БАЛЛАДУ О ГАЛОПЕ МУССОРЕ-МАФФИКЕ 19 страница

 

 

ПОХАБНАЯ ПЕСНЬ

Вчера я пежил Королеву Трансильва-нии,

Сегодня я уже в Бургундии герой.

Заеду скоро в Умопомраче-ние,

Но Королевны ласковы со мной…

Икра на завтрак с розовой шампа-нью,

Чуток «шатобриана» — пир горой…

Сигарки в десять шиллингов запихиваю в рот

И так смеюсь, как будто весь мир — скверный анекдот,

До лампочки мне всё, ведь расступается народ

Пред тем, кто пежил Королеву Трансиль-ва-нии!

 

Голова Ленитропа — воздушный шарик, что поднимается не вертикально, а горизонтально, все время поперек залы, оставаясь на месте. Всякая клетка мозга теперь — пузырек: Ленитроп преобразовался в черный эпернейский виноград, прохладные тени, благородные кюве. Он смотрит на сэра Стивена Додсон-Груза — тот чудесным манером еще держится прямо, хотя глаза остекленели. Ага, точно — тут же предполагается контрзаговор, да да, э, ну-ка… Ленитроп увлекается наблюденьями за очередным пирамидальным фонтаном, на сей раз — сладкого «тэтэнже» без всякой даты на этикетке. Официанты и сменившиеся крупье расселись птицами вдоль стойки, пялятся. Гам стоит неописуемый. На стол воздвигся валлиец с аккордеоном, лабает «Испанскую даму» в до мажоре — просто шпарит вверх-вниз по своей сопелке, как маньяк. Дым висит густо и клубами. В хмари тлеют трубки. По меньшей мере три кулачных боя в самом разгаре. Игру в «Принца» уже трудно засечь. В дверях толкутся девушки, хихикают, тычуг пальцами. Свет в зале от роящегося обмундирования потускнел до буро-медвежьего. Ленитроп, вцепившись в кружку, с трудом подымается на ноги, разок крутится вокруг себя и с грохотом рушится посреди бродячей игры в «корону и якорь». Красивей, предупреждает он себя, красивей… Гуляки подхватывают Ленитропа за подмышки и задние карманы и мечут в направлении сэра Стивена Додсон-Груза. Ленитроп пробирается под стол, по пути на него валится лейтенант-другой, вброд через случайное озерцо пролитого игристого, через случайную топь блевотины, пока не обретает, как ему видится, набитые песком брючные манжеты Додсон-Груза.

— Эй, — вплетаясь в ножки стула, изгибая шею, дабы засечь физиономию Додсон-Груза в ореоле висящей лампы с бахромой на абажуре. — Идти можете?

Кропотливо переведши взор вниз, на Ленитропа:

— Не уверен вообще-то, что я могу встать…

Некоторое время они заняты выпутыванием Ленитропа из стула, затем вставанием — что происходит тоже не без своих сложностей, — определением местоположения двери, прицеливанием в нее… Шатаясь, подпирая друг друга, они проталкиваются сквозь бутыленосную, окосевшую, рассупоненную, ревущую, бледноликую толпу, что хватается за животы, пробираются сквозь гибкую и надушенную женскую публику у выхода, все мило возбужденные, декомпрессионный шлюз перед выходом наружу.

— Срань святая. — Таких закатов больше не увидишь, пожалуй, — закат в глубинке XIX века, они редко запечатлевались даже в первом приближении на холсте, в пейзажах Американского Запада художниками, о которых никто не слыхал, — когда земля была еще свободна, а взгляд невинен, и присутствие Создателя гораздо ощутимее. Вот он громыхает по-над Средиземноморьем, высокий и одинокий, этот анахронизм в древней киновари, в желтизне такой чистоты, что ныне и не найдешь нигде, и чистота эта просто взывает к немедленному загрязнению… Империя, конечно, продвинулась на запад, куда еще ей было двигаться, как не к этим девственным закатам, — проникнуть в них и испакостить?

Но по всему горизонту, вдали, на отполированной кромке мира — что это за пришлецы стоят… эти фигуры в покровах — на таком расстоянии, вероятно, вышиной в сотни миль — их лики, безмятежные, непричастные, как у Будды, клонятся над морем, бесстрастные, вообще-то совсем как Ангел, что стоял над Любеком при налете в Вербное воскресенье, пришел в тот день не карать и не оберегать, но свидетельствовать игре в соблазненье. То был предпоследний шаг, сделанный Леди Лондон пред тем, как покориться, пред тою связью, что в конце концов привела ее к воспаленью и рубцеванью пагубной сыпи, что отмечена у Роджера Мехико на карте, дремала в сей любви, коя у них на двоих одна с этим ночным распутником Лордом Смертью… потому что отправлять Королевские ВВС наводить ужас на гражданский Любек равносильно было безошибочному взгляду, что рек: скорей же выеби меня, — от которого градом и посыпались с воем ракеты, A4, которыми все равно палили бы, ну разве что чуть раньше…

Чего ж явились сегодня вечером искать эти стражи края света? вот они темнеют, монументальные существа, стоики, до шлака темнеют, до пепла, до того цвета, что ночь сегодня сгладит… чему такому грандиозному тут свидетельствовать? здесь только Ленитроп да сэр Стивен несут себе околесицу, пересекают одну за другой длинные тюремно-решетчатые тени, отбрасываемые высокими стволами пальм вдоль набережной. Промежутки в тенях ныне омываются очень теплой закатной краснотой по зернистому шоколадному пляжу. Ни в единый миг, похоже, ничего не происходит. Никакое уличное движенье не шепчет на округлых подъездных дорожках, никаких миллиардов франков не ставится на кон из-за женщины либо союзов наций ни за каким столом внутри. Лишь несколько номинальный плач сэра Стивена, припавшего на одно колено в песке, еще согретом днем: тихие придушенные вскрики отчаянья сдерживаются, выдавая весь гнет, что сэр Стивен претерпевал, даже Ленитроп это ощущает в горле, болезненные вспышки сочувствия к тому, чего это мужику явно стоит…

— Ох, да — да, знаете ли, я, я, я не могу. Нет. Я предполагал, что вам известно, — а с другой стороны, чего ради им было сообщать? Они- то знали. Я посмешище всей конторы. Даже публика знала. Нору уже много лет облизывает толпа экстрасенсов. Всегда сгодится для репортажика в «Новостях мира»…

— А! Ну да! Нора — это ж та дамочка, которую тогда еще застали с пареньком, кото-который цвет себе меняет, верно? Ух ты! Ну точняк, Нора Додсон-Груз! Я так и знал, что фамилия у вас знакомая…

Однако сэр Стивен не умолкает:

— …был сын, да, нас снабдили чувствительным сыночком, мальчик ваших лет. Фрэнк… По-моему, его отправили в Индо-Китай. Очень вежливые, когда я спрашиваю, очень вежливые, да только все равно не дают мне выяснить, где он… В Фицморис-хаусе славные парни, Ленитроп. Добра желают. Почти во всем я сам виноват… Я же действительно любил Нору. Честно. Но было и еще кое-что… Важное. Я в это верил. И до сих пор верю. Должен. Когда она пошла на поводу, знаете… они и впрямь на это идут. Знаете же, какие они — требовательные, всегда пытаются за-затащить в постель. Я не мог, — качает головой, волосы теперь светятся в сумерках оранжевым, — не мог. Слишком высоко вскарабкался. На другую ветку. Не мог к ней обратно спуститься. Она-на, может, и довольна была бы даже касаньем время от времени… Слушайте, Ленитроп, ваша девушка, ваша Катье — он-на, знаете, очень красивая.

— Знаю.

— Он-они думают, мне все равно, теперь уже. «Можете наблюдать бесстрастно». Сволочи… Нет, я не это хотел сказать… Ленитроп, мы все — люди такие механические. Выполняем свою работу. Вот и все. Послушайте — что вы думаете, мне каково? Когда вы уединяетесь с ней после каждого занятия. Я импотент, но мужчина — а мне, Ленитроп, только с книжкой уединяться. Только рапорты писать…

— Слышьте, ас…

— Не сердитесь, я безвредный. Валяйте, стукните меня, я упаду, а потом опять вскочу. Смотрите. — Показывает. — Вы не безразличны мне, вы оба. Мне не все равно, поверьте мне, Ленитроп.

— Ладно. Рассказывайте, что происходит.

— Не безразлично!

— Хорошо, хорошо…

— Моя «роль» — наблюдать за вами. Вот моя роль. Вам нравится моя роль? Нравится? Ваша «роль»… изучить ракету, дюйм за дюймом. Я должен… каждый день отправлять сводку ваших успехов. Больше я ничего не знаю.

Но это не все. Он что-то утаивает, что-то в глубине, а дурень Ленитроп надрался так, что не доберется туда с изяществом.

— За нами с Катье тоже? Подглядываете в замочную скважину?

Всхлип.

— Да какая разница? Я для этого человек идеальный. Идеальный. У меня далеко не всегда получается даже мастурбировать… на их рапорты, знаете, даже гаденькая молофья не брызжет. Такого им не надо. Просто кастрат, фиксирующий глаз… Они так жестоки. Думаю, на самом деле они даже не знают… Они даже не садисты… Просто вообще никакой страсти…

Ленитроп кладет руку ему на плечо. Набивка в костюме съезжает и горбится на теплой кости. Ленитроп не знает, что тут сказать, что сделать: ему самому пусто и хочется спать… А сэр Стивен на коленях, и вот-вот — трясется на самом краешке — поведает Ленитропу ужасающую тайну, роковую убежденность в том, что якобы

 

 

ПЕНИС — ЕГО

(ведущий тенор): Он решил, будто пе-нис — его,

Что игривый стояк — ого-го,

Что головка крепка

И не дрогнет рука,

Когда девочки шепчут в него —

 

(бас): Од-но-го…

 

(внутренние голоса): Только в дырку ночную Они

 

(бас): Пробрались, дабы пенис сманить —

 

(внутренние голоса): За-ма-нить…

 

(тенор): И теперь у него

Не осталось того,

От че-го ожи-дал — он — все-гооооо!

 

(внутренние голоса): Ни — че — го!

 

Фигуры над морем никуда не деваются, и пока свет остывает и меркнет, они все ветреней и отдаленней… до них так трудно дотянуться — их трудно ухватить. Насколько это трудно, Кэрролл Эвентир узнал, пытаясь подтвердить любекского ангела — и он, и его хозяин Петер Сакса, пока бултыхались в топи между мирами. Потом в Лондоне случилось явление самого вездесущего из двойных агентов, Сэмми Гильберта-Пространса, про которого все думали, что он в Стокгольме — или в Парагвае?

— Ну, стало быть, — доброе скумбриевое лицо озирает Эвентира — проворно, как параболическая антенна управления огнем, а милосердия в нем еще меньше, — я-то думал, я…

— Вы думали, просто заскочите.

— Еще и телепат, господи, изумительный какой, а? — Но рыбьи глаза не отпускают. Комнатка довольно гола, адрес где-то за Гэллахо-Мьюз — обычно его приберегают для передачи наличных. Эвентира вызвали из «Белого явления». В Лондоне знают, и как пентакли рисовать, и как заклинания вопить, как вовлекать именно тех, кто им нужен… Стол загроможден стаканами, заляпанными, беловатыми, опустошенными либо с осадками темно-коричневых и красных напитков, пепельницами, обрывками искусственных цветов, которые старина Сэмми ощипывал тут, шелушил, скручивал в таинственные изгибы и узлы. В приоткрытое окно вдувает паровозный дым. Одна стена, хоть и глухая, за годы разъелась тенями оперативников — так порою зеркала в общественных едальнях корежатся отражениями посетителей: поверхность набирает характера, будто старое лицо…

— Но вы, стало быть, с ним на самом деле не разговариваете, — ах, как хорошо это у Сэмми получается, мягко-мягко, — в смысле, вы ж не телеграфисты, не болтаете малёхо среди ночи…

— Нет. Нет. — Эвентир теперь понимает: они смотрели стенограммы всего, что идет через Петера Саксу, — то, что достается читать самому Эвентиру, уже прошло цензуру. И это, возможно, длится довольно долго… Так расслабься, стань пассивен, посмотри, во что выльется болтовня Сэмми, только Эвентир уже знает, во что выльется, как знаем мы, разбирая акростих: его вызвали в Лондон, но не просят ни с кем связать, значит, интересуются самим Саксой, и цель данной встречи — не нанять Эвентира, но предупредить. Чтоб отлучил толику собственной скрытой жизни. Словечки, интонации, выбор оборотов — все теперь слетается воедино:

— …такое потрясение, должно быть, — вдруг там очутиться… я и сам о паре-тройке Закс переживаю… тебя, по крайней мере, на улицу не выпускать… смотри, как держишься, ну и старина Закса, конечно, тоже, надо фильтровать личности, понимаешь, из данных, так нам полегче…

На улицу не выпускать ? Всем известно, как погиб Сакса. Но никто не знает, почему в тот день он очутился там, что к этому привело. А Сэмми говорит Эвентиру вот что: Не надо вопросов.

Тогда они попробуют и до Норы добраться? Если тут аналогии, если Эвентир и впрямь неким манером отображает Петера Саксу, неужели Нора Додсон-Груз станет той женщиной, которую Сакса любил, Лени Пёклер? Распространится ли отлученье и на дымчатый голос, на верные руки Норы, и не останется ли Эвентир, пока суд да дело, быть может — пожизненно, под неким изощренным домашним арестом за преступления, о которых ему никогда не сообщат?

Нора по-прежнему вся в своей Авантюре, в своей «Идеологии Нуля», несгибаема средь выветренных волос последних белых стражей у последней ступени в черноту, в сияние… Но где теперь Лени? Куда она могла убрести, влача свое дитя и грезы свои, коим уже не повзрослеть? Либо мы не хотели терять ее — либо эллипсис образовался в нашей опеке, в нашей, как некоторые бы даже поклялись, любви, — либо кто-то забрал ее намеренно, по причинам, оставшимся в тайне, и смерть Саксы тоже к этому относится. Крылами своими она обмахнула новую жизнь — не мужа Франца, который о том и грезил, и молился, но его держат для чего-то совсем другого, — а Петера Саксу, пассивного совсем иначе… не ошибка ли тут? Они ошибаются вообще или… почему он несется с нею к ее концу (как, собственно, и Эвентира засосало в неистовый Норин кильватер) и тело ее загораживает от него все, что лежит впереди, стройная девушка вдруг странно одубела, раздалась, заматерела… ему остается лишь довольствоваться обломками их времени, что заметает сзади с обеих сторон, петляет прочь долгими спиралями в пыльное невидимое, где на камнях дороги лежит последний клочок солнечного света… Да: как ни смешно, он воплощает фантазию Франца Пёклера, примостился у нее на спине, маленький такой, и его везут — вперед везут, в эфирный ветер, чей запах… нет не тот запах , что встречался ему перед самым его рожденьем… в пустоту, коя гораздо раньше любых его воспоминаний… что означает, если пустота эта снова тут… значит… значит…

Их толкает назад полицейский кордон. Петера Саксу заклинило внутри, он пытается нащупать опору, никуда не сбежишь… Лицо Лени движется, беспокойное, в окне «Гамбургского летуна», бетонки, цоколи, промышленные башни «Марка» улетают прочь, больше ста миль в час, идеальный задник, бурый, смазанный, чуть оступись в стрелках, на насыпи при такой скорости, и им конец… юбку ее сзади задирает, голые мякоти бедер с красными рубцами от вагонного сиденья, оборачиваются к нему… да… в неотвратимости бедствия, да, кто бы ни смотрел — да…

— Лени, где же ты? — Всего десять секунд назад она была у его локтя. Заранее условились, что попробуют держаться вместе. Но тут два вида движенья: случайная переброска чужаков туда-сюда через стрелковую цепь Силы то и дело сводит людей, которые так и остаются на время — влюбленными, отчего и гнет покажется провалом, а любовь тут, на улице, можно снова разъять центробежно — лица видятся в последний раз, слова говорятся праздно, через плечо, само собой разумеется, что она там, уже последние слова…

— Вальтер сегодня принесет вино? Я забыл… — Это шуточка у них такая, что он забывает, бродит кругами в подростковом смятеньи, уже безнадежно влюбленный еще и в малютку Ильзе. Она — его прибежище от общества, вечеринок, клиентов… часто лишь из-за нее у него сохраняется рассудок. Он полюбляет сидеть каждую ночь понемножку у ее кроватки, сильно за полночь, смотреть, как она спит попкой вверх и мордашкой в подушку… это чисто, это праведно… Но мать ее, когда спит, часто в последнее время по ночам скрежещет зубами, хмурится, говорит на языке — он даже допустить не способен, что когда-нибудь, где-нибудь сможет выучить его или бегло на нем заговорит Вот и на прошлой неделе… что знает он о политике? но видит же, что она переступила порог, нашла такую ветвь времени, куда, может, ему и не будет хода… — Ты ее мать… если тебя арестуют, что будет с ней?

— Именно это они и… Петер, ну как ты не понимаешь, им только и нужна огромная налитая титька, а за ней, в тени чтоб блеяла какая-нибудь атрофированная откоряка человеческая. Как я могу быть для нее человеком? Не матерью же. «Мать» — это категория госслужбы, матери работают на Них ! Это полиция души… — лицо ее темнеет, евреизируется тем, что она говорит, — не потому, что вслух, а потому что она не шутит, и она права. У нее такая вера, что Сакса видит все мелководья собственной жизни, застойную ванну тех суарэ[115], на которых из года в год даже лица не менялись… перебор закисших лет… — Но я люблю тебя… — она сметает наверх волосы с его потного лба, вдвоем они лежат под окном, куда постоянно задувает уличным и рекламным светом, что плещет об их кожу, об их округлости и тени спектрами гораздо холодней, чем у Луны астрологов… — Вовсе не нужно быть тем, кто ты не есть, Петер. Меня бы здесь не было, если б я не любила того, кто ты есть…

Выманила ли она его на улицу, принесла ли ему смерть? На его взгляд с другой стороны — нет. В любви слова слышатся много как, делов-то. Но он же чувствует, что его послали на другую сторону зачем-то…

Ильзе к тому же — завлекает его темными своими глазами. Имя его она выговаривает, но часто, чтобы пококетничать, не хочет либо называет его мама.

— Нет-нет, мама вот. Я Петер. Ты что, забыла? Петер.

— Мама.

Лени только смотрит, улыбка меж губ почти, он бы сказал, самодовольная, дозволяет случиться путанице в именах, запустить мужские отзвуки, о которых не может не знать. Если она не хочет, чтоб он вышел на улицу, зачем же тогда молчит лишь в такие моменты?

— Я только радовалась, что меня она мамой не зовет, — Лени думала, что это объясняет. Но слишком уж отдает идеологией, ему пока неуютно. Он не умеет слушать такие разговоры, когда вместе нанизывается больше, чем просто лозунги: не научился слушать революционным сердцем, да ему вообще-то и не дадут времени отрастить себе революционное сердце из тусклой товарищеской любви к прочим, нет, на это сейчас нет времени, да и ни на что его нет, кроме еще одного вдоха, грубого вдоха того, кому уже страшно на улице, нет времени даже сбросить этот свой страх каким-нибудь освященным веками манером, нет, потому что вот подступает шуцман Хаммут, дубинка уже в замахе, сектор коммунистической головы глупо вплывает в поле обзора, столь не сознавая присутствия шуцмана и его власти… у шуцмана это первый чистый удар за весь день… о, момент выбран идеально, он чувствует его и в руке и на дубинке, уже не болтающейся вяло на боку, но упруго отведенной назад мускулистой дугой, в вершине замаха, пик потенциальной энергии… далеко внизу эта серая вена в виске, хрупком, как пергамент, так ясно выделяется, уже подергивается предпоследним ударом пульса… и, БЛЯ! Ох — как…

Как прекрасно!

Где-то среди ночи сэр Стивен из Казино исчезает.

Но прежде сообщает, что Ленитроповы эрекции в высшей степени интересуют Фицморис-хаус.

Затем наутро врывается Катье — и клекочет яростнее промокшей квочки: сэр Стивен пропал. Ни с того ни с сего Ленитропу все что-нибудь сообщают, а он едва проснулся. В ставни и окна барабанит дождь. Утра понедельников, расстройства желудка, прощанья… он моргает, глядючи на затуманенное море, горизонт укрыт мантией серости, пальмы поблескивают под дождем, тяжелые, мокрые и очень зеленые. Может, из него шампанское еще не вышло — десять необычайных секунд в его поле зрения только любовь к тому, что он видит.

Затем, извращенно это сознавая, он отворачивается обратно в комнату. С Катье пора поиграть, итак…

Лицо у нее бледное, совсем как волосы. Ворожея дождливая. Поля шляпки обрамляют лицо шикарным сливочно-зеленым ореолом.

— Ну и пропал, значит. — Проницательность эдакого порядка может ее спровоцировать. — Не повезло. А с другой стороны — может, и повезло.

— Да ну его. Что тебе известно, Ленитроп?

— В каком это смысле — да ну его? Вы что — людей просто вышвыриваете?

— Хочешь выяснить?

Он стоит, покручивая ус.

— Рассказывай.

— Сволочь. Ты все этой школярской пьяной игрой саботировал.

— Что — все, Катье?

— Что он тебе сказал? — Придвигается на шажок. Ленитроп не сводит глаз с ее рук, а сам думает об армейских тренерах дзюдо, он таких видел. Ему приходит в голову, что он голый, а кроме того, хмм, похоже, у нас тут стоячок образуется, берегись, Ленитроп. И никто не заметит, не спросит, почему…

— Уж точно не рассказывал, откуда ты знаешь это дзюдо. Небось, тебя в Голландии научили, а? Ну конечно — мелочи, — пропевает нисходящими детскими терциями, — тебя и выдают, знаешь.

— Аахх… — в раздражении она кидается на него, целит рубящим в голову, но ему удается увернуться — ныряет ей под руку, подхватывает в охапку, как пожарный, швыряет на кровать и сам кидается сверху. Острым каблучком она лягает его в хуй, что и нужно было сделать с самого начала. Слаженность, однако, у нее всю дорогу ни к черту, иначе она б ему, скорее всего, уже давно его собственную задницу на блюдечке поднесла… может, нарочно сейчас промахивается, лишь задев Ленитропа скользом по ноге в тот миг, когда он изгибается, хватает ее за волосы, закручивает ей руку за спину, вжимает ее лицом в постель. Юбка ее на жопе задралась, ляжки под ним ерзают, у его пениса охренительная эрекция.

— Слушай, пизда, не выводи меня, я баб запросто лупцую, я Кэгни Французской Ривьеры, так что берегись.

— Я тебя убью…

— Как? И все саботируешь?

Катье поворачивает голову и впивается зубами ему в руку — повыше, у локтя, куда раньше вгонялись иголки пентотала.

— Ай, блядь… — Он отпускает ей руку, которую выкручивал, стаскивает нижнее белье, хватает за одну ляжку и берет Катье сзади, протискиваясь под низом пощипать за соски, полапать клитор, ногтями поцарапать бедра изнутри, тут у нас мистер Техничный, не то чтоб имело значение, они оба готовы кончить — сначала Катъе, вопя в подушку, а Ленитроп секунду-другую спустя. Он лежит на ней, потеет, хватает ртом воздух, наблюдает за ее лицом, отвернутым на 3/4, даже не профиль, а ужасное Лицо, Которое Не Лицо, ставшее слишком абстрактным, недостижимым; выемка глазницы, но только не сам изменчивый глаз, лишь безымянный изгиб скулы, выпуклость рта, безносая маска Иного Порядка Существ, существа Катье — безжизненное нелицо, кое и есть то единственное лицо, что он поистине знает либо запомнит.

— Эй, Катье, — тока и грит он.

— М-м. — Но снова лишь ее прежний осадок горечи, и все-таки им не суждено стать любовниками в парашютах солнечной вуали, что хрупко, рука об руку опускаются к какому-нибудь лугу или безмятежности. Удивлены?

Она отодвинулась, выпустив его хуй в холод комнаты.

— Как бывает в Лондоне, Ленитроп? Когда падают ракеты?

— Что? — После ебли ему обычно нравится валяться, курить сигаретку, думать о еде. — Э-э, обычно не знаешь, что она падает, пока она не падает. Черт, да пока не упала. Если не попадает в тебя, все нормально до следующей. Слышишь взрыв — значит, живой.

— Так и понимаешь, что живой.

— Ну да.

Она садится, подтягивает трусики и опускает юбку, идет к зеркалу, начинает переделывать прическу.

— Давай-ка повторим температуры пограничного слоя. Пока ты одеваешься.

— Температура пограничного слоя Т нижний индекс е — чё такое? — растет экспоненциально до Бренншлусса, дальность около 70 миль, вдоба-авок потом наступает резкий пик, 1200 градусов, затем немного падает, минимум 1050, пока не выходишь из атмосферы, затем на 1080 градусах еще один пик. Остается довольно стабильной до повторного входа в атмосферу, — ту-ру-ру. Тут музыкальная связка, радостная от ксилофонов, строится на чем-нибудь старом и любимом, что иронично, однако нежно пояснит происходящее, — вроде «Школьных дней, школьных дней», или «Летим, Джозефииа, в моей летучей мащине», или даже «Сегодня в городишке станет ЖАРКО!», выбирайте сами — замедляется, затемнение, застекленная веранда внизу, Ленитроп и Катье тет-а-тет, одни, лишь несколько музыкантов в углу постанывают и качают головами, замышляют, как бы вынудите Сезара Флеботомо им что-нибудь для разнообразия заплатить. Лажовый ангажемент, ох лажовый… Дождь хлопает в стекло, лимоны и мирты снаружи трясутся на ветру. За круассанами, клубничным джемом, настоящим маслом, настоящим кофе она гоняет его по всему профилю полета в понятиях температуры стенок и коэффициентов теплопередачи Нуссельта, в уме выводимых им из чисел Рейнольдса, которые она ему подкидывает… уравнения движения, демпфирования, восстанавливающих моментов… методы вычисления Бренншлусса по инерциальному наведению и радиометодам… уравнения, преобразования…

— Теперь углы расширения продуктов сгорания. Я тебе даю высоту, ты мне говоришь угол.

— Катье, ну сказала бы мне угол сама.

Некогда она с наслаждением думала о павлине — соблазняет, веером распускает хвост… видела его в красках, что шевелились в пламени, когда ракета отрывалась от платформы, алые, оранжевые, переливчато-зеленые… некоторые немцы, даже эсэсовцы, называли ракету «Der Pfau». «Pfau Zwei»[116]. Взлетает, запрограммированная ритуалом любви… а при Бренншлуссе свершилось — чисто женский противник Ракеты, нулевая точка в центре мишени, покорилась. Все остальное происходит согласно законам баллистики. Ракета беспомощна. Нечто иное взяло все в свои руки. Нечто превыше того, что сконструировали.

Катье поняла огромную безвоздушную дугу как явную аллюзию на некие тайные вожделенья, что движут планетой и ею самой, и Теми, кто ею пользуется, — перевалив пик и вниз, броском, горя, к предельному оргазму… об этом, разумеется, Ленитропу не скажешь.

Они сидят и слушают порывы дождя, который уже почти ледяной. Зима сбирается, дышит, углубляется. Где-то в другой зале трещит шарик рулетки. Она бежит. Почему? Опять он слишком близко подступил? Он пытается вспомнить, всегда ли ей нужно было так разговаривать, откатами, сначала рикошетя, чтобы потом его коснуться. Самое время задавать вопросы. У него контрзаговор впотьмах, он взламывает двери наобум, и не скажешь, что оттуда вылезет…

Из моря вздымается темный базальт. Над мысом и его шато висит маскировочная сеть пара, обращает все в зернистую древнюю открытку. Ленитроп трогает Катье за руку, проводит пальцами вверх по голой коже, тянется…

— Хм?

— Пойдем наверх, — грит Ленитроп.

Может, она и замялась, но так кратко, что он не заметил:

— О чем мы все это время говорили?

— Об этой ракете, A4.

Она долго смотрит на него. Поначалу ему кажется, что она сейчас над ним расхохочется. Затем — что заплачет. Он не понимает.

— Ох, Ленитроп. Нет. Ты меня не хочешь. То, за чем они охотятся, может, и хочет, а ты нет. A4 так же хочется Лондона. Вряд ли им известно… про другие «я»… твое или Ракеты… нет. Не больше, чем тебе. Если пока не понимаешь, хотя бы запомни. Больше я для тебя ничего сделать не могу.

Они возвращаются к ней в номер: хуй, пизда, дождь понедельника в окна… Ленитроп все оставшееся утро и середину дня изучает, что писал профессор Шиллер по регенеративному охлаждению, Вагнер по уравнениям горения, Пауэр и Бек по отработанным газам и эффективности горения. И порнографию синек. В полдень дождь прекращается. Катье уходит куда-то по своим делам. Ленитроп несколько часов сидит внизу в баре, официанты, перехватывая его взгляд, улыбаются, показывают бутылки шампанского, соблазнительно ими покачивают…

— Нет, мерси, нон… — Он пытается вызубрить органограмму этого Пенемюнде.

Когда с хмурого неба уже сливается свет, они с Катье выходят погулять, вечерний моцион по набережной. Ее рука без перчатки холодна в его руке, в узком черном пальто Катье смотрится выше, долгие молчанья истончают ее едва ли не до тумана… Они останавливаются, облокачиваются на парапет, он разглядывает средизимнее море, она — слепое и промозглое Казино, приосанившееся у него за спиной. Мимо по небу скользят бесцветные облака, бесконечно.

— Я думал о том, как к тебе подошел. В тот день. — Он не вполне способен заставить себя изложить детали вслух, но она понимает, что говорит он о «Гиммлер-Шпильзале».

Она резко оглядывается:

— Я тоже.

Дыханья их рвутся призраками к морю. Сегодня она зачесала волосы наверх, валиком, ее светлые брови, крылышками выщипанные, потемнели, глаза обведены черным, пропущено лишь по нескольку наружных ресниц — они остались светлыми. На лицо ей наискось падает облачный свет, лишает его краски, оставляя чуть ли не номинальный снимок, такой только на паспорт…

— Вдоба-авок ты тогда была так далеко… Я не мог дотянуться…

Тогда. На ее лицо наползает нечто вроде жалости и пропадает снова. Но шепот ее смертелен и ярок, словно проводом стегнуло:

— Может, и поймешь. Может, в каком-нибудь их разбомбленном городе, у какой-нибудь их реки иди же леса, даже под дождем когда-нибудь до тебя дойдет. Ты вспомнишь «Гиммлер-Шпильзал» и ту юбку, что на мне была… тебе станцует память, и ты даже расслышишь, как мой голос произносит то, что я не могла сказать тогда. Или теперь. — Ох о чем же это она ему тут улыбается, какую-то секунду? уже пропало. Опять маска бессчастья, без будущего — состояние покоя ее лица, предпочтительное, самое простое…

Они стоят среди черных курчавых скелетов железных скамеек на пустом изгибе набережной, что закладывает вираж покруче, нежели потребно для прогулок: головокружительно, пытается вывалить их в море и покончить с этим. Похолодало. Ни он, ни она не могут подолгу стоять в равновесии, каждые несколько секунд кому-нибудь нужно найти опору покрепче. Он тянется к ней, поднимает ей воротник пальто, затем берет ее щеки в ладони… это он пытается так вернуть ей телесный цвет? Опускает взгляд, пытаясь заглянуть в глаза, и в недоумении обнаруживает, что каждый налился слезами, в них мокнут ресницы, тушь вытекает тонкими черными завитками… полупрозрачные каменья, дрожат в глазницах…