Как раз такой человек должен играть Ататюрка Служба Суная Заима в армии и карьера в театре

 

Результат опознания Ка в морге больницы социального страхования одного из трупов был записан в составленном на скорую руку и подписанном протоколе. Ка и человек с носом, похожим на клюв птицы, сели в тот же военный грузовик и проехали по совершенно пустым улицам, на которых были развешаны плакаты против самоубийств и предвыборные афиши и где на них смотрели трусливые собаки, жавшиеся к обочинам. Пока они ехали, Ка мог видеть, как раздвигаются закрытые занавески, как играющие дети и их любопытные отцы смотрят на проезжающий грузовик, но его мысли были далеко. У него перед глазами все стояло лицо Неджипа, то, как странно он лежал. Он мечтал, что когда приедет в отель, Ипек его утешит, но грузовик, проехав пустую городскую площадь, спустился вниз по проспекту Ататюрка и остановился за две улицы от Национального театра, немного поодаль от какого-то здания, построенного девяносто лет назад и сохранившегося со времен русских.

Это был одноэтажный особняк, огорчивший Ка в первый вечер его приезда в Карс своей красотой и заброшенностью. После того как город перешел в руки турок и в первые годы Республики здесь двадцать три года жил с пышностью один из известных купцов, торговавший кожей и дровами с Советским Союзом, Маруф-бей и его семья – вместе с поварами, слугами, запряженными лошадьми санями и повозками. В конце Второй мировой войны, когда началась холодная война. Управление национальной безопасности обвинило известных и богатых людей Карса, торговавших с Советским Союзом, в шпионаже, арестовало их и измывалось над ними, и они исчезли, чтобы никогда больше не вернуться, а особняк из-за судебных тяжб по наследству примерно двадцать лет простоял пустой. В середине 1970-х одна марксистская фракция с дубинами в руках захватила этот дом и использовала его как свой центр, здесь планировались некоторые политические преступления (мэр города, адвокат Музаффер-бей, был ранен, но спасся), а после военного переворота 1980 года здание опустело и позднее превратилось в склад бойкого продавца печей и холодильников, купившего маленький магазинчик по соседству, а три года назад было превращено в швейное ателье на деньги, накопленные одним предпринимателем и фантазером-портным, который поработал портным в Стамбуле и арабских странах и вернулся в родные места.

Как только Ка вошел внутрь, в мягком свете оранжевых обоев с розами он увидел машины для пришивания пуговиц, каждая из которых выглядела как странный пыточный аппарат, большие швейные машины старых моделей и огромные ножницы, развешанные по стенам на гвоздях.

Сунай Заим ходил взад-вперед по комнате. На нем было поношеное пальто и свитер, в которых он был два дня назад, когда его впервые увидел Ка, на ногах – солдатские сапоги, в руке он держал сигарету без фильтра. Его лицо озарилось, когда он увидел Ка, будто увидел старого и любимого друга, – подбежав, он обнял и поцеловал его. В том, как он поцеловал Ка, было нечто от человека с внешностью скотобоя в отеле, словно он говорил: "Да будет переворот во благо государству!", и нечто чересчур дружелюбное, что показалось Ка странным. Позднее Ка объяснит это дружеское расположение тем, что они оба были стамбульцами и встретились в таком отдаленном и нищем месте, как Карс, в таких трудных условиях, но теперь он знал, что часть этих трудностей создал Сунай Заим.

– Черный орел печали каждый день раскрывает крылья в моей душе, – сказал Сунай с загадочной гордостью. – Но не позволю себя увлечь, ты тоже держи себя в руках. Все будет хорошо.

В снежном свете большого окна Ка увидел людей с рациями в руках, стоявших в просторной комнате с лепниной в углах высокого потолка и огромной печью, не скрывавшей, что когда-то она видела и лучшие дни, двух охранников огромного телосложения, пристально разглядывавших его, карту на столе, который стоял рядом с дверью, открывавшейся в коридор, оружие, пишущую машинку и папки и сразу же понял, что здесь был центр управления «переворотом», а сейчас в руках Суная большая сила.

– Когда-то и у нас были плохие времена, – сказал Сунай, прохаживаясь по комнате, – в самых далеких, в самых убогих и самых позорных провинциальных городах я узнавал, что у нас не только нет места, где мы сможем поставить нашу пьесу, но что мы не сможем найти хотя бы одну комнату в отеле, где можно было бы прилечь и поспать ночью, или когда я узнавал, что мой старый друг, про которого говорили, что он в городе, уже давно уехал оттуда, тоскливое чувство, которое называется грустью, начинало медленно шевелиться во мне. Чтобы не поддаваться ему, я бегал и ходил по докторам, адвокатам и учителям, чтобы узнать, есть ли в городе кто-нибудь, кому будет интересно современное искусство и мы, его вестники, прибывшие из современного мира. Узнав, что по единственному известному мне адресу никого нет, или поняв, что полиция не даст нам разрешения устроить представление, или когда глава местной администрации, к которому я хотел попасть на прием, чтобы – последняя надежда – получить разрешение, меня не принимал, я в страхе понимал, что мне уже не избавиться от мрачности. Тогда орел тоски, дремавший у меня в груди, медленно раскрывал свои крылья и поднимался в воздух, чтобы задушить меня. И я играл свою пьесу в самой жалкой чайной на свете, а если и ее не было, то играл на пандусе при въезде в автовокзалы, иногда на вокзале, благодаря начальнику, который положил глаз на одну из наших девочек, в гаражах пожарных частей, в классах пустых начальных школ, во временных столовых, в витрине парикмахерской, на лестницах деловых центров, в конюшнях, на тротуарах, я не поддавался тоске.

Когда в дверь, открывшуюся в коридор, вошла Фунда Эсер, Сунай перешел с «я» на «мы». Между парой было такое взаимопонимание, что этот переход не показался Ка искусственным. Торопливо и изящно приблизив свое большое тело, Фунда Эсер пожала Ка руку, шепотом переговорила о чем-то с мужем и, повернувшись, ушла с тем же видом занятого человека.

– То были наши самые плохие годы, – сказал Сунай. – О том, что мы потеряли любовь общества, стамбульских и анкарских дурней, писали все газеты. В тот день, когда я поймал самую большую удачу в своей жизни (которая приходит только к удачливым людям, обладающим гениальностью), да, в тот день, когда я со своим искусством должен был войти в историю, земля внезапно выскользнула у меня из-под ног и за одно мгновение я оказался в самой ничтожной грязи. Но и тогда я не испугался, сражался с отчаянием. Я вовсе не потерял веру в то, что даже если погружусь в эту грязь еще больше, то среди невежества, нищеты, позора и нечистот я смогу найти настоящий сценический материал, как большой драгоценный камень. Чего же ты боишься?

Из коридора показался доктор в белом халате, с сумкой в руках. Когда он, с несколько наигранным беспокойством, доставал и приспосабливал аппарат измерения давления, Сунай с таким «трагическим» видом смотрел на белый свет, лившийся из окна, что Ка вспомнил его "падение в глазах общества", которое произошло в начале 1980-х. Но Ка лучше помнил роли Суная 1970-х годов, которые сделали его знаменитым. В те годы, когда лево настроенный, политизированный театр переживал свой золотой век, в ряду многих маленьких театров имя Суная выделяло его лидерские качества, божий дар, который в некоторых пьесах, где он играл главную роль, находил в нем зритель, наряду с трудолюбием и актерским талантом. Молодой турецкий зритель очень любил те пьесы, где Сунай играл роли сильных исторических личностей, наделенных властью, Наполеона, Ленина, Робеспьера или революционеров вроде якобинцев и Энвер-паши или местных народных героев, уподобленных им. Студенты лицеев, «передовые» люди из университетов смотрели глазами, полными слез, и отвечали аплодисментами на то, как он громким и впечатляющим голосом переживал за страдающий народ, как он, получив оплеуху от тирана, гордо поднимал голову и говорил: "Однажды вы непременно нам за это заплатите", как он, в самые тяжелые дни (его обязательно должны были бросить один раз в тюрьму) с болью стиснув зубы, обнадеживал своих друзей, но, когда надо, мог ради счастья народа безжалостно использовать силу, даже если его душа разрывалась. Говорили, что когда в конце пьесы в его руки переходила власть, в решимости, которую он демонстрировал, наказывая плохих, особенно проявляются следы полученного им военного образования. Он учился в военном лицее «Кулели». Ему взбрело в голову, бежав на лодке в Стамбул, развлекаться в театрах Бейоглу и тайно поставить в школе пьесу под названием "Пока не растаял лед", поэтому его выгнали с последнего курса.

Военный переворот 1980 года запретил левонастроенный, политизированный театр, и государство в честь столетия со дня рождения Ататюрка решило снять большой фильм «Ататюрк», который должны были показывать по телевидению. Никто и не помышлял о том, что этого светловолосого, голубоглазого великого героя европеизации сможет сыграть какой-нибудь турок, и в главных ролях этих великих национальных фильмов, которые никогда не были сняты, всегда видели таких западных актеров, как Лоуренс Оливье, Курт Юргенс или Чарлтон Хестон. На этот раз газета «Хюрриет», разобравшись в вопросе, заставила общественное мнение согласиться с тем, что какой-нибудь турок «уже» сможет сыграть Ататюрка. К тому же было объявлено, что актера, который будет играть Ататюрка, выберут читатели, которые вырежут и пришлют купон из газеты. Стало понятно, что среди кандидатов, указанных жюри, еще с первого дня народного голосования, начавшегося после того, как актеры долгое время демократично сами себя представляли, с заметным превосходством выходит вперед Сунай. Турецкий зритель сразу почувствовал, что красивый, величественный и внушающий доверие Сунай, много лет игравший якобинцев, сможет сыграть Ататюрка.

Первой ошибкой Суная стало то, что он слишком серьезно воспринял, что его выбрал народ. То и дело он выступал на телевидении и в газетах и делал громкие заявления, заставил напечатать фотографии об их счастливой семейной жизни с Фундой Эсер. Рассказывая о своем доме, о повседневной жизни, о своих политических взглядах, он стремился показать, что достоин Ататюрка и что некоторые его пристрастия и черты характера похожи на него (ракы, танцы, элегантность, изящество), и он постоянно перечитывал его слова, позируя с томом «Речь». (Когда один мелкий журналист-паникер, рано начавший нападать на него, стал смеяться над тем, что он читал не саму книгу «Речь», а ее адаптированный вариант на современном турецком языке, Сунай сфотографировался в библиотеке с полным изданием «Речи», но, к сожалению, эти фотографии, несмотря на все его усилия, не были напечатаны.) Он приходил на открытия выставок, на концерты, на важные футбольные матчи и делал доклады: Ататюрк и живопись, Ататюрк и музыка, Ататюрк и турецкий спорт, давая интервью журналистам из третьеразрядных газет, спрашивающим обо всем всех и всегда. Желая быть любимым всеми, что совершенно не сочеталось с "поведением якобинца", он сделал репортажи в газетах сторонников религиозных порядков, врагов Запада. В одной из них, отвечая на не слишком провокационный вопрос, он сказал: "Конечно же, однажды, если народ сочтет меня достойным, я смогу сыграть Великого Пророка Мухаммеда". Это роковое заявление стало первым из ряда выступлений, которые все испортили.

В маленьких журналах сторонников политического ислама написали, что никто не сможет – упаси Бог! – сыграть пророка Мухаммеда. В газетные колонки этот гнев попал сначала в виде фраз: "Он повел себя неуважительно по отношению к нашему пророку", а затем: "Он оскорбил Его". Когда заставить замолчать сторонников политического ислама не смогли и военные, гасить огонь выпало Сунаю. Надеясь успокоить общественность, он взял в руки Священный Коран и стал рассказывать читателям-традиционалистам, как он любит Нашего Великого Пророка Мухаммеда и о том, что вообще-то и пророк – современен. А это предоставило удобную возможность мелким газетчикам-кемалистам, обиженным тем, что он ведет себя как "избранный Ататюрк", писать, что Ататюрк никогда не заискивал перед сторонниками религиозных порядков, перед мракобесами. В газетах постоянно перепечатывали фотографии официального сторонника военного переворота, позирующего с одухотворенным видом, с Кораном в руках, и задавали вопрос: "Это и есть Ататюрк?" В ответ на это и исламская пресса перешла в нападение, скорее из желания защитить себя, нежели из желания заниматься им. Они начали перепечатывать фотографии, на которых Сунай пил ракы под заголовками "Он тоже любитель ракы, как Ататюрк!" или "Это – наш Великий Пророк?". Таким образом, ссора между сторонниками светских и религиозных порядков, разгоравшаяся раз в два месяца в стамбульской прессе, на это раз началась из-за него, но продолжалась очень недолго.

За одну неделю в газетах появилось очень много фотографий Суная: он с жадностью пьет пиво в одном рекламном клипе, который был снят много лет назад, и та, где он получал пощечину в фильме, в котором снялся в молодости, и та, где он сжимал кулак перед флагом с серпом и молотом, где он смотрит, как жена-актриса по роли целуется с другим мужчиной-актером.

Перепечатывались статьи, где рассказывалось, что его жена лесбиянка, что сам он все еще коммунист, как и раньше, что они снимались дублерами в нелегальных порнофильмах, что за деньги он сыграет не только Ататюрка, но и кого угодно, что пьесы Брехта они на самом деле ставят на деньги, присланные из Восточной Германии, что они жаловались на Турцию после военного переворота, рассказывая, что "проводятся пытки над женщинами из Шведского общества, которые приехали в Турцию, чтобы провести исследования", и множество других сплетен о них. В те же дни "офицер высокого ранга", пригласив Суная в Генеральный штаб, кратко сообщил ему, что вся армия решила, что он должен снять свою кандидатуру. Этот офицер не был мыслящим добросердечным человеком, который вызвал бы в Анкару горделивых стамбульских журналистов, высоко возомнивших о себе и намеками критиковавших вмешательство военных в политику, и который, увидев, что журналисты вначале получили сильный нагоняй, были обижены и плакали, угощал бы их шоколадом. В действительности этот шутник-военный был более решительным, чем отдел по связям с общественностью. Увидев, что Сунай расстроен и испуган, он не смягчился, а, наоборот, стал смеяться над тем, как он говорил о своих политических взглядах, играя роль "избранного Ататюрка". За два дня до этого Сунай был с кратким визитом в городке, в котором родился, и там его встретили, как любимого политика, с автомобильным эскортом и овациями тысяч безработных и производителей табака, и он, забравшись на статую Ататюрка на городской площади, под аплодисменты собравшихся пожал ему руку. В ответ на вопрос одного популярного журнала, заданный в Стамбуле после этого случая: "Вы когда-нибудь перейдете в политику со сцены?", он ответил: "Если захочет народ!" А аппарат премьер-министра сообщил, что "в настоящий момент" фильм об Ататюрке откладывается.

Сунай был достаточно опытен, чтобы выйти из этого ужасного поражения не дрогнув, но настоящий удар ему нанесли дальнейшие события: ему перестали предлагать дублировать роли, потому что он так часто появлялся на телевидении в течение месяца, чтобы закрепить за собой роль, что теперь все воспринимали его хорошо знакомый голос как голос Ататюрка. Телевизионные рекламисты, которые прежде предлагали ему роли практичного отца семейства, который умеет выбрать хороший, надежный товар, также отвернулись от него, так как неудачливый Ататюрк смотрелся бы странно, занимаясь окраской стен с банкой краски в руках или рассказывая о том, как он доволен своим банком. Но самым ужасным было то, что народ, свято веривший всему, что написано в газетах, поверил в то, что он является и врагом Ататюрка, и врагом религии; а другим не понравилось, что он молча воспринимает то, что его жена целуется с другими мужчинами. Все были настроены по меньшей мере на то, что дыма без огня не бывает. Все эти быстро развивавшиеся события сократили и количество зрителей, приходивших на его спектакли. Очень многие, останавливая его на улице, говорили: "Стыдно!" Один молодой студент из лицея имамов-хатибов, поверивший в то, что Сунай порочил пророка, и мечтавший, чтобы о нем написали газеты, напал однажды вечером на театр и бросился с ножом на актеров, плюнув нескольким из них в лицо. Все это произошло в течение пяти дней. Супруги исчезли.

О том, что произошло потом, ходит множество разговоров: например, то, что они поехали в Берлин и стали учиться терроризму под видом театрального образования в ансамбле любителей Брехта, или что на стипендию, полученную от министерства культуры Франции, они легли во французскую психиатрическую лечебницу «Мир» в районе Шишли. На самом деле они укрылись в доме матери Фунды Эсер, которая была художницей, на Черноморском побережье. Только на следующий год они нашли работу «аниматоров» в обычном отеле в Анталии. По утрам они играли в волейбол на песке с мелкими торговцами из Германии и туристами из Голландии, после обеда развлекали детей в образе Карагеза и Хадживата, коверкая немецкий язык, по вечерам выходили на сцену в костюмах падишаха и его наложницы из гарема, танцевавшей танец живота. Это было началом карьеры исполнительницы танца живота, это искусство Фунда Эсер в последующие десять лет будет развивать в маленьких городках. Сунай смог терпеть все это шутовство только три месяца и избил на глазах охваченных ужасом туристов одного парикмахера из Швейцарии, который, не ограничившись шутками над турками с фесками и гаремами на сцене, хотел продолжить это на пляже и заигрывал с Фундой Эсер. Известно, что после этого они нашли себе работу в свадебных салонах, в качестве ведущих развлекательных вечеров, танцовщицы и «актера» в Анталии и ее окрестностях. Сунай представлял дешевых певцов, фанатично подражавших стамбульским оригиналам, фокусников, глотавших огонь, третьеразрядных комедиантов, Фунда Эсер, вслед за краткой речью об институте брака, Республике и Ататюрке, исполняла танец живота, затем они оба, в атмосфере строгой дисциплины, в течение нескольких минут играли что-нибудь вроде сцены убийства короля из «Макбета», и им аплодировали. Эти представления были зародышем театральной труппы, которая впоследствии будет ездить по Анатолии.

После того как ему измерили давление и он по рации, принесенной охранниками, отдал каким-то людям распоряжения, Сунай прочитал какую-то бумагу, которую ему только что доставили, и, с отвращением сморщив лицо, сказал:

– Все доносят друг на друга.

Он сказал, что в течение многих лет ставил пьесы в отдаленных городках Анатолии и видел, как все мужчины этой страны прекращали что-либо делать из-за чувства тоски.

– Целыми днями напролет они сидят в чайных, ничего не делая, – рассказывал он. – В каждом городишке сотни, а во всей Турции сотни тысяч, миллионы безработных, безуспешных, потерявших надежду, бездействующих, несчастных мужчин. Мои братья не в состоянии даже привести себя в порядок, у них нет силы воли, чтобы пришить пуговицы на свои засаленные и заляпанные пиджаки, у них нет энергии, которая заставила бы их руки работать, у них нет внимания, чтобы до конца дослушать рассказ, они не в состоянии посмеяться над шуткой.

Он рассказал, что большинство из них не могут спать, потому что несчастны, получают удовольствие от сигарет, потому что курение их убивает; многие из них из них бросают недочитанное наполовину предложение, которое начали читать, поняв, что дочитывать бесполезно; телевизионные передачи они смотрят не потому, что они им нравятся или они их развлекают, а потому, что они не могут выносить тоску и скуку окружающих их людей; в действительности эти мужчины хотят умереть, но считают, что недостойны самоубийства, на выборах голосуют за самых позорных кандидатов самых убогих партий, чтобы получить от них заслуженное наказание; предпочитают политиков, которые совершили военный переворот, и постоянно говорят о наказаниях, политикам, которые постоянно дают обещания и всех обнадеживают.

Вошедшая в комнату Фунда Эсер добавила, что у них есть несчастные жены, присматривающие за детьми, которых они произвели на свет намного больше, чем нужно, которые даже не знают, где находятся их мужья, и зарабатывают на жизнь несколько курушей, работая либо служанками, либо на производстве табака или ковров, либо медсестрами. Если бы не было этих женщин, привязанных к жизни, постоянно плачущих и кричащих на детей, то миллионы этих похожих друг на друга небритых, печальных, безработных мужчин в грязных рубашках, не имеющих никакого занятия, заполонивших Анатолию, исчезли бы навсегда, как попрошайки, замерзнув на углу в морозную ночь, как пьяные, которые вышли из пивной и пропали, упав в открытый канализационный люк, как впавшие в детство дедушки, которые в тапочках и пижаме отправились в бакалейную лавку купить хлеба и заблудились. А между тем их слишком много, как мы видели, в "этом несчастном городе Карсе", и единственное, что любят эти мужчины, – издеваться над своими женами, которым они обязаны жизнью и которых они любят, стесняясь признаться в этом.

– Десять лет своей жизни в Анатолии я посвятил тому, чтобы мои несчастные собратья перестали грустить и тосковать, – сказал Сунай, совершенно не растрогавшись. – Множество раз нас упекали в тюрьму, пытали, били, считая нас коммунистами, западными агентами, помешанными, свидетелями Иеговы, сутенером и проституткой. Нас пытались изнасиловать, бросали в нас камнями. Но они же научились любить свободу и счастье, которые дарили им мои пьесы и моя труппа. А сейчас, когда в моей жизни представился удобный случай, я не поддамся слабости.

В комнату вошли два человека, один вновь протянул рацию Сунаю. Ка из разговоров, доносившихся из включенной рации, услышал, что в квартале Сукапы окружили одну из лачуг, что из нее стреляют, а в доме находится один из курдских партизан и какая-то семья. В разговорах по рации звучал голос военного, который отдавал приказы и к которому обращались "мой командир". Спустя какое-то время тот же военный о чем-то сообщил Сунаю, а затем спросил его мнение, словно разговаривал на этот раз не с лидером восстания, а с одноклассником.

– В Карсе есть маленькая военная база, – сказал Сунай, заметив внимание Ка. – Со времен холодной войны государство сосредоточило основные силы, которые должны будут сражаться против вторжения русских, в Сарыкамыше. Но сколько бы здесь ни было солдат, их сил хватило бы на то, чтобы отбить первую атаку русских. А сейчас они находятся здесь в основном для того, чтобы защищать границу с Арменией.

Сунай рассказал, что после того, как два вечера назад вышел вместе с Ка из автобуса, он встретился в закусочной "Зеленая страна" со своим приятелем Османом Нури Чолаком, с которым дружил уже тридцать с лишним лет. Они были однокурсниками в военном лицее «Кулели». В те времена Сунай был единственным, кто знал, кто такой Пиранделло и что собой представляют пьесы Сартра.

– Ему не удалось, как мне, дать повод отчислить себя из школы из-за несоблюдения дисциплины, но и на службе в армии он особого рвения не проявлял. Так он не смог стать офицером высшего звена. Некоторые шептали, что он не сможет стать генералом из-за маленького роста. Он злился и расстраивался; но, по-моему, не из-за профессиональных неудач, а из-за того, что его бросила жена, забрав ребенка. Ему надоело одиночество, безработица и сплетни маленького города, но он, конечно же, сплетничает больше всех. В закусочной он первым заговорил о таких признаках вырождения, как незаконная торговля скотом, незаконное использование кредитов Сельскохозяйственного банка и открытие курсов Корана, которые я прикрыл после восстания. Он довольно много пил. Увидев меня, он обрадовался, потому что страдал от одиночества. Как бы извиняясь и слегка хвалясь, он сказал, что этой ночью военным комендантом и властью в Карсе является он и поэтому, к сожалению, надо рано вставать. Капитан Тугай из-за ревматизма жены уехал в Анкару, а его помощника-офицера вызвали на срочное собрание в Сарыкамыше, губернатор был в Эрзуруме. Вся власть была у него в руках. Снег все еще не прекратился, и было ясно, что дороги будут несколько дней закрыты, как это бывает каждую зиму. Я сразу же понял, что это самая большая удача в моей жизни, и попросил для своего друга еще одну порцию двойного ракы.

Согласно расследованию, проведенному впоследствии инспектором-майором, направленным из Анкары, приятель Суная по военному лицею, полковник Осман Нури Чолак (или просто Чолак, как называл его Сунай), голос которого Ка слышал по рации, воспринял эту странную идею военного переворота сначала просто как шутку, как развлечение, о котором они помечтали, сидя за столом с ракы, и даже в споре первым сказал, что для дела хватит и двух танков. Позднее он принял участие в этом деле по настоянию Суная, чтобы не запятнать свою честь и так как поверил в то, что после всего того, что будет сделано, Анкара будет довольна, а не из-за какой-либо ненависти, гнева или выгоды, свойственной человеку. (Согласно отчету майора, он, к сожалению, преступил и этот принцип и приказал напасть на дом одного зубного врача в квартале Республики, сторонника идей Ататюрка, из-за какой-то женщины.) В восстании принимали участие только половина роты солдат, которых использовали для нападений на дома и школы, четыре грузовика и два танка модели Т-1, которые нужно было очень осторожно заводить, так как у них не хватало некоторых запасных частей. Если не считать "частную команду" З. Демиркола и его друзей, которая приняла на себя "нераскрытые преступления", большая часть работы была проделана некоторыми трудолюбивыми сотрудниками НРУ и Управления безопасности, которые годами заносили информацию обо всех жителях Карса в картотеку и использовали каждого десятого жителя города как своего осведомителя, в сущности только потому, что наступил чрезвычайный период. Эти сотрудники, только узнав о планах переворота, были так счастливы, распространяя по городу сплетни о представлении, которое покажут в Национальном театре сторонники светских порядков, что отправили официальные телеграммы своим коллегам, находившимся в отпусках за пределами Карса, чтобы они как можно скорее вернулись и не пропустили веселья.

Из разговоров, которые в тот момент вновь начались по рации, Ка понял, что столкновение в квартале Сукапы перешло в новую стадию. Сначала из рации донеслись три выстрела из стрелкового оружия, а через несколько секунд Ка услышал наяву эти звуки, приглушенные снегом, и решил, что звук, преувеличенный рацией, гораздо красивее.

– Не будьте жестокими, – сказал Сунай рации, – но заставьте их почувствовать, что восстание и власть сильны и не отступят ни перед чем.

Он задумчиво взялся большим и указательным пальцами левой руки за подбородок особым театральным движением, и Ка вспомнил, как он произносил эту же фразу в одной исторической пьесе в середине 1970-х. Сейчас он уже не был таким красивым, как раньше, а был усталым, потрепанным и бледным. Он взял со стола военный бинокль, сохранившийся с сороковых годов. Он надел толстое поношенное суконное пальто, которое уже десять лет носил, разъезжая по Анатолии, и, нахлобучив папаху, взял Ка за руку и вывел его на улицу. Холод на мгновение поразил Ка, и он почувствовал, как же малы и ничтожны человеческие желания и мечты, политика и ежедневная суета по сравнению с холодом Карса. Одновременно он заметил, что Сунай хромает на левую ногу гораздо сильнее, чем казалось. Пока они шли по заснеженному тротуару, пустота белоснежных улиц и то, что во всем городе шли только они одни, наполнили его душу ощущением счастья. Это было не только желание любить и получать удовольствие от жизни, навеянное прекрасным городом в снегу и старыми пустыми особняками: Ка сейчас получал удовольствие от того, что был близок к власти.

– Здесь самое красивое место в Карсе, – сказал Сунай. – Это мой третий приезд в Карс с театральной труппой за десять лет. Каждый раз, когда вечером темнеет, я прихожу сюда, под тополя и дикие маслины, и, слушая ворон и сорок, предаюсь тоске и созерцаю крепость, мост и баню, которой четыре сотни лет.

Сейчас они стояли на мосту над покрытой льдом речушкой Карс. Сунай указал на одну из лачуг в отдалении на холме слева напротив них. Немного ниже Ка увидел танк, стоявший чуть выше дороги, а подальше от него военную машину.

– Мы вас видим, – проговорил Сунай в рацию, а затем посмотрел в бинокль.

Через какое-то время послышались два выстрела, сначала из рации. Потом они услышали звук выстрела, отразившийся эхом в долине реки. Это был привет, посланный им? Поодаль, у начала моста два телохранителя ожидали их. Они смотрели на квартал нищих, наскоро построенных лачуг, расположившихся спустя столетие на месте разрушенных русскими пушками особняков богатых османских генералов, на парк на противоположном берегу реки, в котором когда-то развлекались богатые буржуа Карса, и на город за ними.

– Гегель первым заметил, что история и театр созданы из одной материи, – сказал Сунай. – История, как и театр, заставляет помнить, что предоставляет возможность играть «роли». Появление смельчаков на исторической сцене, как и на сцене театральной, также…

Вся равнина сотряслась от взрывов. Ка понял, что в ход пошел пулемет на крыше танка. Танк нанес удар, но промахнулся. Последовавшие взрывы были взрывами ручных гранат, которые кидали солдаты. Лаяла собака. Дверь лачуги открылась, и наружу вышли два человека. Они подняли руки. Между тем Ка увидел, как из разбитого окна вырываются наружу языки пламени. Вышедшие с поднятыми руками легли на землю. Черный пес, с радостным лаем носившийся по сторонам во время всех этих действий, подбежал к лежащим на земле, размахивая хвостом. Затем Ка увидел, что сзади кто-то бежит, и услышал выстрелы солдат. Человек упал на землю, затем все звуки смолкли. Прошло много времени, и кто-то закричал, но Суная это уже не интересовало.

Они вернулись в ателье, за ними следом шли телохранители. Как только Ка увидел прекрасные обои старого особняка, он понял, что не может сопротивляться новому стихотворению, которое появилось у него, и отошел в сторонку.