Как стреляли по своему матросу

На фор-марсе был матрос, мой товарищ по бачку, хоть и не по марсу. Командир его недолюбливал и из-за каких-то пустяшных проступков лишил увольнения на берег, когда все туда отправлялись. В бешенстве от этого запрета, так как он уже свыше года не сходил с корабля, он через несколько ночей осторожно спустился за борт с намерением добраться до каноэ, стоящего на бакштове у голландского галиота в нескольких кабельтовых от «Неверсинка». На этом каноэ, орудуя гребком, он рассчитывал благополучно добраться до берега. Будучи пловцом не слишком умелым, он не смог проплыть совсем неслышно и привлек внимание часового, прохаживавшегося по обращенному к нему борту. Повернувшись, тот увидел едва заметное светлое пятно в том месте, где беглец плыл в тени фрегата. Он окликнул его; ответа не последовало.

— Пароль, или стрелять буду!

Опять ничего.

Через мгновение тьму прорезала красная вспышка, и пока она еще не угасла, белое пятно превратилось в багровое. Несколько офицеров, возвращавшихся с пирушки на берегу Фламинго, как раз в это время направлялись на корабль на одной из шлюпок. Они увидели вспышку и озаренное ею барахтающееся тело. В мгновение ока марсового втащили в шлюпку, носовым платком, скрученным жгутом, приостановили кровотечение и раненого беглеца доставили на корабль, а там уж вызвали врача, который и оказал ему необходимую помощь.

Как выяснилось, в тот момент, когда часовой выстрелил, марсовой, для того чтобы не быть обнаруженным, решил не двигаться и лежал горизонтально на воде, совершенно выпрямившись, словно отдыхая на кровати. Так как он не успел еще отплыть далеко от корабля, а часовой находился значительно выше его, прохаживаясь по площадке, расположенной на уровне верхней кромки коечных сеток, пуля с огромной силой проникла под острым углом в его правое бедро, чуть повыше колена и, углубившись на несколько дюймов, скользнула вверх вдоль кости и зарылась, так что прощупать ее снаружи не было возможности. Движение пули в тканях не оставило темного следа на поверхности, как бывает, когда она на излете под углом проникает под кожу и следует дальше непосредственно под поверхностью, никуда не углубляясь. На тыльной стороне бедра также не было видно пятна, по которому можно было бы определить ее место, как в тех случаях, когда пуля проникает в ногу или в руку и застревает под кожей с обратной стороны. На ноге не было ничего видно, кроме небольшой рваной раны, посиневшей с краев, как будто в тело вогнали шляпкой десятипенсовый гвоздь и вытащили его обратно. Казалось почти невозможным, чтобы ружейная пуля могла проникнуть через такое незначительное отверстие.

Крайне подавленное состояние раненого, обессиленного большой потерей крови, хотя, как ни странно, он вначале уверял, что никакой боли от самой раны не чувствует, побудили врача, хоть и с большой неохотой, отказаться от попытки немедленно отыскать и извлечь пулю, так как для этого нужно было бы расширить рану с помощью ножа — операция, которая в данный момент почти наверное привела бы к роковому исходу. Поэтому от какого-либо вмешательства отказались на день или на два, ограничиваясь простыми перевязками.

Врачи других американских кораблей, стоявших в гавани, время от времени посещали «Неверсинк», дабы осмотреть пациента, а также чтобы послушать объяснения нашего хирурга, самого старшего из них по чину, впрочем, Кэдуолэддер Кьютикл, удостаивавшийся доселе лишь беглого упоминания, заслуживает того, чтобы ему отвели целую главу.

 

LXI

Флагманский хирург

Кэдуолэддер Кьютикл, доктор медицины и почетный член самых видных хирургических обществ как в Европе, так и в Америке, был нашим флагманским врачом. Он отнюдь не был равнодушен к тому, сколь почетное положение он занимает. А считался он первым хирургом во флоте и практиком с огромным стажем.

Это был маленький, высохший человечек, лет шестидесяти или около того. Грудь у него была впалая, плечи сутулые, штаны висели на нем как на скелете, а от лица остались чуть ли не одни морщины. Можно было даже подумать, что жизненные силы почти полностью оставили его телесную оболочку. И тем не менее он существовал в виде странной мешанины живого и мертвого, с искусственной шевелюрой, стеклянным глазом и полным набором фальшивых зубов. Голос у него был хриплый и произносил он слова неясно. Но ум его был столь же деятелен, как в дни его юности, и горел он в его единственном глазу зловещим блеском, как у василиска.

Подобно всем старым врачам и хирургам, долго проработавшим и добившимся благодаря научным заслугам высокого положения в своей области, Кьютикл был энтузиастом своего дела. Как-то раз в частном разговоре он даже по секрету сказал — так мне передавали, — что ему больше удовольствия доставляет ампутировать руку, чем отрезать себе крылышко самого нежного фазана. Предметом его особенного пристрастия была патологическая анатомия, а в своей каюте он хранил весьма устрашающую коллекцию всевозможных как врожденных, так и вызванных болезнью уродств рук и ног, выполненных в Париже из гипса и воска. Главное место среди них занимал слепок, часто попадающийся в анатомических музеях Европы и представляющий собой, без сомнения, непреувеличенную копию действительно существовавшего оригинала. Это была голова пожилой женщины с исключительно кротким и мягким выражением лица, в то же время проникнутым какой-то необычайной гложущей и неизбывной печалью. Можно было подумать, что это лицо какой-нибудь настоятельницы монастыря, добровольно отстранившейся от общения с людьми во искупление греха, который навсегда должен был остаться тайной, и проводящей жизнь в мучительном покаянии без надежды когда-либо спастись, — так изумительно горестно было это лицо, невольно вызывавшее слезы сострадания. Но, когда вы видели его в первый раз, о подобных чувствах не могло быть и речи. И взгляд ваш и смятенная ужасом душа застывали, привороженные к чудовищному бороздчатому рогу, похожему на бараний, выраставшему изо лба несчастной женщины и частично прикрывавшему ее лицо. Но, по мере того как вы в него вглядывались, леденящие чары его безобразия постепенно рассеивались, и сердце ваше разрывалось от жалости, взирая на это состарившееся землистого цвета лицо. Рог этот казался печатью проклятья за какое-то таинственное преступление, замышленное и совершенное еще до того, как дух оживил эту плоть. Но грех этот представлялся чем-то навязанным извне, не содеянным по злой воле; грехом, возникшим как следствие безжалостных законов предопределения всего сущего, грехом, под тяжестью которого грешники впадают в безгрешное отчаяние.

Но когда Кьютикл смотрел на этот слепок, он не испытывал ни боли, ни какого бы то ни было участия. Голова была напрочно закреплена на кронштейне, ввинченном в переборку, отделявшую его от кают-компании, и это был первый предмет, на который он обращал свой взгляд, просыпаясь по утрам. И не для того, чтобы спрятать это лицо, вешал он, ложась, фуражку на обращенную вверх оконечность рога, ибо прикрыть его полностью она не могла.

Юнга-вестовой, парнишка, убиравший его зыбкое ложе и наводивший порядок в его каюте, не раз говаривал мне, какой ужас он испытывал, оставаясь один в этой каюте, когда из нее уходил хозяин. По временам ему казалось, что Кьютикл существо сверхъестественное: как-то раз, войдя в его каюту в вахту от полуночи, он содрогнулся, обнаружив, что она вся наполнена плотным голубоватым дымом с удушливым серным запахом. Услышав глухой стон, исходящий из этих облаков, он с диким криком выскочил из каюты, разбудив при этом соседей флагманского врача, которые выяснили, что источником дыма были тлеющие серные спички, воспламенившиеся по небрежности их хозяина. Полумертвого Кьютикла вытащили из этой удушливой атмосферы, и прошло несколько дней, прежде чем он полностью поправился. Пожар этот случился непосредственно над крюйт-камерой; но так как Кьютикл болезнью своей достаточно дорого заплатил за нарушение правила, запрещающего держать горючие вещества в кают-компании, командир корабля ограничился тем, что серьезно поговорил с ним с глазу на глаз.

Прекрасно зная пристрастие врача ко всем образцам патологической анатомии, кое-кто из офицеров любил подшучивать над его легковерием, хотя Кьютикл достаточно быстро обнаруживал их обман. Как-то раз в отсутствие Кьютикла, когда офицерам подали на обед саговый пудинг, они сделали аккуратный пакетик из этого голубовато-белого студнеподобного блюда и, поместив его в жестяную коробочку, тщательно запечатали сургучом и положили на стол в кают-компанию с запиской, якобы исходящей от одного видного врача из Рио, связанного с Главным государственным музеем на Praça d'Aclamaçao[44]. В ней он просил разрешения препроводить ученому senhor'у[45] Кьютиклу — с приветом от дарителя — редкостный образчик раковой опухоли.

Сойдя в кают-компанию, Кьютикл заметил записку и, едва успев ее прочитать, ухватился за коробку, распечатал ее и воскликнул:

— Какая красота! Что за дивная опухоль! В жизни не видел такого замечательного образца этого в высшей степени интересного патологического изменения!

— Что это у вас в руках, доктор? — спросил один из лейтенантов, подходя к нему.

— Нет, вы только посмотрите, — видели ли вы когда-нибудь что-либо восхитительней?

— В самом деле выглядит очень аппетитно. Дайте мне кусочек, доктор. Ну пожалуйста.

— Кусочек? — взвизгнул Кьютикл, отпрянув назад. — Уж лучше отсеките мне руку или ногу! Портить такой дивный образец! Да я бы и за сто долларов на это не пошел! Но что вы хотели с ней делать? Коллекцию собираете, что ли?

— Мне в ней нравится вкус, — промолвил лейтенант, — приятная холодная приправа к свиной грудинке или ветчине. Знаете, доктор, в прошлое плаванье я был на Новой Зеландии и, каюсь, перенял у тамошних людоедов кое-что из их нравов. Послушайте, дайте хоть кусочек, ну что вам стоит, доктор?

— Что, чудовищный фиджиец, — воскликнул Кьютикл, взирая на собеседника в превеликом смятении, — неужели вы и впрямь собираетесь пожрать кусок этой опухоли?

— Вы только дайте, а там сами увидите! — последовал ответ.

— Берите, берите ее, бога ради! — воскликнул врач, передавая коробку в руки лейтенанта, а сам воздевая к небу свои.

— Буфетчик, перечницу, живо! — крикнул лейтенант. — Я всегда сыплю кучу перца на это блюдо, в нем что-то есть этакое такое... устричное. Боже, до чего же вкусно! — воскликнул он, чмокнув губами. — Ну, а теперь попробуйте вы, доктор. Убежден, что вы никогда больше не дадите такому дивному блюду пропадать зазря, из-за того только, что это какой-то научный курьез.

Кьютикл изменился в лице. Медленно подойдя к столу, он сначала внимательно понюхал содержимое коробки, потом дотронулся до него пальцем и лизнул. Этого было достаточно. Весь трясясь в старческом бешенстве, он застегнулся на все пуговицы, пулей вылетел из кают-компании, вызвал шлюпку и целые сутки не возвращался на корабль.

Но хотя, как и все прочие смертные, Кьютикл порой был подвержен припадкам бешенства, по крайней мере если его дразнили, ничто не могло превзойти его хладнокровия, когда он занимался своим непосредственным делом. Среди криков и воплей, видя перед собой лица, искаженные болью, он сохранял спокойствие почти сверхъестественное. И если только крайняя интересность операции не окрашивала его бледное лицо мгновенным румянцем профессионального энтузиазма, он трудился над пациентом, не обращая ни малейшего внимания на жесточайшие мучения того, кто попал под его нож, нож флагманского хирурга. В самом деле, многолетняя привычка к прозекторской и к операционному столу, по-видимому, сделали его глухим к обычным человеческим эмоциям. Однако нельзя сказать, что Кьютикл по природе своей был жесток. Его мнимое бессердечие, надо думать, было следствием его научной точки зрения. Пожалуй, он не убил бы даже мухи, если бы только под рукой у него случайно не оказался микроскоп достаточно сильный, чтобы дать ему возможность поэкспериментировать над мельчайшими жизненными органами этого существа.

Но, несмотря на удивительное безразличие к страданиям своих пациентов и на чрезвычайную увлеченность своей специальностью, Кьютикл порой способен был выказывать некое нерасположение к своей профессии и распространялся о тягостной необходимости, понуждающей человека столь гуманного, как он, заниматься хирургическими операциями. Особенно часто это случалось, когда больной представлял незаурядный интерес. Разбирая такой случай, перед тем как приступить к делу, он прикрывал свой пыл личиной величайшей осмотрительности, сквозь которую, однако, поминутно пробивались вспышки неуемного нетерпения. Но, как только в руке у него оказывался нож, он сбрасывал личину и перед вами представал безжалостный хирург. Таков был Кэдуолэддер Кьютикл, наш флагманский врач.

 

LXII