Л.Н. Андреев. Горе побежденным!

 

В так называемом «пораженчестве» я подметил одну очень резкую и многое объясняющую черту: изумительную психологическую грубость. Либо человек рассматривается совсем механически, безо всякого касательства к его душе, либо дается ему воистину лошадиная психология, упрощенная и наивно материализованная, как кнут, упряжь и хомут на шее. Кто и когда интересовался душевными болезнями или здоровьем лошади?

И ветеринары, какими являются искренние пораженцы, чистосердечно и пламенно призывают на свою голову поражение, веруя, что оно будет началом новой, светлой жизни. Именно в этом суть: поражение как начало новой, светлой жизни. Они полагают, что побитый, ограбленный и униженный народ — в данном случае русский — в унижении и несчастиях своих почерпнет мощную силу для противодействия и борьбы с тем злом, которое завело его в трясину позора. И наоборот — полагают дальше ветеринары психологии — случись русскому народу победить, это будет великое горе: обольщенный победою, он мгновенно ослепнет, в зло поверит как в сущее добро и покорно поплетется за колесницею доморощенных врагов, которые заведут его в новую трясину реакции. По их упрощенному толкованию, побитый народ только и будет кричать, что «долой», а победивший забудет все человеческие слова и во всю глотку будет орать «ура!». «Ура» и барабан — только и всего, и в этом — вся победа.

К этому ветеринары добавляют и опыт, этот «пошлый ум глупцов»: с русским народом всегда так бывало, что после основательного битья он как встрепанный просыпался для энергичной общественной и политической самодеятельности. Отнюдь не себе, а только туркам и их тогдашним союзникам обязаны мы «эпохой великих реформ»; и не будь японцев, не бывать бы и нашему парламенту. Правда, в этом толковании есть некоторые черты обожествления старой барской конюшни, где драли также и без теорий и откуда тогдашний пораженец выскакивал как встрепанный, застегиваясь и на ходу создавая мудрую русскую пословицу:

— За битого двух небитых дают!

Почему только двух? По новейшим русским теориям, битому, как говорится, цены нет, на битом покоятся все вольнолюбивые мечты и надежды. Не розга, а плуг, поднимающий целину для плодотворного посева!

Но сколь они не ветеринары, и им не чужды некоторые психологические тонкости: так, некоторые делают весьма существенное различие между нами и союзниками, французами и англичанами, находя, что для последних полезна победа, а поражение полезно только для нас, составляя, так сказать, специальность нашей фирмы. Только битый русский стоит двух небитых, а на битого англичанина или француза цена совсем иная, не столь высокая. Здесь в жертву лошадиной психологии приносится сама логика: как можно, при теперешнем тесном союзе; нанести поражение одной России, тем самым не поразив и Англии с Францией? Но какое дело до логики мечтателям! Да еще русским мечтателям!

В этом роковом недостатке у нашего пораженчества психологической углубленности и чутья кроется огромная опасность, могущая послужить источником неисчислимых зол. Уже то, что в самое время войны мы, русские, могли создать такое уродливое и печальное слово, как «пораженчество», очертив им круг определенных понятий и немалого количества людей, кажется мне страшным, как бессилие, как темное пророчество, влекущее события и беды. Здесь гибкость русского языка — мне больно говорить это! — почти достигла гибкости лакейской спины, слишком легко принимающей наклонно-вытянутое положение и на одном из концов своих хранящей благодарную память о барской конюшне. Надо просто-напросто отрицать такие первоначальные и всеобщие чувства, как стыд, горечь, бессилие, тоска, отчаяние, чтобы в пора­жении целого многомиллионного народа искать стимулов к возрождению и новой «светлой» жизни!

Как на личности сказывается поражение, в какой бы области ни происходила борьба? Почти всегда — понижением всех ее жизненных сил, ослаблением воли и энергии, бездеятельностью вялых, не оправдавших себя мускулов. Лишь немногие, сверходаренные личности способны не дробиться под «тяжким млатом», а выковываться в еще более стойкую и упорную силу; но обычно для таких исключительных натур поражение также является исключением и предполагает в прошлом ряд побед и победоносных схваток, уже закаливших волю. Настоящее же поражение — не случайный этап на длительном пути борьбы — даже и героическую личность со всем ее закалом может привести к полному бессилию, главным источником которого, почти единственным, является отсутствие веры в себя, точка и отчаяние. Непоколебимо верить в свои силы — это значит иметь их — вот старая истина, которую никогда не нужно забывать, если имеешь дело с человеком. А откуда возьмется вера у побитого, раздавленного?

Ясность этого положения затемняется лишь тем обстоятельством, что битый, побежденный, пораженный в реальной жизни не всегда складывает руки и не всегда предается явному бездей­ствию, а, наоборот, часто проявляет неугомонную и даже яростную подвижность, которую обманутый глаз легко принимает за целесообразную деятельность. Но что это за деятельность! Ото­дранный на конюшне идет домой и дерет детей; отодранные дети вымещают это на кошке или собаке — и этот всеобщий вопль, стон и визг, метания и суетливость дают картине вид оживления, но какого оживления! Едкое чувство стыда, вызванное поражением, горечь попранного достоинства, неизбежная потребность большое поражение возместить хоть маленькой победой — преображаются в жестокость, насилие над слабым, в цинизм и презрение и лишь маскируются иными гордыми словами. Победителю нечего бояться правды, а побежденный всегда лжет и не может не лгать, если хоть на йоту дорожит собою и дальнейшим своим существованием: отсюда потребность всех битых обвинять в своем несчастье соседа и весь мир, клясть судьбу, выискивать предателей, в темных подозрениях искать убежища для своей темной тоски.

Обесцененный в собственных глазах и сознании, побежденный, битый обесценивает и все кругом: правду, человеческую жизнь, кровь и страдания, достоинство женщин, неприкосно­венность детей. Испытавший слишком много боли, он щедро дает ее другим, чтобы в море слез утопить и свою мутную, ядовитую слезу; и если еще случались на свете великодушные победители, то никогда не видел мир великодушного побежденного — горе побежденным!

Но то, что испытывает личность, еще в большей степени переживает побежденный народ, где к стыду перед самим собою прибавляется стыд друг перед другом, становясь как бы всеобщей круговой порукой, длинной цепью, которою скованы каторжники; где чувства бессилия, тоски, подозрения и жестокость, множась друг другом, приобретают характер стихийного размаха. По­скольку вся жизнь слагается из ряда незаметных действий, и тот жест, бодрый или унылый, каким кузнец берет свой молот в руки, определяет работу всего народа, ее быстроту и продуктивность, — поскольку всякое поражение, стихийно понижая мощь отдельного лица, стихийно понижает и творческую энергию народа, плодотворность его труда. По виду все остается тем же: так же бегают и суетятся люди, строят дома и дороги, сеют и жнут — жрать-то ведь надо! — и никаким прибором, никакой статистикой не учесть той великой разницы, какая создается между тем, что производит народ в данных условиях и что мог бы произвести в условиях иных.

И недаром в начале нынешней войны некоторые французские публицисты, с восторгом созерцая мощный подъем народа и отмечая в прошлом некоторое оскудение духа всей нации, понижение ее жизненных и творческих сил, объясняли это разгромом 71-го года. Сорок лет прошло со времени Меца и Седана, а народ, такой талантливый и сильный, как французы, такой, казалось бы, искушенный во всех превратностях судьбы, все еще не мог оправиться от поражения, в котором и вины-то его было очень мало. Всем известна мечта французов «о реванше», которой были скрашены их первые годы после поражения, а кто знает, чего стоило их душе — душе Франции! — отказаться от этой мечты перед лицом все растущего врага? И кто осмелится сказать, что наиболее страшное зло, губившее Францию, — ее неохота рождать и иметь детей — не имела своим источником все того же рокового семьдесят первого года, все того же Меца и Седана? Даже детей не хотят иметь побитые, — горе побежденным, против них восстают все силы духовной жизни! И что значат эти пресловутые пять миллиардов контрибуции, которые почти без ущерба для себя заплатила богатая Франция и которые послужили будто бы началом могущества Германии, — душа Франции была опустошена и принижена, ее светлый дух помрачен, пламень творчества пригашен.

Нет у побежденных радости ни в чем, и те народные движения, толчком к которым послужило поражение, — большей частью безрадостны и кровавы. Есть сила у отчаяния, но результаты ее ничтожны и не соответствуют затратам: мрачный народ, душа которого колеблется на границе самопрезрения, мрачно движется по тяжкому пути, умножая количество необходимых жертв теми ненужными трупами, что создаются чувствами общего раздражения, тоски и обесцененности жизни. Выражаясь иными словами: там, где нужно ведро крови, он тратит бочку, крепчайшее вино жизни пьет как воду. Ночь души так же темна, как и всякая ночь. И были ль бы так безумно жестоки, так бесчеловечно свирепы французы-версальцы, истреблявшие французов-коммунаров, если бы позади их не стоял тот же горький, едкий, неотмщенный Седан?

Но если таким страшным оказалось поражение для французов, с их культурою, с их героическим характером, воспитанным многими и великими победами в прошлом, то насколько страшнее оно для нас! Как бы ни рассуждать о русском народе, об его национальном характере с высших точек зрения, одно его печальное свойство известно всем и никем не оспаривается, даже ветеринарами психологии: это — слабость веры в себя и свои силы, отсутствие самоуважения и чувства достоинства, почти полное презрение к своему. В этом смысле «пораженчество» не ново и есть лишь кровное детище «самооплевания», нашего престарелого родоначальника и патриарха.

Да и откуда было взяться вере в себя и свои силы? Уже давно богаты, умны и свободны наши соседи, а мы все так же нищи, убоги, темны и невежественны, как во времена Рюрика; у них — пути и дороги, а мы все по пояс сидим в невылазной грязи. Прошлое наше... что говорить о нашем прошлом? О нем давно и хорошо рассказывает Иловайский, и не мне с ним поспорить: попро­бовал сделать это Щедрин в своем «городе Глупове» — и сатира оказалась ниже чистосердечного повествования официального историка. Давно ли мы избавились от такого «института», как кре­постное право? И когда я вижу, как известная часть нашего «парламента» слишком низко сгибает спины перед министрами и торопливо стаскивает шапку, я думаю: это — люди, развращенные рабством, это — внуки, а то и дети крепостных, увидевших барина, это — сами баре, жадные к поклону... что требовать от них? Сильна поганая привычка, и нужен ряд поколений для одной только прямой спины.

А наше настоящее? Можно сказать только одно: нигде на свете, ни у друзей наших, ни у врагов, не делается того, что делается у нас, с каким чувством... изумления должны созерцать нас и друзья, и враги! Все это — и прошлое наше, и настоящее — не дает твердых и ясных оснований для необходимой веры в себя и свои силы; и нужно очень сильно любить Россию, очень крепко чувствовать ее, ее молодость и чуткую, молодую совесть, чтобы понять всю жалкую преходящесть и невылазной грязи нашей, и всех этих министров, согнутых спин, и всей этой драматической чепухи, которая, под видом управления, без плана и смысла носится по нашим просторам, подобно перекати-полю или саранче, все пожирающей, на что случайно усядется. Нужно очень чувствовать Россию, чтобы поверх существующих голов узреть в тумане будущего иные светлые, не марковские головы и всем сердцем поверить в ее молодые, не только не исчерпанные, а еще непочатые силы. А многие ли верят так? И уже не колеблется ли вера и у тех, кто еще недавно ее имел?

И если к этому состоянию нашего духа прибавить еще поражение, со всем тем разрушающим жизнь, что таит оно в себе, — воистину будет страшно. Я не говорю о непосредственных мате­риальных последствиях поражения — они всем видны, за исключением тех, кто не хочет видеть, — я говорю о несчастной душе России, и без того слишком упоенной уксусом и желчью, о тех далеких несчастиях, которые всею тяжестью своею лягут на детей наших и внуков до седьмого колена. И много ли останется верующих тогда? И не скажем ли мы всем народом, подобно тому, как это сказала Франция: стоит ли рождать детей, чтобы и они терпели участь, подобную участи их отцов? И стоит ли жить?

Я не утверждаю самонадеянно, что у нас будет победа. Но я говорю: нам нужна победа, как никому из ныне борющихся. Победу или почти верную гибель всего русского народа — вот что несет нам неизвестное будущее. И когда на предложение германского мира союзники и Россия ответили коротким и решительным отказом, это не было случайностью, ни тщеславием, ни тупым упорством, ни даже советом разума — это было голосом самой жизни, всех ее темных и светлых недр. Кому охота драться и еще дальше, еще дальше влачить эту беспросветную жизнь, всю окутанную испарениями крови, слез и темных болот? И напрасно эти непризнанные красавцы и джентльмены, германцы, уверяют, что они одни тоскуют о гибнущих людях и благах культуры: мы также кое-что чувствуем по этой части.

Но мы чувствуем каждою частицею души нашей и то, что вне победы — для нас нет спасения. И мы будем драться, будем еще дальше и дальше влачить наше темное существование, ибо вне победы — для нас нет спасения. Не будем загадывать о конце всех этих ужасов: ведь все равно загрызем друг друга от самопрезрения и ненависти, если останемся живы, но биты. Нас много погибло и еще много погибнет, но что ж!.. Наденем на себя фобы и станем у разверстой могилы, куда уже ушло столько наших любимых, но ядовитого мира из рук «победителя» не примем!

Это — не слова, это — голос самой души России: вне победы для нас нет спасения.

«Русская воля». 1916. № 1.

Статья печатается по сборнику: Л.Н. Андреев.

«Верните Россию». М., 1994