О корабельном лагуне и прочих вещах

Но забудем пока и плети и решетчатый люк у трапа и набросаем кое-что из собственных воспоминаний, относящихся к мирку нашего военного корабля. Я ведь ничего не упускаю, мною руководит то же чувство, которое побуждало многих почтенных летописцев былых времен записывать малейшие подробности, касающиеся вещей, обреченных на полное исчезновение с лица земли, и которые, если их только своевременно не запечатлеть, неминуемо исчезнут из памяти человеческой. Кто знает, не станет ли в будущем это скромное повествование историей древнего варварства? Кто знает, не станут ли, когда военные корабли отойдут в область предания, цитировать «Белый бушлат» для того, чтобы объяснить людям грядущего золотого века, чтó представлял собой военный корабль? Да приблизит господь это время! О годы, проконвоируйте его до наших дней и осчастливьте нас созерцанием его, прежде чем мы умрем.

Нет на фрегате места, где приходило бы и уходило столько незнакомых людей, где бы вы слышали столько приветствий и столько сплетен между знакомыми, как в непосредственном соседстве с лагуном, на батарейной палубе немного впереди грот-люка.

Лагун представляет собой приятного вида круглый покрашенный бочонок, поставленный на попа; верхняя часть его срезана, и по краю ее с внутренней стороны расположена узкая круговая полочка, на которой стоит ряд оловянных кружек. В центре лагуна установлен железный насос. Соединенный с огромными систернами пресной воды в трюме, он снабжает обитателей корабля неограниченным количеством светлого пива, впервые сваренного в ручьях Эдема и носящего марку прародителя нашего Адама, никогда не знавшего, что такое вино. Лагун — единственный источник пресной воды на корабле, и только здесь вы можете утолить жажду, если не считать завтраков, обедов и ужинов. Ночью и днем вооруженный часовой прохаживается перед ним со штыком в руке, следя за тем, чтобы никто не брал оттуда воды, кроме как для нужд, предусмотренных уставом. Удивительно, как только не додумались поставить часовых у портов, чтобы матросы как-нибудь не перехватили излишка воздуха, не предусмотренного морским уставом.

Так как пятьсот человек команды приходят сюда пить и вокруг лагуна толпятся вестовые, качающие воду для мытья офицеров, камбузные коки, наполняющие здесь свои кофейники, и артельные коки, которым вода нужна для приготовления пудингов, лагун на корабле — нечто вроде городской водокачки. Жаль, что мой славный земляк Готорн [300] из Салема не служил в свое время на военном корабле, он смог бы написать нам рассказ от имени струйки из лагунного насоса.

Как во всех обширных сообществах, как-то: аббатствах, арсеналах, колледжах, казначействах, столичных почтовых конторах и монастырях — на корабле имеется много уютных местечек, целый ряд необременительных должностей для матросов дряхлых или страдающих ревматизмом. Самая типичная из них это должность мачтового.

У основания каждой мачты, на палубе, имеется прочный брус с гнездом для кофель-нагелей, вокруг которых наворачиваются брасы, топенанты и бык-гордени. У мачтового всего одна забота: он должен следить за тем, чтобы эти снасти не были перепутаны, чтобы место его заведования содержалось в самой образцовой чистоте, а каждое воскресное утро укладывать свои снасти в плоские спиральные бухты.

Гротовый на «Неверсинке» был весьма древний матрос, вполне заслуживший свою синекуру. За ним числилось более полстолетия действительной и притом весьма деятельной военно-морской службы, и в течение всего этого времени он выказывал себя порядочным и надежным человеком. Он являл редкостный пример матроса, цветущего и в старости, ибо для большинства их старость приходит еще в юности, и тяготы службы и пороки рано уносят их в могилу.

Подобно тому как на закате жизни в последних дневных лучах древний Авраам сиживал у входа в свой шатер, ожидая, когда господь приберет его в свое лоно, так сиживал и наш гротовый на брюканце, с патриархальным благодушием поглядывая вокруг себя. И это мягкое выражение весьма причудливо оттеняет лицо, обожженное до черноты тропическим солнцем еще пятьдесят лет назад, — лицо с тремя шрамами от сабельных ран. Вам могло бы даже показаться, что этого древнего мачтового изверг Везувий, так страшно были изранены и почернели его лоб, подбородок и щеки. Но взгляните ему в глаза, и хоть чело его все глубже и глубже заносят снега старости, в глубине этих глаз его увидите лишь безгрешное детское выражение, тот самый взгляд, которым ответил он на взгляд своей матери, когда она крикнула, чтобы новорожденного положили с ней рядом. Взгляд этот — неувядающее, вечно детское бессмертие внутри человека.

 

* * *

Лорды Нельсоны морей, хотя являются лишь вельможами в государстве, зачастую оказываются более могущественными, нежели их королевские повелители; и во время таких событий, как Трафальгар, смещая одного императора и заменяя его другим, играют на океане гордую роль графа Ричарда Невила [301] — делателя королей. И как Ричард Невил окопался в своем обнесенном рвом кораблеподобном замке Уорик, подземелья которого, высеченные в массивной скале, образовывали такой же запутанный лабиринт, как тот, который был выпилен в бородках древних ключей города Кале [302], сданного Эдуарду III [303], так точно эти короли-коммодоры поселяются в водой опоясанных, пушками охраняемых фрегатах, высеченных в дубе, палуба под палубой, словно келья под кельей. И точно так, как в седом средневековье стража Уорика каждый вечер после отбоя обходила дозором его зубчатые стены и спускалась в подземелья, чтобы проверить, потушены ли огни, так же точно начальник полиции вместе с капралами обходит палубы корабля, задувая все свечи, за исключением тех, которые горят в положенных фонарях. И в этих вопросах столь велика власть этих морских блюстителей порядка, хотя чин их один из самых низких на корабле, что, случись им застать самого старшего офицера, засидевшегося в своей каюте за чтением «Руководства по навигации» Боудитча [304] или Д'Антони «О порохе и огнестрельном оружии» [305], они без зазрения совести задули бы свечу у него под носом и сей Великий визирь не посмел бы оскорбиться таким унижением его достоинства.

Но помимо воли я облагородил пышными историческими параллелями это сующее повсюду свой нос, кляузничающее и доносящее на всех ирландское отродье — начальника полиции.

Вам, верно, случалось видеть, как иная сухопарая экономка, шаркая шлепанцами, обходит в полночь ветхий деревенский дом, заглядывая во все углы, боясь воображаемых ведьм и привидений, — но все-таки придирчиво проверяя, все ли двери закрыты, все ли тлеющие угли в каминах затушены, все ли бездельничающие слуги в постелях и все ли светильники задуты. Так точно совершает ночной обход по фрегату начальник полиции.

 

* * *

Можно подумать, что, поскольку коммодора в этих главах почти не видно и что раз он на сцене почти не фигурирует, особа эта в конце концов не такая уж знатная. Но самые могущественные потентаты [306] как раз больше всего остаются в тени. Вы могли бы проболтаться в Константинополе целый месяц, ни разу не увидев султана. А тибетский далай-лама, согласно некоторым реляциям, вообще никогда народу не показывается. Но если кому-либо все еще не очевидно величие коммодора, да будет ему известно, что по Статье XLII Свода законов военного времени он облечен властью, которая, согласно юристам — знатокам в этих вопросах, неотделима от престола — правом полного помилования. Он может простить все преступления, совершенные на эскадре.

Но эта прерогатива присвоена ему лишь на время плавания или на время стоянки в чужом порту — обстоятельство, особо подчеркивающее разницу между величественным абсолютизмом коммодора как монарха, восседающего в своем салоне в иностранном порту, и коммодором, расставшимся с золотым мундиром, небрежно развалившимся в кресле в кругу своей семьи.

В истории некоторых государств мы читаем, что при дворах некогда существовала должность пробовщиков, которые использовались для того, чтобы предотвратить отравление монархов. В обязанности такого пробовщика входила проба всех блюд, прежде чем они будут поданы к высочайшему столу. В современных флотах обычай этот вывернут наизнанку. Каждый день точно в семь склянок предполуденной вахты (в половине двенадцатого) корабельный кок «Неверсинка» медленно возникает из грот-люка, неся в руках обширное блюдо, на котором красуется, смотря по обстоятельствам, образчик соленой говядины или свинины, приготовленной в этот день матросам на обед. В мясо воткнуты вертикально вилка и нож. Дойдя до грот-мачты, кок опускает блюдо на кофель-планку и, торжественно козырнув, ожидает, когда вахтенному офицеру угодно будет снять пробу. Церемония эта привлекает всеобщее внимание; ибо из всех обитателей земного шара военные матросы с наибольшим нетерпением дожидаются наступления обеденного часа. И неизменное появление Старого Кофея со своим блюдом точно в семь склянок всегда приветствуется ими с наслаждением. Мне он казался точнее часов. Старый Кофей был отнюдь не слеп к достоинству и важности церемонии, в которой он играл столь заметную роль. Держался он в это время особенно прямо, а когда был «День пудинга», он выступал, особенно высоко подняв свой оловянный символ ранга, на котором поверх кроваво-красной массы солонины возвышался бледный круглый пудинг, изрядно смахивая на старинное изображение палача, несущего на блюде голову Иоанна Крестителя.

В свое время вахтенный офицер подходит, широко расставляет ноги у кофель-планки и готовится выполнить свои функции. Извлекши нож и вилку из куска солонины, он отрезает себе лакомый кусок, быстро прожевывает его, пристально взирая на кока, и, если мясо пришлось ему по вкусу, вонзает нож и вилку обратно на место, произнося: «Отлично. Можете раздавать». Вот таким-то образом на военном корабле лорды оказываются пробовщиками для низших сословий.

Официальная причина этой церемонии заключается в том, что вахтенному офицеру необходимо убедиться, насколько кок добросовестно приготовил отпущенное ему мясо. Но, поскольку проверке подвергается не все мясо и кок волен выбрать для проверки любой кусок, испытание это недостаточно строгое. Ведь и у жесткого гуся можно взять кусок грудки и так отбить его, что он покажется мягким.

 

LXIX

Молитвы у пушек

Дни тренировок или боевых тревог, время от времени устраиваемых на нашем фрегате, уже были описаны, равно как и воскресные молебствия на галф-деке; но ничего еще не говорилось об утренней и вечерней молитве, во время которой команда молча стоит у своих пушек, а молитву произносит капеллан.

Теперь разрешите несколько подробней остановиться на этой теме. Времени у нас предостаточно, а сейчас уместнее всего говорить о молитве, ибо плаванье подходит к концу и «Неверсинк» быстро несется по ликующему морю.

Вскоре после завтрака барабан бьет большой сбор, и на все пятьсот человек, разбросанных по трем палубам фрегата и занятых всевозможными делами, внезапные раскаты этого марша производят такое же магическое действие, как призыв муэдзина, услыша который на заходе солнца, всякий правоверный мусульманин бросает любое начатое им дело, и по всей Турции весь народ дружно опускается на колени, обратив лицо к священной Мекке.

Матросы носятся взад и вперед, кто вверх по трапу, кто вниз, для того чтобы в кратчайшее мыслимое время занять свои посты. Через три минуты все уже тихо и спокойно. Один за другим по очереди офицеры, возглавляющие соответственные дивизионы корабля, подходят к старшему офицеру на шканцах и докладывают, что люди их построены. Любопытно наблюдать в это время за выражением их лиц. Все происходит в глубоком молчании; всплыв на поверхность через один из люков, на верхней палубе появляется стройный молодой офицер, прижимая саблю к бедру, и шествует мимо длинных рядов матросов у своих орудий, не сводя сосредоточенного взгляда со старшего офицера — его Полярной звезды. Порой он пробует продемонстрировать полную достоинства неторопливую походку, стараясь держаться возможно более прямо и подтянуто, и кажется преисполненным сознания государственной важности того, что ему предстоит доложить.

Но когда он наконец добирается до своей цели, вы поражены — ибо все, что ему надо было сообщить, выражается франкмасонским жестом: он прикладывает руку к козырьку и откланивается. Затем он поворачивается и направляется к своему подразделению мимо нескольких собратьев-лейтенантов, выполняющих ту же миссию, что и он. В течение добрых пяти минут офицеры эти приходят и уходят, сообщая свои волнующие сведения со всех концов фрегата, воспринимаемые, впрочем, старшим офицером с должной степенью невозмутимости. Широко расставив ноги, так чтобы обеспечить надежный фундамент надстройке своего достоинства, этот джентльмен стоит на шканцах, словно проглотив древко от абордажной пики. Одной рукой он придерживает саблю — принадлежность в данное время совершенно излишнюю и с которой он обходится, как с зонтиком в солнечный день, засунув ее под мышку, острием назад. Другая непрерывно дергается вверх и вниз, то взвиваясь к козырьку в ответ на рапорты и поклоны подчиненных, которых он не удостаивает ни единым словом, то возвращаясь в исходное положение: вполне достаточно и того, что козырянием он дал им понять, что принял к сведению их сообщение — благодарности за труды тут не положено.

Эта непрестанная отдача чести офицеров друг другу на военном корабле объясняет, почему вам так часто приходится видеть лакированные козырьки их фуражек в изрядно поношенном состоянии; в них есть что-то страдальческое, они утратили всякий блеск, хотя порой и приобрели некоторую засаленность, пусть даже в других отношениях фуражка и сверкает новизной. Нет, право, старшим офицерам следовало бы выдавать дополнительное содержание из-за чрезвычайных расходов на козырьки. Ибо именно этим лицам приходится день-деньской принимать разнообразные рапорты лейтенантов. И какую бы они пустяковину ни докладывали, без козыряния обойтись невозможно. Вполне понятно, что этих воинских приветствий достается на долю старшего офицера более чем достаточно, так как он на все без исключения должен отвечать. Недаром, когда офицера производят в чин старшего лейтенанта, он начинает жаловаться на необыкновенную усталость в плече и локте, совершенно так же, как Лафайет [307], который во время своего посещения Америки только и знал, что с восхода до заката солнца пожимал могучие длани патриотически настроенных фермеров.

После того как начальники различных дивизионов выразили старшему офицеру свое почтение и благополучно добрались до своих подразделений, старший офицер совершает полуоборот и, следуя к корме, старается попасть в поле зрения командира корабля, для того чтобы в свою очередь отдать ому честь и этим, не прибавляя ни слова пояснения, доложить о том, что вся команда построена у пушек. Старший лейтенант в данном случае является своего рода коллектором или генеральным сборщиком, у которого концентрируется вся сумма сообщенной ему информации, которую он одним прикосновением руки к козырьку залпом выпускает в свое начальство.

Но порой случается, что командиру неможется, или он в дурном настроении, или ему угодно покапризничать, или ему пришло в голову показать свое могущество, а то, может статься, старший офицер чем-либо уколол или обидел его, и командир не прочь продемонстрировать ему пред лицом всей команды, что есть на корабле начальство и повыше его. Как бы там ни было, но лишь одной из перечисленных гипотез можно было объяснить то странное обстоятельство, что капитан Кларет нередко упорно прохаживался взад и вперед по полуюту, старательно отвращая свои взоры от старшего офицера, который в самом неловком ожидании высматривал малейший знак признания во взгляде своего начальника.

«Ну, уж теперь я его поймал! — верно, произносил он про себя, когда командир поворачивался в его сторону во время прогулки, — теперь самый раз!» — и рука офицера взлетала к козырьку, но увы! командир уже лег на другой галс, и матросы у пушек лукаво перемигивались при виде того как смущенный старший лейтенант от досады кусает губы.

В некоторых случаях сцена эта повторялась несколько раз подряд, пока наконец капитан Кларет, полагая, что в глазах всей команды достоинство его достаточно упрочено, не направлялся к своему подчиненному, глядя ему прямо в глаза, после чего рука последнего взлетала к козырьку, а командир, кивнув в знак того, что рапорт принят, спускался со своего нашеста на палубу.

К этому времени величественный коммодор медленно выползает из своего салона и вскоре склоняется в полном одиночестве над медными поручнями кормового люка. Проходя мимо него, командир отвешивает ему глубокий поклон, на который коммодор ответствует в знак того, что командиру предоставляется теперь полная возможность продолжать положенный церемониал.

Следуя далее капитан Кларет останавливается у грот-мачты, возглавляя группу офицеров рядом с капелланом. По знаку командира духовой оркестр исполняет гимн. Когда с этим покончено, все от коммодора и до мальчишки-вестового снимают шапки и священник читает молитву. По окончании ее барабан бьет отбой, и команда расходится. Церемония эта повторяется каждое утро и вечер, будь то в открытом море или в гавани.

Слова молитвы отчетливо слышны лишь тем, кто стоит на шканцах, но дивизион шканцевых орудий охватывает не более десятой части судовой команды, многие из которой находятся внизу на батарейной палубе, где ничего расслышать нельзя. Это казалось мне чрезвычайно огорчительным, так как я находил большое утешение в том, что дважды в день мог принимать участие в этом мирном обряде и вместе с коммодором, командиром корабля и самым маленьким юнгой объединяться в поклонении всемогущему. В этой общей молитве проявлялось, хотя бы на время, равенство всех перед богом, особенно утешительное для такого матроса, как я.

Моя карронада оказалась расположенной как раз напротив медного поручня, на который неизменно облокачивался на молитве коммодор. Находясь дважды в день в столь близком соседстве, мы не могли не запомнить друг друга в лицо. Этому счастливому обстоятельству следует приписать то, что вскоре после прибытия домой мы без труда узнали один другого, случайно встретившись в Вашингтоне на балу, данном российским послом бароном Бодиско [308]. И хотя на фрегате коммодор никогда никаким образом не обращался ко мне — так же как и я к нему, — здесь, на приеме у посла, мы сделались исключительно разговорчивы, и я не преминул заметить, что в толпе иноземных сановников и магнатов со всех концов Америки мой достойный друг не выглядел такой уж высокопоставленной личностью, как тогда, когда он в полном одиночестве облокачивался о медный поручень на шканцах «Неверсинка». Подобно многим другим господам, он представал в самом выгодном свете и пользовался наибольшим уважением в своей домашней среде, на фрегате.

Наши утренние и вечерние построения приятно разнообразились в течение нескольких недель незначительным обстоятельством, доставлявшим кое-кому из нас изрядное удовольствие.

В Кальяо половина коммодорского салона была гостеприимно предоставлена семейству аристократического на вид магната, назначенного перуанским послом при бразильском дворе в Рио. Этот величественный дипломат носил длинные закрученные усы, почти опоясывавшие его рот. Матросы уверяли, что он похож на крысу, просунувшую морду сквозь пучок пеньки, или на обезьяну из Сантьяго, выглядывающую из-за куста опунции.

Его сопровождала необыкновенно красивая жена и еще более красивая девочка лет шести. Между этим черноглазым цыганенком и нашим священником вскоре возникли самые сердечные чувства и взаимное благорасположение. Дело дошли до того, что они почти все время проводили вместе. И всякий раз когда барабан бил сбор и матросы торопились на свои посты, маленькая сеньорита опережала их всех, чтобы занять место у шпиля, где она имела обыкновение стоять рядом с капелланом, держа его за руку и лукаво поглядывая на него.

Какое облегчение от суровости нашей военной дисциплины — суровости, не ослабевавшей даже во время молитв у престола господа нашего, одного и того же как для коммодора, так и для юнги-вестового, — было видеть эту прелестную маленькую девочку, стоящую между тридцатидвухфунтовыми пушками и время от времени бросающую удивленный, полный жалости взгляд на стоящие рядом с ней шеренги сумрачных матросов.

 

LXX