Азартные игры днем и ночью на военном корабле

Мы уже говорили, что игра в дамки или шашки была разрешена на «Неверсинке». Теперь, когда по кораблю ничего почти не приходилось делать и все матросы в самом радужном настроении плыли домой по спокойным и теплым водам тропиков, количество игроков, расположившихся на палубах, возросло до такой степени, что наш старший офицер выразил ироническое сожаление, что они не выложены плитками из белого и черного мрамора для удобства игроков. Если бы этому господину дать только волю, все наши шашечные доски живехонько полетели бы за борт. Но в некоторых вещах командир наш проявлял необычную терпимость, и мистеру Брайдуэллу оставалось только помалкивать.

Но хотя эта одна-единственная игра была на фрегате разрешена, все виды азартных игр были строжайше запрещены под страхом телесного наказания. Карты и кости не разрешались ни в каком виде. Обойтись без такого запрета было невозможно, ибо из всех человеческих существ матросы, быть может, наиболее азартные игроки. Причина этого должна быть очевидна для всякого, кто вдумается в их положение. А азартные игры — самый злостный порок в любых обстоятельствах — оказываются на корабле еще более губительными, чем на суше. Но столь же часто, сколь недобросовестные матросы обходят закон, запрещающий пронос на корабль спиртных напитков, обходят они и запрет, налагаемый на кости и карты.

Черная ночь, которая с сотворения мира смотрела сквозь пальцы на великое множество неправедных деяний, — вот то время, которое избирается корабельными игроками для своей деятельности. Излюбленным местом обычно является жилая часть кубрика, где подвешены койки и которая освещается особенно скупо, чтобы не мешать спящим матросам. В огромном пространстве два фонаря, качающихся у пиллерсов, бросают приглушенный свет, подобный лампаде в комнате больного. Из-за положения своего фонари эти распределяют свет на окружающие предметы отнюдь не беспристрастно, от них здесь и там исходят длинные лучи, всего более напоминающие лучи, бросаемые потайными фонарями грабителей в пятидесятиакровых подземельях Вест-Индских доков [334] на Темзе.

Легко можно себе представить, как этот подземный дворец Эблиса [335] приспособлен для подпольной деятельности азартных игроков, особенно потому, что подвесные койки не только тесно прижаты друг к другу, но многие из них висят очень низко, в двух футах от палубы, образуя таким образом бесчисленные парусиновые лощинки, гроты, уголки, закоулки и каньоны, где можно натворить много мрачных дел с достаточной степенью безнаказанности.

Надо вам сказать, что начальник полиции со своими капралами безраздельно царит в этих внутренностях корабля. Всю ночь напролет полицейские сменяют друг друга, карауля это помещение, и за исключением момента, когда вызывают вахту, они сидят среди глубокого молчания, лишь прерываемого трубными звуками храпящих или бессвязными речами какого-нибудь пожилого матроса, приписанного к запасному якорю.

Два судовых капрала ходили у матросов под именами «Нóги» и «Наскок». Последний, как говорили, был в свое время полицейским в Ливерпуле. Ноги же был надзирателем в «Могилах» [336] в Нью-Йорке. Из этого явствует, что воспитание их в высшей степени подходило для занимаемой ими должности. И начальник полиции Блэнд, чрезвычайно высоко ценивший их способность выискивать нарушителей, называл их своими двумя правыми руками.

Когда матросы желают заняться азартной игрой, они сговариваются о часе, облюбовывают некий угол в тени определенного предмета, за той или иной койкой. Затем они складываются на предмет вербовки некоего глазастого матроса, которому поручается шпионить за начальником полиции и капралами в то время, как идет игра. В девяти случаях из десяти все бывает задумано так ловко и все неожиданности настолько предусмотрены, что игроки, перехитрив всех соглядатаев, спокойно заканчивают свою игру. Но время от времени они забывают о бдительности или скупятся нанять шпиона и попадают в лапы полицейских, которые безжалостно хватают их за шиворот и волокут в карцер, дабы там ожидать до утра положенной дюжины горячих.

Случалось не раз, что в середине ночи мой крепкий сон нарушался резким звуком, как будто кто-то внезапно проносился под моей койкой. Это накрывали компанию игроков, которая разбегалась во все стороны, зацепляя спинами за подвешенные койки и заставляя их раскачиваться.

Самым подходящим моментом для азартных игр является время стоянок в порту. Тогда матросам случается творить свои темные дела и среди бела дня, и дополнительные соглядатаи, которых они в таких случаях считают необходимым нанимать, заслуживают того, чтобы на них остановиться. Все эти чрезвычайные меры предосторожности требуют и чрезвычайных расходов, так что в порту азартная игра возвышается до ранга развлечения для набобов.

В течение дня начальник полиции и его капралы непрерывно рыщут по всем трем палубам в жадных поисках всяческих беззаконий. Вы только что видели, как Ноги размахивал символом своей власти — ратангом и что-то вынюхивал в окрестностях фок-мачты на верхней палубе; а вот он уже под самой последней палубой и роется среди бухт троса. Точно так же обстоит дело с его начальником и помощником последнего, Наскоком. Они здесь, там и повсюду, наделенные, надо думать, вездесущностью.

Для того чтобы спокойно заниматься своим делом среди бела дня, игрокам надлежит позаботиться о том, чтобы за каждым из этих полицейских неусыпно следил, куда бы он ни пошел, их сыщик, дабы в случае приближения легавого к месту игры, их можно было своевременно предупредить и они успели бы скрыться. Для этого выбираются, как правило, легкие и проворные разведчики, чаще всего юнги с крюйс-марса ввиду их юности и подвижности.

Но это еще не все. На корабле существуют еще несколько низких продажных тварей, лишенных какого бы то ни было понятия чести, выполняющих роль доносчиков. На корабельном жаргоне они называются любимчиками или белыми мышками. Любимчиками их называют потому, что считается, будто за рвение и хитрость, с которыми они разоблачают нарушителей, они пользуются благорасположением некоторых офицеров. Хотя трудно бывает установить, кто в точности среди команды является доносчиком, — так хитро и тонко информируют они начальство о своих товарищах — однако кое-кто из команды, особливо же из морских пехотинцев, неизменно подозреваются в том, что они любимчики и белые мышки, после чего товарищи проникаются к ним той или иной степенью ненависти.

Таким образом, игрокам приходится устанавливать слежку не только за начальником полиций и его помощниками, но еще и за всякими заподозренными в доносительстве. Вербуются дополнительные разведчики, идущие как собаки по их следам. Но тайны пороков на военном корабле удивительны; и тут можно добавить, что, используя былой опыт и наблюдения, начальник полиции и его помощники на основании одних лишь передвижений матросов и их маневрирования на фрегате безошибочно могут определить, когда ведется игра среди бела дня, хотя на густо населенном корабле, где такое множество палуб, марсов, темных углов и глухих закоулков, накрыть игроков удается не всегда.

На то время, пока Блэнд был отстранен от должности, некто, ходивший под прозвищем «Ябеда» и давно уже подозревавшийся в том, что он принадлежит к белым мышам, был посажен на его место. Он оказался изрядным подлецом, действующим исподтишка, но одаренным исключительным упорством в выискивании виновных, следуя за ними по пятам, как неотвратимый беззвучно сопящий кубинский пес [337]. Впрочем, голос его приходилось слышать, когда что-нибудь приводило его в замешательство.

— Где-то тут, стараясь не шуметь, играют под боком в кости, — говаривал Ябеда своим помощникам. — Три парня не отставали от меня последние полчаса. Скажи, Наскок, нынче утром никто вокруг тебя не рыскал?

— Целых четверо, — отвечает Наскок. — Сразу смекнул в чем дело. Я уже знал, что где-нибудь втихую да поигрывают.

— А как твои дела, Ноги? — спрашивает начальник своего другого помощника. — Тоже за тобой следили?

— Целых десять, — говорит Ноги. — Вот как раз один из них сейчас шляпу штопает.

— Эй ты там, — воскликнул начальник полиции, — отваливай да иди в бакштаг. Если ты у меня еще в ногах путаться будешь, я командиру о тебе доложу.

— А что я такое делаю? — говорит чинящий шляпу, с вытянувшимся как канатный сарай лицом. — Что, уж и работать здесь больше нельзя? Сразу тебя в сачковании заподозрят — дескать, вверх по одному трапу и вниз по другому?

— Знаем мы ваши фокусы, сэр. Можешь не вкручивать, сам на блокшиве служил. Отваливай, говорю тебе, и чтоб духу твоего здесь не было, а не то я позабочусь, чтоб тебя кое к чему подтянули, а снизу на заклепку взяли и головку ей расклепали. Отваливай, говорят тебе, или я запрячу тебя куда знаешь, как нищий кусок мяса в суму.

Часто видишь, что на всех видах судов матросы, выражающиеся на самом цветистом морском диалекте, имеют весьма слабое отношение к морю. Из уст морского пехотинца вырывается порой больше соленых словечек, чем вы сможете услышать от заправского бакового старшины. С другой стороны, самого лучшего моряка вы можете принять на берегу за сухопутного жителя. Когда вы видите парня, рыскающего по порту, как судно, возвращающееся домой из Индии, с длинной лентой наподобие коммодорского вымпела, развевающейся у него на топе мачты, и заходящего в питейные заведения с таким шикарным разворотом, как будто адмирал подходит к трехдечному кораблю на своей барже, вы можете отнести этого человека к разряду жоржиков, сиречь самых обыкновенных хвастунов. И сколько же таких мнимых марсофлотов встречается на нашей военно-морской планете!

 

LXXIV

Грот-марс ночью

Весь переход наш из Рио до экватора был с точки зрения погоды сплошной увеселительной прогулкой. Было особенно приятно, когда наша полувахта сидела, развалясь, на грот-марсе, коротая время в разнообразных приятных занятиях. Вдали от офицеров мы невинно развлекались, и притом больше, чем в какой-либо другой части корабля. Днем многие из нас прилежно занимались изготовлением шляп или починкой одежды. Но ночью нами овладевали более романтические настроения.

Часто Джек Чейс, восторженный почитатель моря, обращал наше внимание на лунный свет, игравший на волнах, и приводил избранные цитаты из своего каталога поэтов. Никогда не забуду лирического выражения, с которым однажды утром он перед восходом солнца, когда весь восток был залит пурпуром и золотом, оперся о стень-ванты и, протянув над морем свою доблестную руку, воскликнул: «Глядите, вот Авроры лик!» и плавно, неторопливо продекламировал строки:

 

Блеск утра миру нехотя даря,

Завесу мглы раздернула заря.

 

— Коммодор Камоэнс, Белый Бушлат, не кто иной. Но сейчас вы понадобитесь, мы должны выстрелить лисель-спирт — ветер меняется.

С нашего высокого насеста фрегат в лунные ночи представлял сказочное зрелище. Он шел полным бакштагом, с лиселями по обе стороны, так что паруса на грот- и фок-мачтах имели вид величественных сужающихся кверху пирамид, с основанием более ста футов шириной и заканчивающихся высоко в облаках легким гребнем бом-брамселей. Эта огромная поверхность снежно-белой парусины, скользящая по волнам, была действительно великолепным зрелищем. Три покрытые белыми саванами мачты казались призраками трех гигантских турецких эмиров, огромными шагами шествующих по океану.

Поэзию картины усугубляла порой и музыка. Оркестр собирался на полубаке, услаждая офицеров, а значит и нас, прекрасными старинными мелодиями. Под эти мелодии кое-кто из матросов пускался в пляс на марсе, который по своим размерам мог быть приравнен к средней гостиной. Когда же оркестр не играл, то ему на смену приходили соловьи из команды.

В этих случаях обычно вызывали Джека Чейса, и он услаждал нас своей свободной и благородной манерой исполнять «Испанских дам», любимейшую песню английских военных моряков, равно как и многие другие морские песни и баллады, в том числе

 

Сэр Патрик Спенс был отважней всех,

Кто плавал по морям.

 

Также:

 

И трижды крутнуло корабль наш,

Сделал три круга он,

Точно три круга он описал

И сокрылся в пучине морской,

Морской, морской, морской,

И исчез в пучине морской! [338]

 

Вперемешку с этими песнями марсовые травили всякие были и небылицы. В этих случаях я всегда старался вызвать самых почтенных тритонов на рассказы о прошлых боях, в которых они участвовали. Немногим из них пришлось понюхать пороху, но зато рассказы тех, кто его действительно понюхал, приобретали особую ценность.

Был среди нас старый негр по прозвищу «Чернявый», приписанный к запасному становому якорю. Мы часто приглашали его в тихие ночи к себе на марс, чтобы послушать его рассказы. Был он человек степенный и трезвый, очень умный, прекрасного, открытого нрава, один из лучших людей на корабле, которого все очень высоко ценили.

Кажется, во время последней войны между Англией и Америкой он вместе с несколькими другими матросами был в открытом море насильственно снят британским военным кораблем с торгового судна из Новой Англии. Корабль, забравший его, был английский фрегат «Македонец», захваченный позднее тем самым «Неверсинком», на котором мы плавали.

Дело было в страстную субботу, — так начался рассказ, — в то время, как англичанин подходил с наветренной стороны к американцу. Чернявый и его товарищи, стоявшие на своем посту у шканцевой батареи, уловив момент, когда командир корабля, старик по имени Кардан, проходил мимо них своей стремительной походкой, держа под мышкой подзорную трубу, обратились к нему с почтительной просьбой. Они еще раз повторили, что они не англичане и что им весьма тягостно поднимать руку на флаг той страны, где живут родившие их матери. Они заклинали его не понуждать их стрелять из пушек по своим землякам и позволить им сохранить нейтралитет во время схватки. Но когда корабль какой бы то ни было нации идет в бой, времени для пререканий не остается, не хватает его и на то, чтобы быть справедливым, и не больно много его для проявлений гуманности. Выхватив пистолет из-за пояса матроса, приготовившегося идти на абордаж, командир нацелился из него в головы трех матросов и приказал им немедленно вернуться на свои посты, грозя в противном случае тут же их пристрелить. Так, рука об руку с врагами своей родины, Чернявый и его товарищи трудились у пушек и сражались до самого конца, за исключением одного из них, который был убит на посту американским ядром.

Под конец «Македонец» потерял свои фор- и грот-стеньги, бизань-мачту, скошенную вровень с палубой, и перебитый надвое фока-рей, валявшийся на разгромленном баке; корпус его был в сотне мест пробит круглыми ядрами — словом фрегат дошел до последней крайности, и капитан Кардан приказал, наконец, рулевому старшине спустить флаг.

Чернявый был одним из тех, что отвез командира на «Неверсинк». Сойдя на палубу, Кардан поклонился Декатуру, командиру неприятельского судна, и предложил ему свою шпагу, но принять ее учтиво отказались. Быть может, у победителя были еще живы в памяти совместные обеды в Норфолке [339], непосредственно до начала военных действий, когда оба командовали теми же самыми фрегатами, которые они теперь так изрядно покалечили. «Македонец», видимо, ходил тогда в Норфолк с депешами. Тогда они смеялись и шутили за бокалом вина и даже держали пари на касторовую шляпу, которую побежденный должен был подарить победителю, если кораблям их случится вступить в бой друг с другом.

Бросив взгляд на тяжелые батареи американца, Кардан сказал Декатуру:

— Это семидесятичетырехпушечный корабль, а не фрегат; не удивительно, что победа осталась за вами!

Замечание это было вызвано огневым превосходством «Неверсинка». Батареи последнего на главной палубе состояли, как и теперь, из двадцатичетырехфунтовых орудий, в то время как у «Македонца» это были восемнадцатифунтовые. В итоге на «Неверсинке» было пятьдесят четыре пушки и четыреста пятьдесят человек команды, на «Македонце» же их было сорок девять и триста человек команды — весьма существенная разница, которая в сочетании с другими обстоятельствами, связанными с этим боем, лишает его победу какого-либо ореола славы, если не признавать славной победу, одержанную гиппопотамом над тюленем.

Но если Чернявый говорил правду, — а человек он был от природы правдивый, — противовесом этому обстоятельству мог служить факт, который он нам сообщил. Когда после боя стали осматривать орудия, оказалось, что в ряде случаев пыж был забит между зарядным картузом и ядром. И хотя во время суматохи боя такой промах можно было объяснить торопливостью и невниманием, однако Чернявый, этот защитник своих людей, всегда приписывал этот факт совершенно иной и менее благородной причине. Но если даже считать, что приводимая им причина соответствовала действительности, этим нисколько не умаляется доблесть, проявленная английской командой в целом. Однако из того, что удается слышать от беспристрастных свидетелей, участвовавших в морских боях, едва ли можно сомневаться, что на всех кораблях, к какой бы нации они ни принадлежали, весьма значительное число людей, обслуживающих орудия, находятся, мягко выражаясь, в весьма нервическом состоянии и досылают и банят как попало. Да и в самом деле, какие особые патриотические чувства может испытывать человек, вырванный из объятий своей жены и против воли посланный воевать? И стоит ли удивляться тому, что такие насильно завербованные английские матросы не посовестились в военное время покалечить руку, которая поработила их?

Во время той же войны, которая велась в момент описанного боя и перед ним, английский флагман, составляя свое донесение Адмиралтейству, писал следующее: «Все здесь на эскадре как будто спокойно, но, готовясь на прошлой неделе к бою, мы обнаружили, что несколько орудий в кормовой части корабля оказались заклепанными»; иначе говоря, приведенными в негодность. Кто же заклепал их? Недовольные матросы. Разве так уж невероятно предположение, что пушки, о которых говорил Чернявый, обслуживались людьми, намеренно старавшимися помешать им поражать врага, и что в этом, в частности, бою победа, одержанная Америкой, до известной степени объяснялась угрюмым неповиновением самого неприятеля?

В течение этого периода военных действий у английских орудий на военных кораблях зачастую за ночь срезывали брюк. Это повреждение орудий и временное выведение их из строя можно было приписать лишь тайной ненависти к службе, которая выливалась и в только что упомянутое их заклепывание. Но даже в тех случаях, когда в команде как будто бы отсутствовало глубокое недовольство и матрос во время боя не выполнял как следует своих обязанностей лишь потому, что боялся, не является ли вызовом создателю, сделавшему этого матроса таким, каким он есть, нашивать ему на спину ярлык трус и унижать и терзать уже трясущегося от ужаса несчастного множеством других способов? Вряд ли Нагорная проповедь послужила бы оправданием для действий командира батареи, выхватившего шпагу и грозившего пронзить первого же из своих людей, кто проявит хоть малейшие признаки робости, а между тем такое было засвидетельствовано на «Македонце». Чернявый говорил мне, что он собственными ушами слышал, как подобное приказание было отдано начальникам дивизионов командиром английского корабля. Если бы только была написана тайная история морских сражений, лавры на челе морских героев, верно, развеялись бы в прах.

А каким позором для наций со всех возможных точек зрения является Статья IV американского Свода законов военного времени: «Если кто-либо из служащих во флоте трусливо запросит у врага пощады, он будет приговорен к смертной казни»! В таких условиях, с угрозой смерти перед глазами в лице врага и с угрозой смерти за плечами в лице своих соотечественников, самая высокая доблесть, проявленная моряком, теряет что-то от своей непосредственности и бескорыстия. Здесь, как и во всех прочих случаях, Свод законов военного времени не упоминает о какой-либо награде за отвагу, но лишь понуждает моряка сражаться, как наемного убийцу за свою плату, вырывая могилу перед его глазами, если он не проявит должной решимости.

Но эта Статья IV вызывает и еще более серьезные возражения. Храбрость из всех добродетелей самая дюжинная и заурядная; единственная, в которой мы сходствуем с лесными зверями; единственная, которая, доведенная до крайности, превращается в порок. А поскольку природа, как правило, отбирает одной рукой, чтобы уравновесить дарованное ею другой, чрезмерное чисто животное бесстрашие во многих случаях присутствует у людей, лишенных более высоких достоинств. Но в морском офицере храбрость почитается высшей добродетелью и часто обеспечивает его завидным положением среди прочих командиров.

Посему, если во время военных действий какой-нибудь безмозглый бандит окажется командиром фрегата, он может, если хочет, покрыть себя неувядаемой славой в этой бойне, сцепиться с намного превосходящим его противником и повести на заклание свою команду, которой ничего не остается, как гибнуть от руки врага под страхом быть умерщвленной законом своей страны. Вспомните бой между американским фрегатом «Эссекс» и двумя английскими крейсерами «Фебея» и «Херувим» у бухты Вальпараисо во время последней войны. Все признают, что американский капитан продолжал сражаться против превосходных сил противника на совершенно разбитом корабле, даже когда никакого шанса на победу у него не было и когда из-за обстоятельств, особо неблагоприятно сложившихся для американцев, матросам ничего не оставалось, как стоять у своих почти бесполезных батарей и быть покалеченными и разорванными на части неприятельскими длинноствольными орудиями. Тем, что он продолжал таким образом сражаться, он ни на йоту не способствовал истинным интересам своей страны. Этим я не хочу ни в коей мере принизить добрую славу, которую американский командир завоевал себе этим боем. Человек он был храбрый, это ни один моряк отрицать не станет. Но весь мир состоит из храбрых людей. Только не подумайте, что я посягаю на его доброе имя. Тем не менее не приходится сомневаться, что, если бы у пушек «Эссекса» стояли матросы, обладавшие здравым смыслом, эти самые матросы, сколь бы доблестны они ни были, несомненно предпочли бы спустить флаг, когда поняли, что бой окончательно проигран, нежели откладывать эту неизбежную операцию до того момента, когда на американском фрегате не останется рук, чтобы ее произвести. Однако, если бы эти люди «трусливо запросили пощады», согласно Статье IV Свода законов военного времени, их можно было бы, на законном основании, повесить.

Как рассказывал мне Чернявый, когда командир «Македонца», видя, что «Неверсинк» полностью держит его судно в своей власти, приказал спустить флаг, один из его офицеров, человек, которого за тиранический нрав ненавидела вся команда, поднял страшный крик и стал осыпать его самыми страшными упреками, клянясь, что сам он ни за что не сдастся — и стоит за то, чтобы потопить «Македонца» под носом у врага. Окажись он капитаном, он так безусловно бы и поступил, заработав себе имя героя в этом мире — но вот вопрос, какое имя он заслужил бы на том свете?

Но так как война представляет собой некое надругательство над здравым смыслом и христианством, все связанное с ней совершенно безрассудно, противно христианству, варварски грубо и отдает Фиджийскими островами, людоедством, селитрой и дьяволом.

Обычно, когда военный корабль спускает флаг, дисциплине на нем приходит конец, и навести какой-либо порядок в команде становится невозможным. Так случилось и на английском фрегате. Винная кладовая была взломана, и по палубам, где между пушек лежало много раненых, были пущены ведра грога; раненые хватали ведра и, несмотря на все уговоры, напивались жгучей влагой, пока, по словам Чернявого, из ран их не начинала бить кровь и они мертвыми не падали на палубу.

У негра было еще много что рассказать про этот бой, и часто он прохаживался со мной вдоль наших батарей на главной палубе — со все теми же пушками, которые участвовали тогда в бою, указывая на неизгладимые шрамы и вмятины на них. Покрытые за более чем тридцать лет многочисленными слоями краски, они почти не были заметны случайному наблюдателю, но Чернявый знал их все наизусть, ибо вернулся домой на «Неверсинке» и видел эти следы вскоре после боя.

Как-то вечером я прогуливался с ним по батарейной палубе, и он остановился у грот-мачты.

— Это место корабля, — сказал он, — мы на «Македонце» прозвали скотобойней. Здесь люди падали по пять, по шесть зараз. Неприятель обычно направляет свои снаряды именно сюда, чтобы сбить, если возможно, грот-мачту. Бимсы и карлингсы наверху были все забрызганы мозгами и кровью. Люки выглядели словно прилавки мясника; в рым-болтах застревали куски человеческого мяса. Свинья, бегавшая по палубам, каким-то чудом спаслась, но шкура ее была вся покрыта запекшейся кровью из-за того, что она совала свое рыло в кровавые лужи, так что, когда спустили флаг, матросы швырнули ее за борт, сказав, что съесть ее было бы прямым людоедством. Другое животное, коза, потеряло в этом бою две передние ноги.

Убитых матросов, как только они падали, согласно принятому обычаю, спускали за борт; нет сомнения, что вид стольких трупов, валяющихся повсюду, говорил негр, мог бы удручающе подействовать на оставшуюся в живых прислугу орудий. Среди прочих случаев он привел следующий. Ядро, ворвавшееся через один из портов, убило наповал две трети расчета одного орудия. Командир следующего орудия, бросив шнурок замка, который он только что дернул, стал переворачивать убитых, чтобы опознать их; увидев вдруг своего однокашника, с которым он совершил много плаваний, он расплакался и, подняв труп на руки, отнес его в сторону, подержал мгновение над водой и воскликнул:

— Господи, господи, Том!

— К черту твои молитвы! Швыряй его за борт и живо к орудию! — заорал на него раненый лейтенант. Пришлось подчиниться приказанию, и убитый горем матрос возвратился к своей пушке.

Рассказы Чернявого вполне могли бы преломить меч сего военно-морского мира в его ножнах, и, размышляя о жестокой, кровавой славе, которой морские герои покрыли себя во время подобной бойни, я задал себе вопрос, действительно ли славен был гроб, в котором похоронили Нельсона, гроб, преподнесенный ему при жизни капитаном Хэллоуэллом [340]; был он выдолблен из грот-мачты французского линейного корабля «L'Orient»[55], который англичане взорвали во время битвы при Абукире, уничтожив при этом сотни французов.

Мир тебе, лорд Нельсон, там, где ты покоишься в своей истлевшей мачте! Но если бы дело касалось меня, я предпочел бы быть похороненным в стволе какого-нибудь зеленого дерева и даже после смерти чувствовать, как жизненные соки обращаются вокруг меня, ощущая, что что-то из моей мертвой плоти переходит в живую листву, осеняющую мирную мою могилу.

 

LXXV

«Топить, жечь и уничтожать»

Из печатного адмиралтейского

приказа военного времени.

Среди бесконечного количества былей и небылиц, травившихся на марсе во время приятного перехода на север, ничто не могло сравниться с рассказами Джека Чейса, нашего старшины.

Лучшего собеседника, чем наш несравненный Джек, невозможно было придумать. Вещи, о которых другим приходится лишь читать или которые могут привидеться во сне, Джек видел собственными глазами или испытал самолично. В свое время он был отважным контрабандистом и мог рассказать о длинном девятифунтовике с пыжами из французских шелков, о патронах, набитых вместо пороха лучшим чаем, о картечи, состоящей из вест-индских сладостей, о матросских бушлатах и штанах, подбитых драгоценными кружевами, о ножках столов, полых, как стволы мушкетов, и плотно набитых редкостными лекарствами и специями. Он мог рассказать кое-что и о некой вдове небезупречной нравственности — прекрасной перекупщице контрабандных товаров на английском побережье, весьма сладко улыбавшейся контрабандистам, когда те продавали ей по дешевке шелка и кружева. Она называла их героями, орлиными сердцами и просила привозить ей побольше товаров.

Он мог рассказывать о жестоких схватках с таможенными катерами его британского королевского величества в полунощных бухтах, об аресте кучки сорвиголов, впоследствии насильно завербованных в матросы на военный корабль, о том, как эти матросы поклялись, что главарь их убит, о предписании, посланном на корабль, доставить в суд за долги одного из них — это был сдержанный, благообразный мужчина — и как он отправился на берег, будучи под сильнейшим подозрением, что именно он и есть убитый главарь, и как все это была лишь успешная уловка, чтобы спасти его.

Но лучше всего Джек умел рассказывать о бое при Наварине, ибо был командиром одного из орудий на батарейной палубе флагманского корабля «Азия» адмирала Кодрингтона [341]. Владей я даже слогом доброго старого Чэпмена [342] в его переводе Гомера, и то я едва ли решился бы передать, как славный Джек рассказывал об этой битве, когда 20 октября 1827 года тридцать два английских, французских и русских корабля атаковали и победили в восточной части Средиземного моря оттоманский флот в составе трех линейных кораблей, двадцати пяти фрегатов и роя брандеров и мелких судов.

«Мы рвались напасть на них, — рассказывал Джек, — а когда открыли огонь, то оказались все равно что дельфин среди стаи летучих рыб. Когда мы стали прицеливать орудия, был брошен клич: „Пусть каждый выберет себе птицу“. И дымили же, ребята, все эти пушки, точно ряды голландских трубок! Мои комендоры держали за пазухой маленькие флажки, чтобы прибить их к мачте в случае, если бы корабельный флаг оказался сбит выстрелом. Обнажившись до пояса, мы дрались, как бешеные тигры, и шпарили ядрами по туркам, будто по кеглям. У них на вантах было черным-черно от стрелков, и насело же их там, точно голубей на соснах; ну, наша морская пехота и посыпала их свинцовым горохом и крыжовником — так густо, как град выпадает на Лабрадоре. Да, жаркое было дело, ребята. Чертовы турки всадили в ветхий корпус „Азии“ целый карьер мраморных ядер, каждое ядро по сто пятьдесят фунтов. Из трех портов они сделали один. Но сдачи мы им дали как надо. Ату их, мой бульдог! — сказал я, похлопывая мою пушку по казенной части. — Проруби-ка люки в их бесурманских [так] бортах! Белый Бушлат, вот где, парень, тебе надо было бы побывать. Вся бухта была усеяна мачтами и реями, ну точь-в-точь как скопище коряг на реке Арканзас. Дождь пригорелого риса и маслин от взрывавшегося противника падал на нас, как манна небесная в пустыне.

— Аллах! Аллах! Магомет! Магомет! — раздирало воздух; кое-кто выкрикивал эти имена сквозь порты турецких кораблей; другие визгливо кричали, захлебываясь в воде, где чубы на их бритых головах казались черными змеями на полузахлестнутых приливом скалах. Они верили, что их пророк вытянет их в рай, но они опускались на пятьдесят саженей, до самого дна бухты.

— Что, чертовы гометане [так] еще не сдаются? — спросил мой первый заряжающий, высовывая голову из порта и посматривая на турецкий линейный корабль подле нас. В то же мгновение голова его пролетела мимо меня, как пексанский снаряд, и флаг Неда Ноулза был спущен навеки. Мы оттащили его труп в сторону и отомстили за него купоровой наковальней, которую вогнали в дуло; мой товарищ забил вместо пыжа окровавленную шотландскую шапочку покойника, и все вместе полетело в линейный корабль. Клянусь богом войны, ребята, вряд ли что-нибудь осталось от этого судна, чтобы вскипятить котелок с водой. Крепко потрудились в этот день, ничего не скажешь, хоть и грустная то была работа. В ту ночь, когда все кончилось, я заснул на ящике с картечью вместо подушки и спал крепко. Но надо было видеть целую шлюпку, нагруженную турецкими флагами, которые один из наших командиров впоследствии отвез домой; он клялся, что украсит ими сад своего батюшки точно так, как мы в праздничные дни расцвечиваемся флагами».

— Хоть вы и порядком потрепали турок при Наварине, благородный Джек, сами-то вы одной лишь щепкой отделались, — сказал один из марсовых, глядя на покалеченную руку старшины.

— Но со мной и с одним из лейтенантов могло случиться кое-что и похуже. Ядро попало в косяк моего порта и разбросало щепы направо и налево. Одна из них срезала поля моей шляпы до самого лба, а другая сбрила каблук левого сапога лейтенанта. Третье ядро убило моего порохового мартышку, не прикоснувшись к нему.

— Как это так, Джек?

— А вот, просвистело мимо него, а он богу душу и отдал. Он сидел на куче пыжей; когда пыль с покрытых порохом переборок развеялась, я обратил внимание, что он сидит и не шелохнется, а глаза у него вытаращены. Я как ударю его по плечу: «Герой ты мой маленький», а он возьми да и уткнись носом мне в ноги. Я приложил ему руку к сердцу — а он готов. И царапинки на нем не было.

Тут среди слушателей воцарилось молчание, прерванное наконец вторым грот-марсовым старшиной:

— Благородный Джек, знаю, что ты о себе рассказывать не любишь, но скажи нам все же, что ты сделал в этот день.

— Ну, друзья, тут не столько я потрудился, сколько моя пушка. Но могу похвастаться, что именно она сбила грот-мачту у турецкого адмирала. И пня от нее не хватило бы, чтобы справить деревяшку лорду Нельсону.

— Вот как? А я-то думал, что, глядя в прицел и дернув вовремя шнур, удается направить снаряд куда следует. Разве не так, Джек?

— Направил выстрел, что сбил мачту с турецкого флагмана, командующий эскадрой — бог всемогущий, — а я только прицел установил.

— Но что ты почувствовал, Джек, когда пуля тебе клешню попортила?

— Почувствовал? На палец легче стало, вот и все. А кроме того, у меня их еще девять осталось, и они очень пригодились, когда на другой день после боя пришлось в порванном такелаже возиться, ибо, да будет вам известно, друзья, что самое трудное начинается, когда пушки убраны внутрь. Три дня я одной рукой помогал работе в такелаже в тех же брюках, что были на мне в бою; кровь на них запеклась и затвердела так, что они выглядели как блестящий красный сафьян.

У этого Джека Чейса сердце было как у мастодонта. Я видел, как он плакал, когда человека пороли у трапа. И при всем при том, рассказывая нам про Наваринский бой, он недвусмысленным образом высказал убеждение, что в кровавое двадцатое октября 1827 года библейский бог воплотился в английского коммодора морских сил на Леванте. И так вот и получается, что война делает святотатцев из лучших людей и низводит их всех до уровня фиджийцев. Кое-кто из матросов признавался мне, что, по мере того как бой разгорался все жарче и жарче, сердца их, соблюдая дьявольскую гармонию, все сильнее и сильнее ожесточались, и под конец, подобно своим пушкам, они сражались, ни о чем не думая.

Будь он солдатом или матросом, человек в бою — сатана. А в штабе и эскорте дьявола много фельдмаршальских жезлов. Но война по временам неизбежна. Разве можно дать наглому врагу попирать честь твоей родины?

Что ни говорите, но знайте и не забывайте вы, голосующие за войну епископы, что тот, в кого мы верим, самолично повелел нам подставлять левую щеку, если нас ударят по правой. Что будет дальше, не важно. Этого места из Евангелия вам не вычеркнуть. Эти слова так же обязывают нас, как и любые другие в священной книге. В них заключена вся душа и сущность христианского учения. Без них христианство не отличалось бы ничем от других религий. И эти слова, с господнего благословения, еще перевернут весь мир. Но в некоторых отношениях мы сами сначала должны стать квакерами.

Правда, в отличие от многих боен, оказавшихся бесполезным умерщвлением людей, победа адмирала Кодрингтона несомненно способствовала освобождению Греции и положила конец турецким зверствам в этой истерзанной стране, однако кто поднимет руку и поклянется, что соединенные флоты Англии, Франции и России в Наваринском бою вело божественное провидение? Ибо, будь это так, оно, это провидение, должно было пойти войной против самих избранников церкви — вальденсов [343] в Швейцарии — и зажечь смитфилдские костры [344] во времена кровавой Марии [345].

Но все события переплелись так, что различить их нет возможности. То, что мы называем Судьбой, беспристрастно, безжалостно и бессердечно; это не исчадие ада, способное возжечь костры фанатизма, и не филантроп, готовый вступиться за угнетенную Грецию. Мы можем сердиться, раздражаться и драться; но то, что носит название Судьбы, всегда сохраняет вооруженный нейтралитет.

И тем не менее хотя все это так, в своих сердцах мы создаем будущее нашего мира и в своих же сердцах лепим своих богов. Каждый смертный подает свой голос за того, кто должен, по его мнению, управлять мирами. Мне дарован голос, способный придать тот или иной облик вечности, — и волеизъявление мое сдвигает орбиты грядущих светил. И в обоих смыслах мы в точности являемся тем, чему мы поклоняемся. Мы сами — Судьба.

 

LXXVI

Руслени

Когда я уставал от шума, а бывало, и ссор на батарейной палубе нашего фрегата, я часто вылезал из порта и приводил себя в душевное равновесие, созерцая широко раскинувшееся передо мной спокойное море. После воинственного грома и грохота последних двух глав успокоимся, перебравшись на уединенный фор-руслень «Неверсинка».

Несмотря на то, что матросы военного корабля вынуждены жить общей жизнью, и на то, что самые стыдливые и тайные действия и отправления наши должны производиться на людях, на корабле все же можно отыскать уголок-другой, куда вы иной раз имеете возможность прокрасться и обрести на несколько мгновений почти полное уединение.

Главными из таких прибежищ являются руслени, на которых я во время приятного перехода домой по задумчивым тропическим широтам неоднократно скрывался. Наслушавшись досыта всего, что травили у нас на марсе, я принимал здесь небрежную позу — если, конечно, никто мне не мешал — и спокойно претворял в мудрость все, что мне довелось узнать.

Русленем называется небольшая площадка по сторонам корпуса у основания больших вант, идущих от трех стеньг к фальшборту. В настоящее время они как будто выходят из употребления на торговых судах вместе с красивыми старомодными галереями, изящными башнеподобными свесями [так], кои во времена древних адмиралов украшали с боков кормы старинных боевых кораблей. Там морской офицер мог провести часок досуга, отдыхая после боя, и покурить сигару, чтобы заглушить противный запах порохового дыма, пропитавшего его бакенбарды. А как были живописны прелестные кормовые галереи — широкие балконы, нависшие над морем! Туда выходили из командирской каюты точно так, как вы могли бы пройти на увитый зеленью балкон из девичьей светлицы. Очаровательный балкон этот, где, скользя по теплым морям в дни былых перуанских вице-королей, испанский кавалер Менданья де Лима [346] во время плаванья в поисках Соломоновых островов, сказочной страны Офир и Великих Циклад [347], ухаживал за доньей Изабеллой, а она на закате солнца алела, как восток, и опускала глаза; этот очаровательный балкон — чудеснейшее из пристанищ — был срезан в результате варварских новшеств. Да, эта кургузая старая галерея вышла из моды; в глазах коммодоров она утратила свое изящество.

А я вот и слышать не хочу ни о каких фасонах мебели, кроме старинных. Подавайте мне древние дедовские кресла, покоящиеся на четырех резных лягушках, подобно тому как индийцы выдумали, что мир покоится на четырех черепахах; дайте мне дедушкину трость с золотым набалдашником — трость, которая, подобно мушкету отца генерала Вашингтона или мечу Уильяма Уоллеса [348], переломила бы спину помахивающих хлыстиками денди на макаронных ножках; дайте мне его платье с широкой грудью, нарядно спускающееся на бедра и снабженное двумя денежными шкатулками карманов, чтоб держать в них запас золотых; бросьте неустойчивый цилиндр касторовой шляпы и замените его славной дедовской треуголкой.

Но хоть боковые галереи и кормовые балконы на военных кораблях отошли в вечность, руслени еще существуют, и лучшего убежища не выдумать. Огромные блоки и талрепы, образующие пьедесталы вант, делят руслени на целый ряд маленьких часовенок, альковов, ниш и алтарей, где вы можете лениво развалиться за пределами корабля, хоть вы его и не покидаете. Впрочем, в нашем военно-морском мире на такое славное местечко находится и без вас немало охотников. Часто, когда я уютно пристраивался в один из этих маленьких альковов, всматриваясь в горизонт и мечтая, скажем, о Китае, меня выводил из оцепенения какой-нибудь артиллерийский унтер, только что выкрасивший кучу фитильных кадок и желающий выставить их на просушку.

А иногда через фальшборт на руслень перелезал один из мастеров татуировки, а следом за ним и его жертвы. Тут на свет божий появлялась обнаженная рука или нога и прямо у меня на глазах начиналась малоприятная процедура наколки; или же в мое уединение врывалась целая лавина матросни с чемоданами или кисами и кучами старых брюк, которые они собирались чинить, и, образовав кружок рукоделья, выживали меня своей болтовней.

Но как-то раз — дело было в воскресенье после обеда — я приятно отдыхал в особенно тенистой и уединенной нише между двумя талрепами, когда услышал тихую мольбу. Взглянув в узкий промежуток между тросами, я увидел пожилого матроса, стоявшего на коленях. Он обратил лицо свое к морю, закрыл глаза и был погружен в молитву. Осторожно поднявшись, я постарался бесшумно пробраться сквозь порт и предоставил почтенному богомольцу спокойно молиться дальше.

Матрос этот был приписан к одному из запасных якорей, это был строгий баптист. Все соседи его знали, что он постоянно совершает свои уединенные молебствия на руслене. Мне он напомнил святого Антония [349], удалявшегося молиться в пустыню.

Человек этот был командиром правого погонного орудия, одного из двух длинноствольных двадцатичетырехфунтовиков на баке. Во время боя командовать этим железным Талабой Разрушителем [350] выпало бы на его долю. В его обязанности входило бы как следует навести его, убедиться, что оно исправно заряжено, что картечь с оболочкой как следует дослана, а также протравить картуз, взять прицел и приказать фитильному приложить огонь, высвободив тем самым из дула адские силы, несущие огонь и смерть.

Так вот, этот командир погонного орудия был прямой, искренний, смиренно-верующий старик и, будучи командиром пушки, лишь зарабатывал себе на хлеб, но как мог он руками, вымазанными в порохе, преломить в высшей степени мирный и покаянный хлеб Тайной вечери? Хотя на берегу он, видимо, не раз принимал участие в том священном таинстве. То, что оно не производится на военном корабле, хотя на корабле есть капелланы, которые могли бы свершить его, и по крайней мере несколько причастников, готовых принять в нем участие, диктуется, видимо, достойным всяческой похвалы сознанием его неуместности.

Увы! Самая совершенная праведность в нашем военно-морском мире оказывается в конце концов лишь неосуществленным идеалом. И теми максимами, которые мы в надежде, что воцарится золотой век, деловито внушаем язычникам, сами мы, христиане, пренебрегаем. Весь строй современного общества так явно несовместим с практическим приятием христианской кротости, что невольно напрашивается мысль: хотя благословенный наш Спаситель был полон небесной мудрости, Евангелию его все же недостает мудрости мирской — не хватает ему должной оценки нужд народных, требующих по временам кровавых побоищ и войн; недостает оценки важности общественного положения, титула и денег. Но все это лишь говорит о божественной природе Иисуса, поскольку Бёрнет [351] и наилучшие богословы утверждают, что она была не чисто человеческой — не такой, как у обыкновенного мирского человека.

 

LXXVII