойными обсуждения, является, наверно, кульминацией в развитии русского психоаналитического движения. История распорядилась так, что практически одновременно супруги Шмидт добились одобрения и от Фрейда, и от Троцкого; и от правления Международного психоаналитического общества, и от президиума Наркомпроса. Сразу после их визита Международная ассоциация принимает Русское психоаналитическое общество в качестве полноправного члена.

Но триумф — если то действительно был триумф — продолжался недолго. Вокруг московского психоанализа начинает закручиваться новая интрига.

В июле 1924 года в адрес „Куратория при Психоаналитическом институте" поступает многостраничное обращение педагогического коллектива Детского дома-лаборатории, подписанное семью руководительницами-воспитательницами (Е. Фридман, Р. Папернова, В. Шмидт, Л. Егорова, Е. Ульрих, Б. Гефт). На основе своего трехлетнего опыта коллектив пришел к выводу о невозможности продолжать работу при существующих условиях. За границей, сообщают педагоги, основным требованием для занятий психоанализом является очень серьезная подготовка в этой области. После такой подготовки работа с детьми, их воспитание и, в особенности, половое воспитание, не вызывает у педагога „внутренних конфликтов, страшно тормозящих работу и отражающихся на состоянии его нервной системы". Такой подготовки, подчеркивают авторы обращения, они не проходили. Вследствие этого в Детском доме-лаборатории сложилась особая ситуация, „...Тяжелейшая атмосфера основана на так называемом эффекте перенесения, о котором Фрейд очень много и подробно пишет в своих работах. Некоторая доля детских отношений к отцу или матери переносится на другое лицо... Это влечет за собой огромную внутреннюю зависимость от этого лица".

Далее это теоретическое вступление получает более конкретную расшифровку. Суть дела оказывается в конфликте педагогов с руководителем Психоаналитического института И. Д, Ермаковым: „Момент перенесения является могучим средством воспитания, но в условиях нашего Детского дома при недостаточном уважении со стороны руководителя к личности педагога он... превращается в отрицательное перенесение... Благодаря тому, что во главе учреждения стоит одно лицо, оно и являлось единственным объектом перенесения для всего коллектива. Создавшееся огромное чувство зависимости ничем нельзя было преодолеть, так как мы не были проанализированы", — писали педагоги. Они, однако, более чем высоко оценивают результаты работы и вовсе не хотят закрывать дело: „Детский дом-лаборатория, как единственное в мире учреждение, где основные положения психоанализа применяются к педагогике, возбуждает огромный интерес". Здесь собран „единственный в своем роде материал, где имеются данные о свободном половом развитии детей". Материал этот, однако, никем не используется из-за множества недостатков в руководстве работой: отсутствие плана и метода... случайность заданий... полная невозможность проявить инициативу... „Следствием является большая неудовлетворенность в работе и полная невозможность наладить ее собственными силами". Более того, собранный материал остается недоступен, даже сотрудники Психоаналитического института и члены Психоаналитического общества не имели доступа к работе Детского дома, и „создается совершенно ненормальное положение, что весь этот огромный материал собран и собирается для одного лишь человека" (вспомним, что С. Шпильрейн тоже не устраивало, что в Психоаналитическом институте она не имеет возможности ни лично наблюдать детей, ни проводить анализ педагогам, отчего ее работа с ними имеет характер „чисто теоретических рассуждений и «платонических советов»).

Далее еще раз „громадная неудовлетворенность" персонала соседствует с „исключительной общественной важностью учреждения". Полная дезорганизация... полная оторванность в работе... за три года сменилось 50 руководительниц... Все это повлекло за собой разложение коллектива.

Предложения педагогического коллектива были разнообразны и так же хорошо продуманы, как и констатирующая часть. Во главе Детского дома должно стоять „лицо с большим общественно-педагогическим опытом. В качестве консультантов должны быть привлечены „некоторые из членов РПСАО". Организовать при Психоаналитическом институте переподготовку персонала Детского дома, которая займет 1—2 года. На время подготовки основного кадра нанять временный персонал, так как психоаналитическую подготовку с работой совмещать невозможно.

Этот неповторимый документ допускает несколько интерпретаций. С одной стороны, это похоже на „бабий бунт", обычный в советской системе результат работы женского коллектива с руководителем-мужчиной. С другой стороны, очевидным корнем конфликта явилось несовпадение неких интересов супругов Шмидт (один из которых — адресат, а другая — несомненный автор этого обращения) и Ермакова. Учитывая, что Шмидты недавно вернулись из Вены и Берлина, весьма вероятно, что предметом спора было влияние или представительство в Международном психоаналитическом обществе. Возможно, именно Отто Юльевич прочил себя на место нового руководителя отечественного психоанализа. Нельзя, конечно, отрицать и правоты самих воспитательниц, которым действительно не хватало квалификации для выполнения психоаналитической работы; и их оценку организационным способностям Ермакова у нас нет оснований поставить под сомнение. Наконец, на этом частном конфликте могло сказываться начинающееся изменение политической ситуации вокруг психоанализа.

Письмо педагогического коллектива, направленное в „кураторий", хранится в архиве Наркомпроса. Каковы бы ни были мотивы Шмидта, а именно он был единственным лицом, которое в официальной переписке называлось куратором Психоаналитического института, он дал этому письму ход. Главнаука, естественно, назначает новую комиссию. Психоаналитическое общество проводит 3 июля свое слушание дела. В резолюции признано, что „Детский дом-лаборатория может работать в полном соответствии с требованиями психоанализа только при наличии руководительниц, которые все хорошо знают психоанализ теоретически и практически и сами через психоанализ прошли". Психоаналитическому институту было рекомендовано срочно приступить к подготовке такого персонала, до завершения которой „Институт не может взять на себя ответственности за педагогическую работу дома". На этот период признано целесообразным полное административное разделение обоих учреждений при сохранении их обоих в особняке на Малой Никитской, что необходимо для „обеспечения возможности для Психоаналитического института вести наблюдения и ставить опыты в [Детском ) доме". Руководящий персонал подбирается Детским домом самостоятельно, „однако из лиц, принимающих основные ценности психоанализа".

 

Куратор умывает руки

„В 20-х годах заниматься психоанализом не только не было опасно. Это было престижно", — вспоминает Н. Н. Трауготт. Но постепенно тучи сгущались. 24 апреля 1924 года заведующий научным отделом Глав-науки" А. П. Пинкевич потребовал произвести „коренную реорганизацию в направлении расширения задач института в области педологических исследовании" (там же). В который раз власть пыталась сметать психоанализ с новой наукой о переделке человека... Очередная комиссия проголосовала за то, чтобы считать это очень желательным, но практически неосуществимым.

В конце ноября 1924 года Психоаналитический институт и Детский дом-лаборатория „ Международная солидарность" были административно разделены за счет деления бюджета института пополам. Кроме того, все работавшие в нем педагоги были уволены и на их место были взяты 4 новых воспитательницы. Осуществление идеи Веры Шмидт о найме временного персонала на год-два психоаналитической подготовки „основного кадра"? К сожалению, произошло что-то другое.

В ноябре 1924 года Отто Юльевич Шмидт направил письмо заместителю наркома просвещения В. Н. Яковлевой и заведующему Главнаукой Н. Ф. Петрову. Там говорилось: „Уважаемые товарищи! 3 года назад при моем содействии был организован Детский дом-лаборатория при психоаналитическом институте. Так как я с психоанализом хорошо знаком, состою в Президиуме Русского психоаналитического общества, неоднократно защищал Детский дом от попыток закрыть его, то установился взгляд о моей ответственности перед Наркомпросом и партией за работу Детского дома-лаборатории.

Эта работа развивалась очень интересно, научные результаты ее напечатаны за границей и возбудили чрезвычайное внимание со стороны Фрейда и его последователей, а также в мировых кругах врачей и педагогов.

С повышением возраста детей, однако, остро сказался недостаток психоаналитически подготовленных педагогов-руководительниц. Не желая продолжать с недостаточными средствами опыт, на который смотрят психоаналитики всех стран, мы решили от руководства домом отказаться вплоть до подготовки кадра педагогов.

Главнаука, как Вы знаете, с этим согласилась и решила использовать хорошо поставленный Детский дом как лабораторию не только для психоанализа, но и для всех научно-педагогических учреждений. Психоаналитики фактически не имеют больше никакого влияния на Детский дом.

Я желаю Главнауке всякого успеха в разностороннем использовании нашего наследия, но считаю долгом довести до сведения дорогих товарищей, которым я адресую это письмо, что впредь я не буду иметь никакого отношения к этому Дому и за его работу ни прямо, ни косвенно никакой, даже моральной ответственности не несу".

На этом письме, датированном 20 ноября 1924 года, две резолюции: „В научный отдел к сведению. 28.11. Петров" и „Дано к делу 24.06.25". Таким образом, письмо Шмидта было использовано впоследствии и при закрытии Психоаналитического института. Но в самом тексте не содержится критики в адрес института или его руководства, нет и тени осуждения психоанализа и чувствуется лишь иронически маскируемая обида на „дорогих товарищей", адресатов письма. Что же вынудило Шмидтов сложить с себя ответственность за Детский дом? Во всяком случае, не идеологические проблемы: как видно из всего, что мы знаем, идейный статус психоанализа к 1925 году был еще благополучен.

Жан Марти упоминает об известных ему слухах, которые ходили вокруг Детского дома: на детях там ставят опыты и преждевременно стимулируют их половое созревание. О подобных же слухах о сексуальных опытах с детьми вспоминает и дочь Ивана Ермакова; по ее словам, эти слухи доставляли ее отцу много хлопот; писала о них и Вера Шмидт. Весьма вероятно, что именно такие сплетни, наверняка вымышленные, и служили настоящей причиной бесконечных комиссий. Очередная комиссия, заседавшая 2 января 1925 года (Петров, Пинкевич, новая заведующая Детским домом Жукова, представители родителей), эти сплетни фактически подтвердила. В ней среди прочего говорится: „Сексуальные проявления, онанизм наблюдаются у большинства детей, живущих в Детском доме. У детей, только что вступивших в Детский дом из семей, (онанизм! не наблюдался".

Это уже скандал, особенно если помнить о персональном составе родителей. 24 февраля Пинкевич накладывает очередную резолюцию: Детский дом окончательно отделить от Психоаналитического института и перевести в Главсоцвос; сам же институт может быть оставлен в Москве „только в случае его присоединения куда-нибудь (например, к Психологическому институту)". Потом откуда-то возникла идея перевести Институт в Ленинград. Не рикошетом ли отозвалась здесь все та же идея „осуществить синтез фрейдизма и марксизма при помощи учения об условных рефлексах" (Павлов был в Ленинграде)? Ермаков пишет докладные записки, что Психоаналитический институт схож с Психологическим только по названию; что Психоаналитический институт единственный в своем роде не только в СССР, но и в Европе, и потому должен обязательно быть в столице; и что все сотрудники его живут в Москве и потому перевод его в Ленинград будет равносилен его закрытию... Но теперь возражения были напрасны.

В январе 1925 года Президиум Наркомпроса под председательством Луначарского принимает курьезное решение „Против вывоза Института по изучению природы засушливых пустынных областей в Ленинград и Психоаналитического института за пределы Москвы — не возражать". И еще отдельно — „О тов. Шмидте. Считать необходимым использовать т. Шмидта полностью на работе в Наркомпросе..."

14 августа 1925 года большой Наркомпрос под председательством наркома здравоохранения Н. А. Семашко по докладу Пинкевича принимает следующую резолюцию: „Психоаналитический институт и лабораторию «Международная солидарность» — ликвидировать".

 

Конец

Сохранился „План работ" института на последний сезон его функционирования, с сентября 1924 по июль 1925 года. Ежедневно в Институте читались лекционные курсы, 2 раза в месяц проходили заседания Российского психоаналитического общества и еще 2 раза в месяц — заседания его Педагогической секции. Ермаков совмещал свои клинические занятия с лекциями по психоанализу литературного творчества и еще с исследованиями гипноза, которым он в это время много занимался. Кроме того, вместе с В. Ф. Шмидт он собирается отчитаться за работу закрытого уже к этому времени Детского дома. Р. А. Авербух продолжает свои начатые еще в Казани опыты с психоанализом творчества Василия Розанова; Б. Д. Фридман готовит работу по психоанализу идеализма (на примере тургеневского Рудина). Новым лицом является только политэмигрант из Германии Вильгельм Pop, читавший на немецком языке лекции по „Психоанализу коллективного мышления.

В ноябре 1924 года в Обществе состоялись перевыборы: новым президентом был избран Моисей Вульф, действительно бывший самым авторитетным кандидатом! близким к Фрейду и много сделавшим для психоанализа в России. Вице-президентами стали Ермаков и дипломат Виктор Копп — деятель троцкистской оппозиции (подробнее о нем см. гл. 7). Лурия был секретарем, Каннабих членом бюро.

На X Конгрессе Международной психоаналитической ассоциации в Инсбруке в 1927 году ее президент М. Эйтингон говорил в отчетном докладе: „В России, одной из тех стран, которые раньше других заинтересовались анализом, увеличился круг людей, которые действительно занимаются этим предметом. Все мы понимаем, что наши коллеги там работают в очень трудных условиях, и я бы хотел от имени всех нас выразить к ним нашу глубокую симпатию". Членские взносы (2 доллара с человека в год) в России, добавлял Эйтингон, собраны, но нами еще не получены из-за практических трудностей. Однако Фрейд, лучше разбиравшийся в ситуации или, скорее, в отличие от Эйтингона не имевший причин лицемерить (см. гл. 7), писал давно уже эмигрировавшему Осипову 23 февраля 1927 года: „У аналитиков в Советской России, оез сомнения, настают плохие времена. Откуда-то большевики взяли, что психоанализ враждебен их системе. Вы знаете правду — наша наука не может быть поставлена на службу никакой партии, хотя для своего развития она нуждается в определенной степени свободомыслия".

Работа советских психоаналитиков продолжалась не очень активно, но непрерывно вплоть до начала 30-х годов. Ее центром была Москва; что-то происходило в Ленинграде, Одессе, Харькове, Ростове. Около 1930 года одесский психиатр и переводчик Фрейда Я. М. Коган завел в своем кабинете двойной портрет: на одной стороне его был Павлов, на другой — Фрейд. Днем доктор Коган смотрел больных и общался с начальством под портретом Павлова; потом переворачивал его и вечером мог консультировать своих тайных аналитических пациентов под портретом Фрейда... Ленинградский доктор И. А. Перепель на собственные средства выпустил несколько психоаналитических книжек; последняя, вышедшая в 1928 году, содержит очень доброжелательное к автору и его методу предисловие выдающегося физиолога А. А. Ухтомского.

Психоаналитики честно пытались быть полезными. Вульф, в частности, занимался любопытным прикладным исследованием, результаты которого, правда, вышли в свет уже после его эмиграции. На материале массового обследования московских водителей автобусов и трамвайных вагоновожатых были получены данные о распространении у этой категории трудящихся сексуальных нарушений, преимущественно снижения потенции. Более глубокий анализ показал, что во время езды многие водители испытывают половое возбуждение, а во время коитуса, наоборот, вспоминают свое место за рулем. Вульф предлагает этим странным явлениям психодинамическое объяснение, которое, правда, вряд ли могло быть использовано на благо пролетариата. О подобных изысканиях среди типографских рабочих знал Б. Пильняк, упоминающий в своем романе „Созревание плодов" „свинцовое изменение психики, теорию, выдвигаемую некоторыми московскими психоаналитиками" Ц01).

Русское психоаналитическое общество продолжало работать, проводя, судя по его отчетам Международной ассоциации, в 1925—1927 годах по 15—20 заседаний в год. В 1926 году в нем проходят, в частности, слушания по проблемам педологии, новой науки, развивающейся в его недрах, чтобы и полном соответствии с законами психоанализа уничтожить своего отца. В апреле 1927 года с поста секретаря Общества уходит Лурия. Его ждало большое будущее в науке, в 60-х годах он станет одним из крупнейших нейропсихологов мира... В конце же 20-х он, судя по его неопубликованным воспоминаниям, ищет себя в прикладных областях. В частности, по прямому заказу Вышинского он конструирует примитивный детектор лжи, работающий в ассоциативном эксперименте с пневмодатчиками, замерявшими тремор пальцев руки (очевидна преемственность самой идеи его детектора с ассоциативными экспериментами молодого Юнга). В Обществе его заменяет Вера Шмидт, в сентябре 1927 года поехавшая с докладом на очередной Конгресс психоаналитиков в Инсбрук.

3 ноября 1927 года в командировку в Берлин уезжает Вульф, оставивший исполнять свои обязанности Каннабиха... Из Берлина Вульф не вернулся. В своей президентской речи на XI Конгрессе в Оксфорде (1928 г.) Эйтингон рассказывал об этом так: „В связи с теми обстоятельствами, в которых ведет свою работу Русское общество, невозможно, конечно, влиять на ситуацию в России, особенно после того, как его высокоенимый лидер, в течение многих лет возглавлявший Общество, уехал жить в другое место. Наши коллеги в Московском обществе, вместе с отдельными членами в Киеве и Одессе, продолжают со смелостью, которая вызывает наше восхищение, борьбу за сохранение и упрочение того, чего они достигли11.

До 1933 года Вульф работал в Германии, много публикуя в журналах Международной Ассоциации психоанализа. После прихода нацистов к власти он снова эмигрирует, на этот раз в Палестину, где вместе с Эйтингтоном организует местное общество психоанализа. После смерти Эйтингтона Вульф становится президентом Палестинского общества и остается им в течение 10 лет. Во многом повторяя на новой родине то, что он сделал в России, он организовал, в частности, серию переводов Фрейда на иврит. Вульф прожил долгую жизнь, умерев в 1971 году.

Его эмиграция из России совпала по времени с самоубийством коллеги (как восемью годами ранее эмиграция Осипова). Кончает с собой Адольф Абрамович Иоффе, бывший пациент Адлера и автор журнала „Психотерапия", друг и соратник Троцкого (см. гл. 7). Это было время полного „идейного и организационного разгрома" троцкистской оппозиции.

Деятельность Русского Общества угасала. Правда, еще в 30-м году оно проводит несколько заседаний, одно из которых было посвящено „плану работы на 1931 год". Позднее другой эмигрант, ленинградец Илья Перепель писал в американском журнале: „Психоаналитическое движение сходило на нет и около 1930 года застыло. Начиная с этого момента, оно официально перестало существовать".

В 1936 году доктор Ф. Лерман, приехавший в Москву из Нью-Йорка, встретился там с Верой Шмидт, которая рассказывала ему, что собрания психоаналитиков продолжаются и в них участвуют до 15 человек. Еще двумя годами позже И. Перепель в своей статье рассказывал о „смертном приговоре" психоанализу, который якобы теперь вынес ему режим, и призывал коллег на Западе к вмешательству. В целом эти и некоторые другие подобные сообщения являются, скорее всего, легендами. Медицинская практика психоаналитиков продолжалась тайными и, скорее всего, бесплатными усилиями немногих оставшихся одиночек. Примером может быть обследование М. Зощенко, проведенное в 1937 году ленинградсхим врачом И. Марголисом (см. гл. 10). Ужасная судьба Сабины Шпильрейн является лучшей иллюстрацией того, как воспринимались эти усилия в нечеловеческих условиях 30-х годов. Любая же систематическая и, тем более, открытая активность вроде собраний психоаналитического кружка, несомненно, была опасна для всех причастных к ней лиц.

В 1948 году психиатр профессор А. С. Чистович был уволен из Военно-медицинской Академии в Ленинграде за то, что в своих лекциях по сновидениям использовал „кирпичики психоанализа" и не отрицал этого при разборе дела на партсобрании А. И. Белкин, впрочем, рассказывает, что в 1952 году он проходил психоанализ в Сибири; аналитиком был профессор И. С. Сумбасв. Советские зэки обращались за духовным утешением к разным культурным сферам — одни к марксизму, другие к православию, иные даже к буддизму. Например, Евгений Гнедин (сын Парвуса, финансировавшего усилия Ленина в России 1917 года), рассказывал о том, как после чудовищных пыток, в камере-одиночке он пришел к новой вере, напоминающей буддизм и практику йоги. Но советская лагерная история не знает, кажется, ничего подобного опыту Виктора Фран-кла, организовавшего в условиях нацистского концлагеря подпольную антисуицидную службу и выработавшего там свой вариант психоанализа, „логотерапию".

 

Библиотека Ермакова

Реальным достижением московских психоаналитиков следует признать выпуск многотомной „Психологической и психоаналитической библиотеки". За очень короткое время, с 1922 по 1928 год, была проведена колоссальная переводческая и издательская работа. Были переведены „Лекции по введению в психоанализ", „Психоанализ детских неврозов", переизданы „Очерки по психологии сексуальности", переведены два отлично подобранных сборника статей самого Фрейда („Основные психологические теории в психоанализе" и „Методика и техника психоанализа") и его учеников („Психоанализ детского возраста" и „Психоанализ и учение о характерах"), „Психологические типы" Юнга, книги М. Клейн и Э. Джонса.

Переводы основных теоретических книг, изданных по-русски — „Введение в психоанализ", „Тотема и табу" и других — были выполнены М. Вульфом. Ему же, а также Н. Осипову, видимо, и принадлежит заслуга выработки адекватной русской терминологии. Но вцелом это масштабное и успешное предприятие было делом Ивана Ермакова.

В планы Библиотеки входило издать 32 книги, включая перепечатки старых переводов „Толкования сновидений и „Градивы", несколько сборников новых переводов, психологические книги Блейлера и Мак-Ду-галла, „Основы психиатрии" Уайта и, наконец, сборник статей Детского дома „Международная солидарность". Можно только удивляться тому, что значительную часть этого плана Ермаков успел выполнить.

Одной из советских сенсаций конца 80-х годов было переиздание Фрейда, но мало кто знает, что почти все изданные тексты являются перепечатками старых книг 20-х годов, в основном изданных под редакцией Ермакова (фамилии переводчиков часто даже не указываются, как будто Фрейд так и писал по-русски). К этим переводам есть много претензий, но лучше их пока никто не сделал.

Многие из изданных в „Библиотеке" книг снабжены предисловиями Ермакова. По ним можно заметить, что он больше всего ценил этические аспекты психоанализа, его просветительское начало, и всячески подчеркивал роль „светлых" механизмов сознания в их трудной борьбе с косным бессознательным. Куда меньше внимания уделяет Ермаков другим идеям Фрейда, таким, как перенос, детская сексуальность, бисексуальность или влечение к смерти. Трудно сказать, действительно ли его понимание психоанализа было таким упрощенным или же это результат многолетних попыток приспособить анализ к возможностям аудитории, как он их понимал.

В личном архиве Ермакова сохранился запись одного из заседаний психоаналитического кружка под председательством Ермакова. Присутствовали 7 человек, все, видимо, начинающие любители психоанализа. Ермаков проводит занятие кружка как групповую сессию, обсуждая классические темы — соотношение бессознательного и интуиции, например. Одна из участниц с усмешкой говорит, что она много наблюдала больных, леченных психоанализом, но самой ей он определенно не нравится. В ответ Ермаков разъясняет свое кредо: „Здоровый сдерживает себя, в то время как психоневротик уже не может сдержать себя... У взрослого цель — считаться с окружающим. Психопат считается только сам с собой. Больного мы ведем к реальности через познание самого себя — своего бессознательного. Вот вам схема того, что происходит".

В той же „Библиотеке" Ермаков издает две своих книги, посвященные психоанализу русской литературы: одна о Гоголе, другая о Пушкине (НО). Эти книги практически исчезли из научного обихода, и вряд ли в него вернутся (книга о Пушкине, правда, была перепечатана одним эмигрантским издательством).

В этих неструктурированных, многословных „Очерках" и „Этюдах" хочется почувствовать личность их автора. Ермаков отмечал у Гоголя, „при подавленной агрессивности", стремление пользоваться для своего творчества чужими темами, что носит „вынужденный, принудительный характер". „Такое явление, крайне характерное для невротиков, мною прослежено в очень большом числе случаев, подвергавшихся психоанализу", писал он. Любимый „конек" психоаналитика нередко оказывается его собственной чертой.

„Есть что-то безнадежное, тщетное во всем том, к чему приводят наши ожидания и волнения, как события жизни, так и повседневные явления", — начинает он свой анализ повестей Гоголя. От текстов Ермакова часто возникает ощущение его собственного страха, внутренней скованности и самоцензуры: автор боится рассказать о той целостности, о которой хочет писать, и перестает ее видеть. Иногда это самоограничение прорывается в текст. Например, рассуждая о Чичикове, немаловажной фигуре в творчестве Гоголя, Ермаков вдруг обрывает себя: „В этом, может быть, немало символики, которую я здесь, к сожалению, лишен возможности вскрыть". Указав на инцестуозные мотивы в повести „Страшная месть" — а они в ней очевидны, вожделение отца-колдуна к дочери прямо описано Гоголем — Ермаков говорит вдруг: „Пусть сомнительно все то, что мне приходится здесь высказывать, но я все-таки считаю необходимым хотя бы упомянуть об этом". О Гоголе ходит множество медицинских легенд — что он был болен оирилисом; шизофренией; умер от онанизма... В текстах Ермакова мы находим много намеков, но мало гипотез, которые были бы ясно сформулированы и твердо обоснованы. Не знавший психоанализа Розанов за двадцать лет до Ермакова не боялся сказать, что половая тайна Гоголя заключалась в его страсти к покойницам. Бердяев, писавший о Гоголе одновременно с Ермаковым, тоже находил в нем „какую-то неразгаданную тайну". Трактовал он эту тайну, однако, в другом контексте, которого Ермаков не мог не чувствовать, но нигде ни намеком не дал нам этого понять: „В нестерпимой революционной пошлости есть нечто гоголевское... Быть может, самое мрачное и безнадежное в русской революции — это гоголевское в ней".

В пушкинских „Маленьких трагедиях", великом и бесконечно многозначном произведении мировой литературы, Ермаков видит одно, и восприятие его искажено проекцией его собственных чувств: „В четырех трагедиях объединяющим чувством является страх". Скупой рыцарь боится утратить богатства; даже Моцарт боится, потому что не отдал „черному человеку" реквием... В восприятии Ермакова герои Пушкина изменяются едва ли не до противоположности. Дон Гу-ан — преступник, который вытесняет свою вину в бессознательное и потому вынужден снова повторять свое преступление. Его основное чувство, как и у остальных драматических героев Пушкина — страх. В последней сцене с Каменным гостем Дон Гуану приписывается рассеянность, беспомощность и гипнотическая покорность, результат отцовского комплекса (а Ахматова, например, видела в Дон Гуане „смесь холодной жестокости с детской беспечностью"), Визит статуи — это гипнотическая галлюцинация. „Внешняя сила влечения у Гуана скрывает его внутреннюю несостоятельность". Во всем этом больше морализаторства, чем анализа. Только в отношении „Домика в Коломне", который Ермаков неожиданно трактует как ироническую инверсию пушкинского же „Пророка", ему удается достичь нового видения.

Итак, Пушкин, светлый гений России, оказывается поэтом страха, а самый романтический его герой одержим страхом и покорностью. „Страх выявляет самые низменные стороны человеческой души".

То же, и даже сильнее, в вышедшей годом позже книге о Гоголе: „Глядят мертвецы, глядят и ждут гибели, ждут, и страшно делается слабому, жалкому человеку". Это о „Вне", но не только о нем: позади — гражданская война; впереди — большой террор. А сейчас, когда пишутся эти строки, всесильные инстанции, решающие жизнь и смерть столь многих, решают вопрос о судьбе Психоаналитического института, а заодно и его директора.

Илья Эренбург, рассказывая, как он посещал Кремль вместе с придуманным им сверхчеловеком Хулио Хуренито, передавал свои ощущения не то от Ленина, не то от Троцкого таким образом: „Не то чтобы я верил очаровательным легендам.., кои изображали большевистских главарей чем-то средним между Джеком-Потрошителем и апокалиптической саранчой. Нет, я просто боялся людей, которые могли что-то сделать не только с собой, но и с другими. Этот страх перед властью я испытывал всегда, даже мальчиком... В последние же годы, увидев своих приятелей, собутыльников и однокашников в роли министров, комиссаров и прочих „могущих", я понял, что страх мой вызывается... шапкой Мономаха, портфелем, крохотным манда-тиком. Кто его знает, что он, собственно, захочет, во всяком случае (это уж безусловно), захотев — сможет". Все переменилось, и теперь уже сверхчеловек для русского интеллигента, как Эренбург — это всего лишь тот, кто, как Хуренито, не боится разговаривать с властями.

Довольно быстро Ермаков лишается своих постов: после закрытия Государственного психоаналитического института в 1924 году он перестает быть его директором, а в 1925 году Вульф заменяет его в должности президента Русского психоаналитического общества. Выпускаемую им Библиотеку, на которую ушли, вероятно, огромные силы, ГИЗ закрыл в 1928 году. После этого Ермаков уже не печатался (он, однако, сумел издать даже в 1930 году „Будущность одной иллюзии" Фрейда), но продолжал писать. Его архив содержит большую книгу о Достоевском, выполненную в том же стиле, а также разнообразные эссе и литературно-кри-тическяе статьи. Его увлечением было собирание орнаментальных вышивок крымских татар, и им он тоже посвятил обширные тексты. По-видимому, ни практикой, ни психоаналитической теорией в 30-е годы он не занимался. Его сочинения с годами полностью теряют аналитическую окраску.

В 1940 году Иван Ермаков был арестован по стандартному обвинению и через два года умер в лагере.

 

Революция и сон

Ровесник и бывший товарищ Ермакова по „Малым пятницам", а потом русский беженец и доцент Карлова университета в Праге, Николай Евграфович Осипов жил и работал вдали от бурь столетия. В своих написанных перед смертью воспоминаниях он не раз повторял, что „никогда политикой не занимался". Но, как говорил Бисмарк, если вы не занимаетесь политикой, она займется вами. Политические неприятности, находившие его будто помимо его воли, преследовали Осипова всю жизнь. В 1899 году он был исключен со

второго курса Московского университета за организацию первой всеобщей студенческой забастовки: „я был далек от всякой политики... много танцевал и мало работал. Какими-то неведомыми мне путями я был избран товарищами в исполнительный комитет... и, прежде чем узнал об этом избрании, был арестован". В 1911 ему, уже ассистенту, вместе с Сербским пришлось вновь покинуть Московский университет в знак протеста против политики тогдашнего министерства народного просвещения (на их месте оказался тогда Ермаков). В 1921 году Осипов бежит от новой власти. „До-большевицкий период революции привел меня к окончательному отвращению ко всем социалистическим движениям. Большевики были для меня абсолютно неприемлемы".

Много работавший как психотерапевт (для задуманной им книги „Психология невротиков", которую он не успел дописать, у него был материал из 1030 амбулаторных случаев), переписывавшийся с Фрейдом, Осипов написал в Праге важные теоретические работы. Гистологические увлечения его молодости остались далеко позади, и он равнодушен к столь волновавшим его коллег, оставшихся в СССР, „материалистическим" идеям о связи психодинамических процессов с мозговым субстратом, — идеям, восходящим к раннему Фрейду и достигших кульминации в поздних работах Лурия. Как курьез, он собирал коллекцию цитат из работ русских психиатров, в которых сообщалось, что каких-либо органических изменений при данной душевной болезни не найдено, а заканчивали работу догматическим утверждением, что в основе болезни лежат анатомо-физиологические изменения. Как рассказывал Досужков, Осипов, подобно Юнгу, сравнивал тех, кто изучает душевную жизнь путем изучения мозга, с человеком, который хочет понять, что такое дом, и изучает химический состав кирпичей. Но, в отличие от Юнга и множества русских современников, Осипову был чужд и расслабленный мистицизм „дио-нисийства". Его политический и психоаналитический опыт в равной мере способствовали ясности его мысли, отличавшей то, что он знал, от того, что он надеялся узнать, и от того, чего понять не надеялся.

Иррациональное существует. Прежде всего, оно существует в нас самих. Во взрослом и мужественном человеке оно, согласно дефинициям Осипова, вызывает не страх, как при восприятии реальной опасности, а жуть, как при восприятии таинственного, фантастического и ирреального. Жуть и всяческая чертовщина есть временно- и мнимо-иррациональное; их природа непонятна до тех пор, пока непонятна. Рационализм спасает от страха, но не от жути; жуть надо переживать, истолковывать, ценить.

В определенной степени его интересы развиваются параллельно интересам Ермакова. Осипов тоже увлечен аналитическим разбором русских классиков, и более того, его занимает в них тот же аспект, что и Ермакова: „Страшное у Гоголя и Достоевского" — так называется одна из главных его статей. Тональность, однако, совсем иная: если Ермаков с некоторой навязчивостью показывает, что Гоголь, Пушкин и Достоевский, а также их герои все и всё время чего-то боятся, то Осипова интересует то, как они преодолевают страх. „Как черта выставить дураком" — эта фраза Гоголя представляется Осипову главной его мыслью.

Эротические кошмары „Вия", инцестуозный сюжет „Страшной мести", кровавые сцены „Тараса Бульбы" анализируются как воскресшие детские страхи, „наследство нашего собственного детства или детства человечества". Детские страхи в жизни взрослого человека — это и есть невроз. „Страх отца есть воскрешение нашего детского страха", — пишет он о героях Гоголя, о своих чешских пациентах и, наверно, о своих оставшихся дома соотечественниках.

Клубок жутких событий в повестях Гоголя, да и вообще в жизни, переплетается вокруг секса. Но не только его. Любовь и смерть, их сплетение между собой — основной итог анализа. „Ошибка многих фрейдистов, в том числе Ермакова, в том, что они ложно приписывают Фрейду пансексуализм и, любовно копаясь в сексуальных вопросах, искажают все его учение. Фрейд утверждает наряду с основным сексуальным влечением еще другое основное влечение, влечение к смерти". Во фрейдовской идее влечения к смерти, обычно воспринимаемой как трагическая, Осипов видит потенциал мужества. Если влечение к смерти так же естественно и фундаментально, как влечение к жизни, то страх смерти — такой же симптом, как страх секса, не более того. „Страх смерти есть невротический симптом", — писал Осипов незадолго до своей смерти. „Гоголь и Достоевский, хотя и сами страдают инфантильно-архаическими страхами, должны научить нас преодолевать эти страхи, преодолеть робость (слово робость происходит от ребенок) и быть мужественными".

 

В 1931 году Осипов публикует статью „Революция и сон" (из одного его письма ясно, что этот текст он собирался направить, вероятно, в переводе, Фрейду). Его идея проста и парадоксальна. У здорового человека равновесие странным образом нарушается во сне, чтобы потом восстановиться в его дневной жизни. Не то же ли видим мы в обществе во времена революций?

Осипов пробует систематически сравнить два хорошо знакомых ему явления: сновидение и революцию. Сновидение, по Фрейду, есть исполнение подавленных желаний, восстание одних „суб-я" против других, обычно твердо держащих власть; и революция есть реализация подавленных, вытесненных желаний одного класса. Амбивалентность и неустойчивость сновидения, нарциссизм его влечений и архаизм символов равным образом проявляются и в революции: „денщики, отдававшие свою жизнь за офицеров, потом вырезывали им кожу на плечах. И в то же время превратились в полных рабов нового начальства".

И правда, „классовое нарцистическое самоутверждение" революционных масс ведет к таким же глубоким нарушениям принципа реальности, как и причудливая фантазия сновидца. Осипов идет далеко: „Революция и сновидение имеют одинаковое содержание: выявление инфантильных, архаических «желаний», преимущественно нарцистических, вытесненных и не вытесненных. Одинакова и форма этих выявлений... Эта форма прямо непонятна, запутанна, бестолкова, подобно ребусу. И революция, и сновидение одинаково нуждаются в толковании. Толкование показывает, что лозунги революции представляют собой прикрытие, ложную спайку, подобно маскировке сновидений".

Итак, можно „сопоставить нацию в состоянии правопорядка с индивидуумом в бодрственном состоянии и нацию в состоянии революции с индивидуумом в состоянии сновидения". Осипов ощущает парадоксальность, непривычность, интеллектуальную опасность такой аналогии, но остается тверд: „революция и сновидение есть один и тот же феномен, именно выявление нарциссизма, но на разных ступенях бытия".

Все это написано ясно, аналитично, без страха. Действительно: „Невротики и психотики испытывают страх там, где здоровый человек может переживать, самое большое, жуть".

После смерти Осипова от болезни сердца в 1934 году друзья — литературовед А. Л. Бем, психоаналитик Ф. Н. Досужков и философ Н. О. Лосский — издали два посвященных памяти Осипова тома под названием „Жизнь и смерть". К первой годовщине смерти вышли 200 экземпляров первого тома, ко второй — 200 экземпляров второго.

На кресте на его могиле в Праге надпись: „Д-р медицины Н. Е. Осипов, доцент Московского университета".

В западной литературе по истории советского психоанализа идеологическим дискуссиям конца 20-х годов уделяется, как кажется, непропорционально большое внимание. Исследователи неявным образом соглашаются с советскими участниками этих словопрений, многие из которых действительно верили в то, что от силы и идейной чистоты их аргументов зависит что-то реальное в будущем их дела. Между тем будущее решалось людьми, едва ли понимавшими терминологию не только Фрейда, но и Маркса. Дискуссия, ход которой был предрешен, не имела реального значения. Куда больший интерес представляют человеческие судьбы.

Огонь и вода

Как-то после окончания 1 Мировой войны Фрейд сообщил Э. Джонсу, что у него был один большевик и наполовину обратил его в коммунизм. Джонс был изумлен. Фрейд объяснил: коммунисты верят, что после их победы будет несколько лет страданий и хаоса, которые потом сменятся всеобщим процветанием. Фрейд ответил ему, что он верит в первую половину.

Ганс Сакс рассказывает об этой встрече более подробно. По его воспоминаниям, этот „крупный большевик" был личным другом Фрейда. По словам Сакса, большевик возлагал на психоанализ надежды как на „инструмент, предназначенный для завоевания будущего счастья". Фрейд же мрачно отвечал ему, что темные стороны человеческой природы не могут быть преодолены.

Сакс вспоминал: „После революции, когда работы Фрейда стали печататься русским правительством (Государственным издательством (написано по-русски. — А. Э.)), я с оптимизмом говорил о влиянии, которое может иметь психоанализ на создание новой России. Фрейд ответил, сохраняя скепсис по отношению к русской душе: „Эти русские как вода, которая наполняет любой сосуд, но не сохраняет форму ни одного из них".

Амбивалентная заинтересованность Россией, характерная для окружения Фрейда, была, да и остается весьма обычной среди западных интеллектуалов с левыми взглядами. Прототипом такого отношения является пример Маркса, который в течение почти всей своей жизни относился к России как к страшной угрозе для цивилизации и рассматривал создание 1 Интернационала как средство противостоять русскому влиянию в Европе. В конце жизни он вдруг поверил в возможности социализма в России, был в восторге от русского перевода „Капитала", сам начал изучать русский, и после его смерти в его кабинете нашли два кубометра русских материалов.

По словам Джеймса Раиса, интервьюировавшего племянницу Фрейда, у него были „десятки родственников в Российской империи". Они нередко направляли к молодому Фрейду больных из Житомира, центра еврейской оседлости на Украине, несчетное число раз жестоко страдавшего от погромов. Фрейд имел и личный опыт соприкосновения с революционной борьбой на примере своего дяди Иосифа Фрейда, героя яркого эпизода из „Толкования сновидений", который в 60-х годах прошлого века сидел в австрийской тюрьме. Недавно в полицейских архивах обнаружилось его дело. Дядя Иосиф держал огромную по тем временам сумму фальшивых рублей, сфабрикованных лондонскими евреями, чтобы поддержать восстание в Литве.

Собственные политические взгляды Фрейда не отличались радикализмом. Множество раз он высказывал недоверие утопическим идеям переустройства общества, и с годами его скепсис все возрастал. В феврале 1918 года Фрейд писал Лу Андреас-Саломе: „государство, в котором находится Ваша родина, дискредитировало себя радикальными тенденциями, и это доставляет мне много горя. Я полагаю, что революциям нельзя симпатизировать до тех пор, пока они не кончатся: вот почему они должны быть короткими. Человеческая глупость все же нуждается в обуздании. В общем, нужно становиться реакционером, как это уже было с бунтарем Шиллером перед лицом Французской революции".

Несмотря на трезвую оценку событий, Фрейда не оставляла надежда, и он вспоминал о ней годами спустя. В ноябре 1930 года С. Цвейг прислал ему для подписания некий манифест, написанный им или его друзьями в поддержку Советской России. Фрейд отказался в этом участвовать, признаваясь как в былых своих симпатиях левым идеям, так и в нынешнем разочаровании в них: „Всякая надежда, которой я мог тешить себя, исчезла за это десятилетие Советского правления. Я остаюсь либералом старой школы. В моей последней книге („Неудовлетворенность культурой". — А. Э.) я подверг бескомпромиссной критике эту смесь деспотизма с коммунизмом". Фрейд писал в ней, что экономическая программа коммунистов выходит за пределы его компетенции, что же касается их психологических постулатов, то их следует признать ничем не обоснованной иллюзией. В июне 1933 года Фрейд пишет Мари Бонапарт о том, что мир весь превращается в большую тюрьму, и предсказывает „удивительный парадокс": нацистская Германия „начала с того, что объявила большевизм своим злейшим врагом; она кончит чем-то таким, что будет от него неотличимо"; но все же, если выбирать из этих двух безнадежных альтернатив, Фрейд предпочитает русских: „большевизм, как никак, заимствовал революционные идеи, а гитлеризм является абсолютно средневековым и реакционным".

Некоторые из ближайших учеников Фрейда были активными социал-демократами. Историки выяснили, что и сам Фрейд, и почти все члены Венского психоаналитического общества голосовали на выборах именно за социал-демократов. Даже Юнг, находившийся в политическом спектре справа от большинства своих коллег, характеризовал большевистскую революцию в России как „расширение сознания". На семинаре 13 марта 1929 года Юнг говорил: „огонь сжигает все, огонь кладет конец цивилизации. Так время от времени и происходит. Так было во время большевистской революции, когда культурная форма не могла больше сдерживать напряжение энергии, и пламя прорвалось и сожгло русскую цивилизацию". Любопытно заметить, как Фрейд и Юнг, ищущие каждый свою метафору для загадочной русской души, находят прямо противоположные: Фрейд уподобляет ее воде, а Юнг — огню.

 

Психоанализ пролетариата

Постоянное взаимопересечение психоанализа и социализма — давно отмеченное явление истории идей, породившее таких ярких мыслителей, как Герберт Мар-кузе и Эрих Фромм, и приведшее множество их последователей на баррикады „студенческих революций" Европы и Америки. Разочарование в опыте сталинского социализма в СССР и потрясение победой национал-социализма в Германии были двумя в равной степени важными факторами, обратившими многих левых интеллектуалов к психоанализу. Раз социализм так трудно построить, раз массы готовы поддержать самые античеловечные политические режимы, значит, дело не только в политике и нужно справиться с чем-то, что заложено в самой природе человека. И с другой стороны, профессиональные аналитики до- и послевоенных времен заметно тяготели к левым идеям (12). Жак Лакан, например, однажды заявил, что его учение относится к учению Фрейда так же, как учение Ленина — к учению Маркса. Даже в девяностых годах левые французские психоаналитики провели посвященную этому сравнению конференцию, а престижное издательство опубликовало ее материалы под названием „Маркс и Ленин, Фрейд и Лакан"...

Обсуждение отношений между Фрейдом и Марксом началось с собрания в Венском психоаналитическом обществе в 1909 году. Основной доклад под названием „Психология марксизма" делал Альфред Адлер. Для него это была не теория. Адлер был женат на русской социалистке, близко знал Троцкого и имел своим пациентом Адольфа Иоффе. Много общавшаяся с Адлером Лу Андреас-Саломе прямо называла его последователем Маркса и записывала в 1912 году: „У пролетариата социальная утопия опирается на мотивы зависти и ненависти, и у ребенка Адлер видит проявления подобного же идеала, создающего личностную утопию, основанную на социальном сравнении".

Как рассказывает исследовавший материалы Венского общества Ференц Эрош, обсуждение доклада Адлера выявило три точки зрения. Согласно самому Адлеру и поддержавшему его Полю Федерну, те самые агрессивные инстинкты, которые подавляются у невротиков, у пролетариата трансформируются в классовое сознание, о котором говорил Маркс. Противоположная точка зрения состояла в том, что социализм — это не более чем новый субститут религии, а может, и особый вид невроза. Фрейд, как всегда в вопросах политики, пытался найти либеральный компромисс.

Прошло 10 лет, революции потрясли Восточную и Центральную Европу, и тот же Федерн в своей книге „Психология революции" на новом материале аргументировал, что большевизм — это не что иное, как замена патриархальной власти, власти отца, матриархальными принципами братства. Советы представляют позитивный возврат к допатриархальным формам братского сотрудничества, но существует постоянная опасность „психологического термидора", реставрации отцовского принципа. Федерн предупреждал, что братья, лишенные отца, будут искать ему замену, и тем самым диктатуре пролетариата грозит опасность превратиться в тиранию.

Первые революционные режимы были благожелательны к психоанализу не только в России. Во время короткого успеха венгерской революции 1919 года один из самых близких к Фрейду коллег, Шандор Ференчи, был назначен директором Психоаналитического института при Будапештском университете. Даже Че Гевара считал себя знатоком и любителем психоанализа.

Немецкие социал-демократы, например, Карл Каутский, любили ссылаться на Фрейда и Адлера в своих рассуждениях о массовой психологии. Им, конечно, психоанализ казался ближе к реформистскому социализму, чем к коммунизму большевистского типа. Их русские коллеги во главе с Троцким считали иначе.

 

Фрейдомарксизм в России

Здесь впервые проблема была поставлена Казанским кружком. Протокол одного из его заседаний 1922 года гласит, что между методом Маркса и методом Фрейда есть сходство: „1) оба они насквозь аналитичны; 2) оба занимаются человеческим бессознательным; 3) объектом и того, и другого является личность в ее социальной и исторической детерминации; 4) оба изучают динамику". Тогда же Лурии, Авербах, Фридману и Нечкиной было поручено подготовить специальное обсуждение этой темы. Первые три, переехав в Москву, перенесли дискуссию на страницы партийной печати (а последняя сменила увлечения молодости на карьеру историка-марксиста).

Начиная с 1923 года эта тема не сходила с повестки дня заседаний московских аналитиков и со страниц журналов, в которых они публиковались. Они приняли „социальный заказ", благодаря которому могли существовать в относительно сносных и даже привилегированных условиях: заказ на поиск нового идеологического лица большевизма. С другой стороны, они отвечали на грубые нападки многих своих противников, которые утверждали несовместимость психоанализа с советским марксизмом и пытались вытеснить „фрейдизм" с его политически выгодной позиции. На место „единственно материалистической концепции человека" разом претендовали рефлексология В. М. Бехтерева, физиология условных рефлексов И. П. Павлова, а также развивавшаяся в рамках педологии совокупность идей, которые позже станут доминировать на советской сцене под немного длинным названием „культурно-исторической теории деятельности Л. С. Выготского, А. Н. Леонтьева и А. Р. Лурии".

В этой скорее политической, чем научной борьбе у советских аналитиков были две возможных стратегии. Одна — назовем ее „идеей частного случая" — состояла в доказательстве того, что психоанализ является частным случаем того или другого из этих вариантов „материалистической концепции человека". Будучи частным случаем, он не противоречит марксизму и может даже усилить советскую науку своими эмпирическими наблюдениями. Эта идея частного случая была впервые высказана известным впоследствии философом Бернардом Быховским. Обильно цитируя Фрейда на страницах журнала „Под знаменем марксизма", Бы-ховский пытался доказать, что теория Фрейда монистична, материалистична и диалектична. Образцом же для Быховского была рефлексология Бехтерева, частным случаем которой психоанализ, по его мнению, и является. Потом по его следам некоторое время шел А. Б. Залкинд. Конкретная реализация этой стратегии ставила, конечно, неразрешимые логические проблемы. Но даже если закрыть на них глаза, то психоанализ оказывался подчиненным другим концепциям, что могло устроить кого угодно, кроме самих аналитиков.

Другой и более глубокий подход сегодня назвали бы „идеей дополнительности". Психоанализ и избранная концепция материалистической науки дополняют друг друга, являясь разными точками зрения на те же самые явления. Если это так, то психоанализ и рефлексология или павловская физиология представляют собой равноправные миры, которые, по идее, не должны быть связаны никакими логическими отношениями. Понятно, что идея дополнительности оставляла психоанализу куда большую свободу, чем идея частного случая. Впервые идея дополнительности была высказана Львом Троцким; в не раз повторявшейся им метафоре он сравнивал Фрейда с человеком, который смотрит сверху на ьоду и видит дно мутно, зато в целом, а Павлова — с водолазом, который кропотливо обследует каждую деталь изнутри

Близкий к властям М. А. Рейснер продолжал эту тему в статьях 1923—1924 годов. Особенно ценил он психоаналитическую концепцию вытеснения, предвосхищая тем самым позднейшие западные попытки фрейдомарксистского синтеза, связанные с именами Райха и Маркузе. Правда, пафос сексуальной революции, характерный для западных фрейдомарксистов, в статьях Рейснера начисто отсутствовал.

В изданном в 1925 году под редакцией нового директора Института психологии К. Н. Корнилова сборнике „Психология и марксизм" психоаналитические или, скорее, фрейдомарксистские идеи определенно доминировали над другими подходами. А. Р. Лурия трактует психоанализ как „систему монистической психологии"; М. А. Рейснер рассуждает о соотношении фрейдистской социальной психологии и марксизма; Б. Д. Фридман публикует статью на тему „Основные психологические воззрения Фрейда и исторический материализм". В попытках авторов поставить рядом привлекательные для них системы взглядов не чувствуется страха, который будет явным в текстах, опубликованных всего несколькими годами позже. Эти работы вполне удерживаются в рамках академической традиции, и потому, может быть, сегодня безнадежно устарели. Для серьезных психоаналитиков, однако, такой подход и тогда вряд ли казался приемлемым.

Самый известный из советских психологов, Л. С. Выготский, внес тогда свой вклад в дело „марксистской критики психоанализа", который, правда, долгие десятилетия оставался неоцененным. Искусный методолог, он обратил внимание на радикальное несовпадение между идеями Фрейда и тем, как их излагают, адаптируя к текущему моменту, советские его сторонники. „Ни один психоаналитический журнал, конечно, не напечатал бы статей Лурии и Фридмана", — резонно указывал он в работе, написанной в 27 году, но опубликованной лишь полвека спустя (23К Действительные идеи психоанализа, шкал Выготский, глубоко отличны от того, что им приписывают большевистские теоретики, и они вводят в заблуждение своих читателей, когда заявляют о близости двух систем, фрейдизма и марксизма. „Получается очень странное положение: Фрейд и его школа нигде не заявляют себя ни монистами, ни материалистами, ни диалектиками, ни продолжателями исторического материализма. А им заявляют: вы — и то, и другое, и третье; вы сами не знаете, кто вы". Выготский был абсолютно прав, но если бы этот текст был опубликован в конце 20-х, он бы имел значение политического доноса. Возможно, поэтому Выготский, сам бывший (по списку 1929 г.) членом Русского психоаналитического общества и имевший в нем друзей и соавторов, воздержался тогда обнародовать эту свою позицию.

 

Адольф Иоффе — пациент

У советского фрейдомарксизма 20-х годов, неожиданного и странного явления, не имевшего, казалось, ня корней, ни последствий, была кое-какая история.

Адольф Абрамович Иоффе (1883—1927) был одной из центральных фигур русской революции. Профессиональный подпольщик, организатор октябрьского восстания, впоследствии крупный дипломат. Член ЦК РСДРП с июля 1917 года, в октябре — председатель Военно-революционного комитета. Председатель российской делегации при заключении Брестского мира. Участник генуэзских переговоров. Посол в Германии, Китае, Японии, Австрии... Один из лидеров троцкистской оппозиции в партии. После ее разгрома покончил с собой.

Такова биография. Из автобиографии можно почерпнуть более подробные сведения. В 1908 году, ко времени встречи с Троцким в Вене, где они вместе организовали газету „Правда", Иоффе уже в пятый раз бежит из-под ареста. За свои 25 лет он успел много: пропагандистская работа в разных городах России, организация невероятного побега из Севастопольской военной тюрьмы, доставка нелегальной литературы в Баку, высылка из Германии особым постановлением имперского канцлера. И еще он побывал студентом двух факультетов — медицинского в Берлине и юридического в Цюрихе.

Дальше мы узнаем нечто поразительное, если оставим автобиографию и послушаем воспоминания Троцкого. Старшему товарищу революционные подвиги младшего до их встречи кажутся „маленьким политическим прошлым". В Вене же Иоффе проживал в качестве студента медицины и... пациента. Цитируем: „несмотря на чрезвычайно внушительную внешность, слишком внушительную для молодого возраста, чрез-вычайное спокойствие тона, терпеливую мягкость в разговоре и исключительную вежливость, черты внутренней уравновешенности, — Иоффе был на самом деле невротиком с молодых лет". Клинические наблюдения Троцкого состояли в следующем: „во взгляде его, как бы рассеянном и в то же время глубоко сосредоточенном, можно было прочесть напряженную и тревожную внутреннюю работу". Более удивительно — но зато как! — другое: „даже необходимость объясняться с отдельными лицами, в частности разговаривать по телефону, его нервировала, пугала и утомляла".

Вена этих лет — мировая столица психоанализа. Встречи невротиков со своими психоаналитиками решаются, наверно, на небесах. Аналитиком Иоффе стал Альфред Адлер. Ближайший ученик Фрейда, как раз во время интересующих нас событий Адлер вынашивал собственную версию психоанализа, в которой доказывал первичный характер мотива, который казался ему столь же фундаментальным, как фрейдовский Эрос: влечения к власти. Надо думать, что опыт общения с молодыми русскими марксистами весьма пригодился Адлеру в развитии этих мыслей.

Фрейд не признал новаций Адлера, и тому со своими сторонниками довольно скоро пришлось выйти иг. Венского психоаналитического общества. Троцкий был в курсе проблем Адлера, но понимал их на свой лад. Цитируем: Иоффе „лечился у прославившегося впоследствии „индивидуал-психолога" Альфреда Адлера, вышедшего из школы Зигмунда Фрейда, но к тому времени уже порвавшего с учителем и создавшего свою собственную фракцию". Случилось это в конце 1911 года. Троцкий „время от времени" встречался с Адлером и позже, и в 1923 году охарактеризовал эти встречи так: „В течение нескольких лет моего пребывания в Вене я довольно близко соприкасался с фрейдистами, читал их работы и даже посещал тогда их заседания". Об Адлере в воспоминаниях Троцкого читаем: „Первое посвящение, очень, впрочем, суммарное, в тайны психоанализа я получил от этого еретика, ставшего первоучителем новой секты. Но подлинным моим гидом в область тогда еще мало известного широким кругам еретизма был Иоффе. Он был сторонником психоаналитической школы в качестве молодого медика, но в качестве пациента он оказывал ей необходимое сопротивление и в свою психоаналитическую пролаганду вносил поэтому нотку скептицизма". Сам Троцкий относился к „фрейдистам" противоречиво: „меня всегда поражало в их подходе сочетание физиологического реализма с почти беллетристическим анализом душевных явлений".

Троцкий вспоминал все это со знанием дела, которому он обязан не только Иоффе. В 1931 году ему пришлось направить к берлинским психоаналитикам свою дочь, которая через два года лечения покончила с собой. И. Дойчер, автор трехтомной его биографии, засвидетельствует: „Троцкий занимался вопросами психоанализа глубоко и систематически и поэтому знал недостатки этого метода". А тогда, в Вене, он, естественно, не оставался в долгу у младшего друга: „в обмен на уроки психоанализа я проповедовал Иоффе теорию перманентной революции и необходимость разрыва с меньшевиками".

Психоаналитическое лечение Иоффе было интенсивным — в те годы пациент приходил к аналитику 5—6 раз в неделю, — и дорогим. Платила Адлеру, наверно, не партийная касса; Иоффе обходился собственными средствами — его отец был богатым крымским купцом.

Мы не знаем, сколько длилось лечение. Во всяком случае в 1912 году Иоффе был вновь арестован и до самой февральской революции находился на сибирской каторге. Там он проводил каторжанам любительский психоанализ, отчет о котором — с каторги!1 — публиковал в журнале „Психотерапия". Откровенно слабая работа, напечатанная журналом, скорее всего, в порядке политического хулиганства, посвящена случаю ссыльного фельдшера, которого пытался лечить Иоффе. После множества шантажных попыток самоубийства фельдшер покончил с собой на глазах жены и товарищей; несколько сеансов с Иоффе ему, как видно, не помогли. Статья завершалась эффектной концовкой, которая для нас, знающих судьбу самого Иоффе, звучит и в самом деле волнующе: „Такова трагическая судьба одного из многих «здоровых» людей нашего времени, это — жизнь-загадка! Но если есть какой-то ключ к разгадке этой тайны, то он может лежать только в том, чтобы «тайное» сделать явным, «бессознательное» — осознанным... Когда-либо эта задача будет разрешена вполне — и многие, многие будут избавлены от повторения подобной трагической судьбы".

 

Иоффе избавлен не был.

После 7 лет перерыва Иоффе снова встретился с Троцким. Тот рассказывает: „выбранный в Петербургскую городскую думу, Иоффе стал там главою большевистской фракции. Это было для меня неожиданностью, но в хаосе событий вряд ли я успел порадоваться росту своего венского друга и ученика. Когда я стал уже председателем Петроградского совета, Иоффе явился однажды в Смольный для доклада от большевистской фракции Думы. Признаться, я волновался за него по старой памяти. Но он начал речь таким спокойным и уверенным тоном, что всякие опасения сразу отпали. Многоголовая аудитория Белого зала в Смольном видела на трибуне внушительную фигуру брюнета с окладистой бородой с проседью, и эта фигура должна была казаться воплощением положительности и уверенности в себе". Глубокий бархатный голос... Правильно построенные фразы... Округленные жесты... Атмосфера спокойствия... Возможность естественно подняться с разговорного тона до настоящего пафоса... Троцкий знал в этом толк и дает талантам 34-летнего Иоффе наивысшую оценку. „В изысканной одежде дипломата, с мягкой улыбкой на спокойном лице... Иоффе с любопытством поглядывал на близкие разрывы снарядов, не прибавляя и не убавляя шага".

Вспоминая все это в далекой Мексике, Троцкий бережет память о друге и вместе с тем не упускает случая подчеркнуть факт поразительной человеческой метаморфозы. „Это приятно удивило меня: революция справилась с его нервами лучше, чем психоанализ... Революция его подняла, выправила, сосредоточила сильные стороны его интеллекта и характера. Только иногда в глубине зрачков я встречал излишнюю, почти пугающую сосредоточенность".

Для характеристики невроза и личности А. А. Иоффе интересно проследить один сюжет из его переписки с В. И. Лениным , В письме Иоффе от 17.03.21 Ленин пишет: „С большим огорчением прочел Ваше глубоко взволнованное письмо от 15,03. Вижу, что Вы имеете самые законные основания к недовольству и даже возмущению, но уверяю Вас, что Вы ошибаетесь в поиске причин тому.

Во-1-х, Вы ошибаетесь, повторяя (неоднократно), что „Цека — это я". Это можно писать только в состоянии большого нервного раздражения и переутомления. Зачем же так нервничать, что писать совершенно невозможную, совершенно невозможную фразу, будто Цека — это я. Это переутомление. Во-2-х, ни тени недовольства Вами, ни недоверия к Вам у меня нет..."