По чем узнается присутствие грамматической формы в данном слове?

Грамматическая форма есть элемент значения слова и однородна
с его вещественным значением. Поэтому на вопрос, «должна ли из­вестная грамматическая форма выражаться особым звуком», можно
ответить другим вопросом: всегда ли создание нового вещественного
значения слова при помощи прежнего влечет за собою изменение звуковой формы этого последнего? И наоборот: может ли одно изменение
звука свидетельствовать о присутствии новой грамматической фор­
мы, нового вещественного значения? Конечно, нет. Выше мы нашли
многозначность слов понятием ложным: где два значения, там два
слова. Последовательно могут образоваться «одно из другого десятки вещественных значений при совершенной неизменности звуковой формы.

То же следует сказать о грамматических формах: звуки, служив­шие для обозначения первой формы, могут не изменяться и при об­разовании последующих. При этом может случиться, что эти пос­ледние собственно для себя в данном слове не будут иметь ни­какого звукового обозначения1. Так, например, в глаголе разли­чаем совершенность и несовершенность. Господство этих категорий в современном русском языке столь всеобще, что нет ни одного гла­гола, который бы не относился к одной из них. Но появление этих категорий не обозначилось никаким изменением прежних звуков: даты, и даяти имели ту же звуковую форму и до того времени, ког­да первое стало совершенным, а второе несовершенным. Есть зна­чительное число случаев, когда глаголы совершенный и несовершен­ный по внешности ничем не различаются: женить, настоящее женю (несов.), и женить, будущее женю (соверш.), суть два глагола, раз-личные по грамматической форме, которая в них самих, отдельно

1 Высказываемый здесь взгляд отличен от обычного. Ср., например, слова проф. Ягича: «Я могу во всяком синтаксисе найти примеры, что одна и та же форма в разных отношениях получает различные значения, но еще никому не прихо­дило в голову сказать, что это не одна форма, а две, три и т. д.».

140


взятых, не выражена ничем, так как характерны сохраняет в них свою прежнюю функцию, не имеющую отношения к совершенности и несовершенности.

Вещественное и формальное значение данного слова составляют, как выше сказано, один акт мысли. Именно потому, что слово фор­мальных языков представляется сознанию одним целым, язык столь мало дорожит его стихиями, первоначально самостоятельными, что позволяет им разрушаться и даже исчезать бесследно. Разрушение эти обыкновенно в арийских языках начинается с конца слова, где преимущественно сосредоточены формальные элементы. Но лит.. garsas осталось при том же значении сущ. им. ед. м. р. и после того, как, отбросивши окончание им. ед., стало русским голос. Вот еще пример в том же роде. Во время единства славянского и латышско-литовского языка в именах мужеских явственно отличался имени­тельный падеж от винительного: в единствен, числе имен с темою на первый имел форму а-с, второй а-м. По отделении слав. языка, но еще до заметного разделения его на наречия, на месте обоих этих окончаний стало ъ, и тем самым в отдельном слове поте­рялось внешнее различие между именительным и винительным. Но это нисколько не значит, что в сознании исчезла разница между па­дежом субъекта и падежом прямого объекта. Многое убеждает в том, что мужеский род более благоприятен строгому разграничению этих категорий, чем женский, единственное число — более, чем множест­венное. Между тем в то время, когда в звуковом отношении смешались между собою падежи имен. и винит, ед. муж., они яв­ственно различались во множ, того же рода, а в женском ед. разли­чаются и поныне. В некоторой части самих имен муж. рода, мешав­ших звуковую форму именительного и винительного ед. ч., язык впоследствии опять и внешним образом различил эти падежи, при­давши винительному окончание родительного. Таким образом, вме­сто представления всякого объекта, стоящего в винительном, безус­ловно страдательным (как и в лат. Deus creavit m u n d u m pater amat f i 1 i u m), возникло две степени страдательности, смотря по неодушевленности или одушевленности объекта, бог создал свет, отец любит сына. Однозвучность именит, и винит, (свет соз­дан и б. создал свет), винит, и род. (Отец любит сына, отец не любит сына) не повлекла за собою смешения этих форм в смысле значений1. В этом сказалось создание новой категории одушевлен­ности и неодушевленности, но вместе с тем и то, что до самого этого , времени разница между именит, и винит, ед. муж. р. не исчезала из народного сознания.

1 Во избежание неясности, следует разделить вопросы о первообразности или производности значения суффикса и о качестве наличной формы. Говорят; «род. мн. в слав., как и в других арийских, резко отделен от прочих падежей, между тем как в двойств. ч. род. и местный совпадают по форме, и нельзя навер­ное решить, имеем ли дело с настоящим родительным, или с местным» (Mikl. V. Gr., lV, 447). Этого нельзя решить, рассматривая падеж как отвлечение; но в конкретном случае ясно, что руку в «въздьяню» руку моюю» есть родит., а в «на руку моюю» есть местный.

141


В литовском за немногими исключениями, а в латышском за исключением it (идет, идут) суффикс 3-го лица в настоящем и про­шедшем потерян. То же и в некоторых слав. наречиях; но в латыш­ско-литовском 3-е лицо ед., кроме того, никаким звуком не отли­чается от 3-го лица множ. Оставляя в стороне вопрос, точно Ля в этих языках потеряно сознание различия между числами в 3-м лице, мо­жем утвердительно сказать, что сама категория 3-го лица в них не-потеряна, ибо эти лицо, при всем внешнем искажении, отличается от. 1-го и:2-го как един., так и множ. чисел.

В формальных языках есть случаи,, когда звуки, указывающие на вещественное значение слова, являются совершенно обнаженными с конца. Так, напр., в болг. «насилом можеше ми зе (букв=въз-А), по неможеше ми да». Странно было бы думать, что зе, да суть кор­ни, в смысле слов, не имеющих ни внешних, ни внутренних грамматических определений. Это не остатки незапамятной старины, а произведения относительно недавнего времени. Немыслимо, чтобы» язык, оставаясь постоянно орудием усложнения мысли, мог при каких, бы то ни было прочих условиях в какой-либо из своих частей возвратиться к первобытной простоте. Зе и да могут быть корнями по отношению к возможным производным словам, но независимо от этого это настоящие инфинитивы, несмотря на отсутствие суффик­са -ти. Во всяком случае это слова с совершенно определенною грам­матическою функциею в предложении. .

К этому прибавим, что и звуки, носящие вещественное значение слов, могут исчезнуть без ущерба для самого этого значения. Так в вр. подь, поди потерялось и, от которого именно и зависит перво­начальное значение ити. В польск. wež (возьми) от им (основная форма — jam) осталась только нёбность конечной согласной пред­лога; нёбность эта могла, впрочем, произойти и от окончания nовелительного.

Если в данном слове каждому из элементов значения и соответствует известный звук или сочетание звуков, то между звуком и значением в действительности не бывает другой связи кроме тра­диционной. Так, напр., когда в долготе окончания именит.-ед. ж. р. а находят нечто женственное, то это есть лишь произвольнее приз­нание целесообразности в факте, который сам по себе непонятен. Если бы женский род в действительности обозначался кратким а, а мужеский и средний—долгим, то толкователь с таким же основанием мог бы в кратком видеть женственность. В известных случаях это самое женское может стать отличием сущ. м. р.: мр. сей собака и сущ, сложные, как паливода, болг. нехрани майка (дурной сын, не кормящий матери). Эти последние суть сущ. м. р., хотя пер­вая их половина не есть существительное, а вторая— существитель­ное женское. Без сомнения, предание основано на первоначальном соответствии звука и душевного движения в звуке, предшествую-щем слову; но основание это остается неизвестным, а если бы и бы­ло известно, то само по себе не могло бы объяснить позднейшего значения звука. Таким образом, для нас в слове все зависит от упот-

142


ребления (Буслаев, Грам., § 7). Употребление включает в себя . исоздание слова, так как. создание есть лишь первый случай упот­ребления.

После этого спрашивается, как возможно, что значение, все равно вещественное или формальное, возникает и сохраняется в те­чение веков при столь слабой поддержке со стороны звука? В одном слове это и невозможно, но одного изолированного слова в дейст­вительности и не бывает. В ней есть только речь. Значение слова возможно только в речи. Вырванное из связи слово мертво, не функ­ционирует, не обнаруживает ни своих лексических, ни тем более формальных свойств, потому что их не имеет (Н u m b, -Uber Verschied, 207; S t e i n t h, Charakteristik, 318—19, Буслаев, Грам., § 1). Слово конь вне связи не есть ни именительный, ни вини­тельный ед., ни родительный множ, строго говоря, это даже вовсе ' не слово, а пустой звук; но в «къде есть конь мой?» это есть имени­тельный; в «помяну конь свой», «повеле оседлати конь» —это вини­тельный; в «отбегоша конь своих» —родительный множественного. Речь в вышеупомянутом смысле вовсе не тождественна, с простым или сложным предложением. С другой стороны, она не есть непременно «ряд соединенных предложений» (Буслаев, Гр1., § 1),_потому что может быть и одним предложением. Она есть такое сочетание слов, из которого видно, и то, как увидим, лишь до некоторой степени, значение входящих в него элементов. Таким образом, «хочю ити» в стар.-русском не есть еще речь, так как не показывает, есть ли «хочю» вещественное слово, (volo) или чисто формальное обозначение будущего времени. Итак, что такое речь — это может быть опре­делено Только для каждого случая отдельно.

Исследователь обязан соображаться с упомянутым свойством языка. Для полного объяснения он должен брать не искусственный препарат, а настоящее живое слово. Нарушение этого правила видим в том» когда посылкою заключения о функции слова служит, не действительное слово с одним значением в вышеопределенном смысле, а отвлечение, как, напр., в следующем: «Русская форма знай получает в речи смысл желательный, или повелительный, или, наконец, условный»... «Из и с т и н н о г о (!) понимания грам­матического значения формы как формы мы легко могли объяс­нить и те частные значения, которые она может иметь в живой речи, мы поняли настоящий смысл и объем его употребления в языке. Теперь спрашивается: имеем ли мы право назвать его формою повелительного наклонения, или желательного, или условного? Ровно никакого. Это значило бы отказаться от понимания существен­ного грамматического ее значения и ограничить ее разнообразное употребление в речи одним каким-либо случайным значением. И в самом деле: на каком основании эту форму мы назвали бы наклоне­нием повелительным, когда ею же выражается в языке и желание и условие? Почему не назвать бы ее желательным наклонением? По­чему не назвать бы ее также наклонением условным? Мы не можем согласиться с мнением тех ученых, которые утверждают, что этою

143


«общею личною формою глагола» (в этом ее сущность, по мнению
автора приводимых строк) выражается повеление, а желание и
условие — так себе, как оттенки повеления. Да почему же повеление и желание не могут быть оттенками условия?» (Н. Не к р а-
с о в, О значении форм русского глагола, 106). Здесь истинным пониманием формы считается не понимание ее в речи, где она имеет
каждый раз одно значение, т. е. говоря точнее, каждый раз есть другая форма, а понимание экстракта, сделанного из нескольких раз­
личных форм. Как такой препарат, «знай» оказывается не формою
известного лица и наклонения, а «общею личною формою». Такое
отвлечение, а равно и вышеупомянутое общее значение корней
вообще «общее значение слов», как формальное, так ивещественное, есть только создание личной мысли и действительно существовать в языке не может. Языкознание не нуждается в этих «общих» значениях. В одном ряду генетически связанных между собою
значений, напр, в знай повелительном и условном, мы можем видеть только частности, находящиеся в известных отношениях одна
к другой. Общее в языкознании важно и объективно только как
результат сравнения не отдельных значений, а рядов значений,
причем этим общим бывают не сами значения, а их отношения.
В этих случаях языкознание доводит до сознания те аналогии, которым следует бессознательно творчество языка. Напр., когда говорим, что подобен в значении «приличен», «красив» аналогично
с пригож, то мы не утверждаем ни того, что по—при или доба—год,
не выводим общего из значений этих слов, а, признавая эти слова
различными величинами и не пытаясь добыть из них среднее число,
поступаем по формуле а : в=с : d, т. е. уравниваем не значения,
а способ их перехода в другие.

Но вышеупомянутому автору в знай кажется существен­ным только то, что есть его личное мнение, именно что это «общая личная форма». Конечно, можно бы и не говорить об этом заблуж­дении, если бы для нас оно не представляло опасности и в настоя­щее время. Мы не можем сказать, как Г. Курциус: «Никто не ста­нет теперь, как пятьдесят лет тому назад, выводить употребление падежа или наклонения из основного понятия, получаемого отчасти философским путем, посредством применения кате­горий. Теперь вряд ли кто-либо упустит из виду то, что подобные основные понятия суть лишь формулы, добытые посредством отвле­чения из совокупности оттенков употребления».

Г. Некрасов думает, что вышеупомянутое отвлечение есть суб­станция, из которой вытекают акциденциальные частные, т. е., по-нашему, единственные действительные значения, и что, отказыва­ясь от такой выдумки, он потеряет связь между этими частными "значениями и должен будет ограничиться одним из них, отбросив­ши все остальные. Действительно невозможно представить себе, что так называемые частные значения сидят в звуке вместе и в одно время что конь есть вместе и именит, и винит., что знай есть повелительное и в то же время условное. Но стараться понимать

144


«форму как форму», т. е. саму по себе, значит создавать небывалые в действительности и непреодолимые затруднения. Слово в каждый момент своей жизни есть один акт мысли. Его единство в формаль­ных языках не нарушается тем, что оно относится разом к несколь­ким категориям, напр, лица, времени, наклонения. Невозможно сов­мещение в одном приеме мысли лишь двух взаимно исключающих себя категорий. Слово не может стоять в повелительном наклоне­нии и в то же время в условном, но оно может стать условным и тогда станет другим словом. Одно и то же слово не может быть в то же время наречием и союзом, и если говорят, что разница между этими словами состоит лишь в синтаксическом значении (Mikl, Vergl. Gr. IV, 151), то это л и ш ь только по-видимому мало, а в сущности заключает в себе все различие, какое может существовать между словами в формальном отношении.

Различные невыдуманные значения однозвучных слов того же семейства относятся друг к другу не как общее и существенное к частному и случайному, а как равно частные и равно существен­ные предыдущие и последующие. Жизнь слов, генетически связан­ных между собою, можно представить себе в виде родословного де­рева, в коем отец не есть субстанция, а сын не акциденс, в коем нет такого средоточия, от разъяснения которого зависело бы все. Без предыдущего слова не могло быть последующего, которое, однако, из одного предыдущего никаким средством выведено быть не может, потому что оно не есть преобразование готовой математической фор­мулы, а нечто совершенно новое.

145

Если не захотим придать слову речь слишком широкого значе­ния языка, то должны будем сказать, что и речи, в значении извест­ной совокупности предложений, недостаточно для понимания вхо­дящего в нее слова. Речь в свою очередь существует лишь как часть большого целого, именно языка. Для понимания речи нужно при­сутствие в душе многочисленных отношений данных в этой речи яв­лений к другим, которые в самый момент речи остаются, как гово­рят, «за порогом сознания», не освещаясь полным его светом. Употребляя именную или глагольную форму, я не перебираю всех форм, составляющих склонение или спряжение; но тем не менее дан­ная форма имеет для меня смысл по месту, которое она занимает в склонении или спряжении (Humb., Ob, Versch., 261). Это есть требование практического знания языка, которое, как известно, совместимо с полным почти отсутствием знания научного. Говоря­щий может не давать себе отчета в том, что есть в его языке склоне­ние, и, однако, склонение в нем действительно существует в виде более тесной ассоциации известных форм между собою, чем с дру­гими формами. Без своего ведома говорящий при употреблении данного слова принимает в соображение то большее, то меньшее число рядов явлений в языке. Напр., в русском литературном язы­ке творит, п. ед. находится в равномерной связи с другими падежами того же склонения и, в частности, не стремится вызвать в сознание ни одного из них, так как явственно отличается от всех их и в зву-

6 В. А. Звегинцев


ковом отношении. Но в латышском этот падеж не имеет особого окончания и совпадает в единствен, числе с винительным (greku, грех, грехов), а в множ, с дательн. (grekim, грехам, грехами). Бы­ло бы ошибочно думать, что этот язык вовсе не имеет категории тво­рительного или, точнее говоря, группы категорий, обозначаемых именем творительного. Вследствие звукового смешения творитель­ного с винительным в единственном, говорящий был бы наклонен смешивать в одну группу категории творительного и винительного; но бессознательно справляясь со множественным числом, под зву­ковою формою винительного множественного он не находит значе­ний, которые мы обозначаем именем творительного, и отыскивает эти значения под звуковою формою дательного множ. ч. Таким об­разом, в говорящем по-латышски особенность категории творитель­ного поддерживается посредством более тесной ассоциации между единственным и множественным числом, чем в русском.— Когда говорю: «я кончил», то совершенность этого глагола сказывается мне не непосредственно звуковым его составом, а тем, что в моем языке есть другая подобная форма «кончал», имеющая значение несовер­шенное. То же и наоборот. Случаи, в которых совершенность и не­совершенность приурочены к двум различным звуковым формам, поддерживают в говорящем наклонность различать эти значения и там, где они не разлучены звуками. Следовательно, говоря «женю» в значении ли совершенном, или не совершенном, я нахожусь под влиянием рядов явлений, образцами коих могут служить кончаю и кончу. Чем совершенней становятся средства наблюдения, тем бо­лее убеждаемся, что связь между отдельными явлениями языка гораздо теснее, чем кажется. В каждый момент речи наша само­деятельность направляется всею массою прежде созданного языка, причем, конечно, существует разница в степени влияния одних яв­лений на другие. Так, говоря «кончил» и «кончал», я заметным об­разом не подчиняюсь действию того отношения между коньчити и коньчати в стар.-русском, которое сказывается в том, что не только аорист коньчах, коньчаша, но и коньчати, коньчав и пр. мы при­нуждены переводить нашими совершенными формами: окончил, окончить, окончивши.

Грамматика и логика

Следующее рассуждение довольно характеристично для направ­ления, и ныне имеющего многих последователей преимущественно между теми из представителей языкознания, которые не столько сами изучают язык, сколько учат ему в школах. На вопрос: «Есть ли именительный падеж единственная форма логико-граммати­ческого подлежащего?» — отвечают: «В предложениях: «Паллада любит Улисса», «я не сплю по ночам», «у меня есть книги» — име­нительные падежи говорят о том же лице или предмете, о котором творительный в «Палладою любим Улисс», дательный в «мне не спится по ночам», родительный в «у меня нет книг». Именительные

146


в первых трех предложениях суть подлежащие. Им приписывают­ся те же сказуемые, что и так называемым косвенным падежам в трех остальных. Следовательно, эти косвенные падежи Палла­дою, мне, книг суть тоже подлежащие, ибо две величины, порознь равные третьей, равны между собой1. Это все равно, как если бы сказать: вот палец счетом один, а вот свечка тоже одна, следова­тельно, что палец, что свечка — все едино. Как здесь мы узнаем не то, что такое палец и что свечка, а то, что разные вещи можно считать за единицу, которая всегда равна себе, так и там в лучшем случае мы узнаем только то, что для логики словесное выражение примеров ее построений безразлично. Если же цель теоретического изучения языка именно и состоит в сознании функций различных падежей и т. п., то для такого изучения «логико-грамматическое» подлежащее и тому подобное в свою очередь безразлично, так как существование этих вещей возможно только вне языка.

Изумительно, что автор вышеприведенного' рассуждения тут же говорит: «Различие между грамматикой и логикой, давно соз­наваемое многими, окончательно доказано лет 15 тому назад, как всем известно, Штейнталем в его «Grammatik, Logik und Psycholgie», Befl., 1855. В этой книге Штейнталь именно и доказал, что понятия, каково «логико-грамматическое подлежа­щее», заключают в себе разрушительные для себя противоречия, логически немыслимы.

Ссылаясь на ту же книгу Штейнталя, я не буду останавливать­ся на рассматриваемом в ней вопросе об отношении логики к грамматике и ограничусь лишь следующими положениями.

Слово не одним присутствием звуковой формы, но всем своим содержанием отлично от понятия и не может быть его эквивален­том или выражением уже потому, что в ходе развития мысли пред­шествует понятию.

Грамматическое предложение вовсе не тождественно и не па­раллельно с логическим суждением. Названия двух членов послед­него (подлежащее и сказуемое) одинаковы с названиями двух из членов предложения, но значения этих названий в грамматике и логике различны. Термины «подлежащее», «сказуемое» добыты из наблюдения над словесным предложением и в нем друг другом незаменимы. Между тем для логики в суждении существенна толь­ко сочетаемость или несочетаемость двух понятий, а которое из них будет названо субъектом, которое предикатом,— это для нее, вопреки существующему мнению, должно быть безразлично, ибо в формально-логическом отношении, независимо от способа воз­никновения и словесного выражения, все равно, скажем ли ло­шадьживотное, лошадь не собака или животное включает ло­шадь (в числе животных есть лошадь), собака не лошадь. Катего-

1 Рассуждение это нисколько не оправдывается тем, что в его пользу можно привести весьма сильные авторитеты, например Гримма, у которого тоже подлежа­щее есть или прямой падеж, или косвенный, причем в действительном обороте косвенный зависит от прямого, а в страдательном наоборот (D. Gr. IV, 1).

а* 147


рии предмета и его признака не нужны для логики, для которой то и другое-—только понятия, совокупности признаков. Тем ме­нее возможно вывести из логического суждения прочие члены пред­ложения: определение, обстоятельство, дополнение.

Совершенное, т. е. вполне согласное с требованиями языка, предложение может соответствовать не логическому суждению, а только одному понятию, содержание коего, конечно, разложимо в суждение. Например, на известной ступени развития языка, т. е. понимания, гремит означает действие без действователя: гром (в смысле действия) происходит, но экзистенциальность в обшир­ном смысле, т. е. существование вне нас или только в нашей мысли, есть признак, входящий во всякое понятие; суждение «понятие х существует» тавтологично и в этом смысле вовсе, не есть логическое суждение, так как не требует никакой логической поверки.

С другой стороны, простое предложение может соответство­вать более чем одному логическому суждению. Не только каждая пара членов предложения (подлежащее и сказуемое; подлежащее и определение; сказуемое и обстоятельство, сказуемое и дополне­ние) может соответствовать суждению, но и один член предложе­ния может соответствовать одному и более чем одному суждению, притом не только в составных словах (укр. пiчкур— истопник, человек, «курящий» печи; дривiтня — место, где «тнут», рубят дрова), но и в простых: укр. и старорусск. (Ипатьевская летопись) — голубити, ласкать другого, как милуются голуби.

Грамматических категорий несравненно больше, чем логиче­ских. Поэтому недостаточное отвлечение логического содержания мысли от словесного выражения обнаруживается внесением в До-гику категорий, вовсе не нужных для ее целей, например связки, некоторых делений суждения. Наоборот, подчинение грамматики логике сказывается всегда в смешении и отождествлении таких явлений языка, которые окажутся различными, если приступить к наблюдению с одной предвзятой мыслью о том, что априорность в наблюдательных науках, каково языкознание, весьма опасна.

Логическая грамматика не может постигнуть мысли, составля­ющей основу современного языкознания и добытой наблюдением, именно что языки различны между собой не одной звуковой фор­мой, но всем строем мысли, выразившимся в них, и всем своим влиянием на последующее развитие народов. Индивидуальные различия языков не могут быть понятны логической грамматике, потому что логические категории, навязываемые ею языку, народ­ных различий не имеют.

Многие до сих пор держатся того мнения, что логика есть нечто вроде естественной истории мышления, что она рассматривает всякие явления мысли по крайней мере со стороны их формы, но в то же время не могут не признать, что можно мыслить весьма деятельно и нелогично, из чего следует, что логика рассмат­ривает такое свойство мысли, которого в мысли может и не быть. Между тем в этом последнем наблюдении даны пределы логики,


переходя которые она перестает быть сама собою. Совершенство­вание наук выражается в их разграничении относительно цели и средств, а не в их смешении, в их взаимодействии, а не в рабском служении другим. Логика может быть самостоятельна только в том случае, если ее задача будет поставлена лишь в изыскании условий логической истины, которая есть лишь одна из сторон полной истины, доступной в данное время. Логика должна спра­шивать лишь о том, не заключает ли данная мысль противоречий независимо от новых наблюдений, которыми она может быть под­тверждена или опровергнута. Иначе: мыслима ли мысль сама в себе? Например, суждения: «некоторые корни растут вверх (или горизонтально)», «корни имеют лиственные почки» — истинны с логической точки, если под корнем разумеется вообще подземная часть растения. Логика не может дать никакого руководства к другой поверке этих суждений. Но как скоро независимо от ло­гики составлено иное понятие о корне, как о нисходящей оси расте­ния, то и логика найдет, что вышеприведенные суждения ложны, что корень не может расти вверх, не может иметь лиственных почек, иначе он не корень. Здесь видно, что логическая и грамматическая правильность совершенно различны, так как последняя возможна и без первой, и наоборот, грамматически неправильное выражение, насколько оно понятно, может быть правильно в логическом от­ношении. В этом заключены две существенные черты логики. Во-первых, она есть наука гипотетическая. Она говорит: если дана мысль, то отношения между ее элементами должны быть такие-то, а в противном случае мысль нелогична. Но логика не говорит, каким путем мы дошли до данной мысли, т. е. она не есть наука генетическая, какова психология. Например, в суждении логика не рассматривает процесса сказывания, а со своей од­носторонней точки зрения оценивает результаты совершившегося процесса. Напротив, языкознание принадлежит к числу наук исторических.

Во-вторых, логика есть наиболее формальная из наук. Она судит о. всякой мысли, относящейся к какой бы то ни было области знания, так как всякая мысль допускает одностороннюю логиче­скую поверку: согласие или несогласие с требованиями тождества мысли с самой собою. Язык есть тоже форма мысли, но такая, ко­торая ни в чем, кроме языка, не встречается. Поэтому формальность языкознания вещественна сравнительно с формальностью логики. Языкознание, в частности грамматика, ничуть не ближе к логике, чем какая-либо из прочих наук.

Сказанное имеет целью указать на путь, по которому нельзя дойти до верного определения основных понятий языкознания, который не ведет к объяснению явлений языка.


Г. ОСТГОФ и К. БРУГМАН

ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ

«МОРФОЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ В ОБЛАСТИ ИНДОЕВРОПЕЙСКИХ ЯЗЫКОВ»1

Со времени появления книги Шерера «К истории немецкого языка» (Берлин, 1868)* и во многом под влиянием этой книги облик сравнительного языкознания значительно изменился. С тех пор , пробил себе дорогу и приобретает все большее число последовате­лей метод исследования, существенно отличающийся от того ме­тода, который использовался сравнительной грамматикой в пер­вые полстолетия ее существования.

Никто не может отрицать, что прежнее языкознание подходило к объекту своего исследования — индоевропейским языкам, не составив себе предварительно ясного представления о том, как живет и развивается человеческий язык вообще, какие факторы действуют при речевой деятельности и как совместное действие этих факторов влияет на дальнейшее развитие и преобразование языкового материала. С исключительным рвением исследовали языки, но слишком мало — говорящего человека. Механизм человеческой речи имеет две стороны: психическую и физическую. Главная цель ученого, занимающегося сравнитель­ным изучением языков, — выяснить характер деятельности дан­ного механизма. Ибо только на основе более точных знаний об устройстве и образе действия этого психофизического механизма ученый может составить себе представление о том, что вообще | возможно в языке (но только не в языке на бумаге, так как на бумаге можно сделать почти все), о том, каким образом ис­ходящие из индивидов языковые новшества укореняются в язы­ковом коллективе, вообще извлечь те методологические принципы, которыми он должен будет руководствоваться во всех своих разы­сканиях в области истории языка. Чисто физической стороной ре­чевого механизма занимается физиология звуков. Эта наука су­ществует уже десятилетия, и ее достижениями пользовалось уже прежнее языкознание примерно с пятидесятых годов; в этом сле­дует видеть большую его заслугу.

1 Н. О s t h о f f und К. В r u g m a n Morphologische Untersuchungen,
Erster Theil, Leipzig, 1878.

2 В. Ш e p e p (1841—1886) — немецкий филолог, наиболее известный упоминающейся здесь книгой. (Примечание составителя.)


Но данных одной физиологии звуков отнюдь не достаточно, когда хотят составить себе ясное представление о речевой деятель­ности человека и о новшествах в форме, производимых человеком при говорении. Даже самые обычные изменения звуков, как, на­пример, переход nb в mb, bn в mn или перестановка аг — га, не­понятны, если рассматривать их только с точки зрения физиоло­гии звуков/Необходимо привлечь еще одну науку, которая распо­лагает обширным материалом наблюдений над характером функ­ционирования психических факторов, действующих при бесчисленных звуковых изменениях и при всех так называемых образованиях по аналогии, науку, основные черты которой впервые наметил Штейнталь в своей работе «Ассимиляция и аттракция с точки зрения психологии» (Zeitschrift fur Volkerpsychdlogie, I, 93—179) и на которую языкознание и физиология звуков до сих пор обращали мало внимания. В примечании 1 на странице 82 на­стоящей книги один из авторов, опираясь на эту работу Штейн-тал я, попытается подробно показать, как важно иметь ясное пред­ставление о том, в какой степени звуковые инновации, с одной сто­роны, представляют собой явления чисто физическо-механического порядка и в какой степени они, с другой стороны, являются физи­ческими образами психических явлений. Далее будут подробно рассмотрены влияние ассоциаций идей при речевой деятельности и новообразование языковых форм в результате формальных ас­социаций и будет сделана попытка развить относящиеся к ним ме­тодологические принципы. Прежнее сравнительное языкознание при всем том, что оно охотно использовало данные физиологии зву­ков, совершенно не обращало внимания на эту психическую сто­рону речевого процесса и вследствие этого впадало в бесчисленные заблуждения. Только в самое последнее время все больше и больше начинают осознавать это упущение. Некоторые основные ошибки, общие всему прежнему языкознанию и вытекавшие из непризнания того факта, что даже преобразования и новообразования, возни­кающие лишь во внешней языковой форме и касающиеся только звукового выражения мысли, в громадном большинстве случаев осно­вываются на происходящем перед произнесением звука психиче­ском процессе, уже удачно преодолены «младограмматиками» — направлением, исходящим из высказанных в трудах Шерера поло­жений. В этом отношении будущие ученые должны исследовать многое точнее и детальнее, и если историческое языкознание и психология будут связаны более тесно, чем это было до сих пор, то можно предположить, что благодаря этой связи будет открыто немало важных для метода исторического языкознания положе­ний.

Если недостаточное исследование речевого механизма, особенно почти полное невнимание к его психической стороне, в прежнем сравнительном языкознании следует отнести к недостаткам, за-

154


труднявшим и замедлявшим достижение правильных исходных положений для исследования изменения и образования новых форм в наших индоевропейских языках, то ныне к ним присоединился еще один, влияние которого было куда более худшим и который породил такое заблуждение, что, покуда его разделяли, сделало открытие этих методических положений прямо-таки невозможным. Реконструкция индоевропейского языка-основы была до сих пор главной целью и средоточием усилий всего сравнительного языкознания. Следствием этого явился тот факт, что* во всех ис­следованиях внимание было постоянно направлено в сторону праязыка. Внутри отдельных языков, развитие которых известно нам по письменным памятникам, — индийского, иранского, гре­ческого и т. д.— интересовались почти исключительно древней­шими, наиболее близкими к праязыку периодами, следовательно, древнеиндийским, а в нем особенно ведическим, древнеиранским, древнегреческим, а в нем главным образом гомеровским диалектом, и т. д. Более поздние периоды развития языков рассматрива­лись с известным пренебрежением, как эпохи упадка, разрушения, старения, а их данные по возможности не принимались во внима­ние.

Из форм древнейших исторически известных периодов развития языков конструировали индоевровпейские проформы. И эти послед­ние в такой степени стали общепризнанным масштабом для рас­смотрения исторических формаций языка, что сравнительное языко­знание получало общие представления о жизни языков, их развитии и преобразовании главным образом с помощью индоевропейских праформ. Но то, что на этом пути нельзя было прийти к правильным ру­ководящим принципам исследования изменения и возникновения новых форм в наших индоевропейских языках, настолько ясно, что приходится удивляться тому, как много людей все еще не понимают этого. Разве достоверность, научная вероятность тех индоевропей­ских праформ, являющихся, конечно, чисто гипотетическими образо­ваниями, зависит прежде всего не от того, согласуются ли они вообще с правильным представлением о дальнейшем развитии форм языка и были ли соблюдены при их реконструкции верные методические принципы? Следовательно, до сих пор ученые двигались, да и в на­стоящее время двигаются, не зная этого или не желая себе в этом признаться, по самому настоящему кругу.

. Мы должны намечать общую картину характера развития язы­ковых форм не на материале гипотетических праязыковых образо­ваний и не на материале древнейших дошедших до нас индийских, иранских, греческих и т. д. форм, предыстория которых всегда выяс­няется только с помощью гипотез и реконструкций. Согласно прин­ципу, по которому следует исходить из известного и от него уже переходить к неизвестному, эту задачу надо разрешать на материа­ле таких фактов развития языков, история которых может быть про­слежена с помощью памятников на большом отрезке времени и ис­ходный пункт которых нам непосредственно известен. Чем больше

155


 

 


языкового материала предоставляет нашему наблюдению беспрерывная, насчитывающая столетия письменная традиция, тем в бо­лее благоприятном положении мы находимся, и чем дальше какой-либо период развития языка удален по направлению к современно­сти от времени, которым датируется начало письменной традиции, тем неизбежно поучительнее для нас он становится. Следовательно, ученый, занимающийся сравнительным изучением языков, должен обратить свой взор не к праязыку, а к современности, если он хо­чет иметь правильное представление о характере развития языка; он должен, наконец, полностью отбросить мысль о том, что компа­ративисту, изучающему индоевропейские языки, следует обращать внимание на позднейшие фазы развития этих языков только тогда» когда они дают языковой материал, который может быть использован при реконструкции индоевропейского языка-основы.

Языки, подобные германским, романским, славянским, являются, без сомнения, такими, где сравнительное языкознание вернее в с е г о может выработать свои методологические принципы. Во-первых, здесь соблюдено основное условие: мы можем проследить развитие и процесс преобразования языковых форм с помощью па­мятников на протяжении многих столетий. Затем, здесь в гораздо большей степени, чем в древнеиндийском, древнегреческом, латин­ском языках, мы имеем дело с неподдельной народной речью, с обыч­ным разговорным языком. То, что нам известно о древних индоевро­пейских языках по дошедшим до нас памятникам, является языком, в такой степени подвергшимся литературному влиянию (слово «ли­тературный» понимается здесь в самом широком смысле), что мы вряд ли можем говорить о знании устного, самобытного, непритяза­тельного каждодневного языка древних индийцев, греков и римлян. Но как раз именно этот последний способ сообщения мыслей яв­ляется таким, наблюдая над которым можно выработать правильную точку зрения для оценки происходящих в устах народа преобразова­ний языка, особенно для оценки доисторического периода в разви­тии языков. Далее, упомянутые новые языки обладают по сравнению с древними языками еще и тем несомненным преимуществом, столь важным для достижения нашей цели, что результатом их развития в народе, прослеживаемого по памятникам на протяжении веков, являются живые языки, включающие множество диалектов. Эти живые языки, однако, еще не настолько отличаются от более древних, удаленных на столетия и доступных только в письменной форме, чтобы их нельзя было использовать в качестве прекрасного корректива для тех ошибок, которые неоднократно и неизбежно до­пускались из-за того, что ученые полагались только на данные этой письменной передачи речи прежних времен. Каждый знает, что мы можем проверить историю верхненемецких звуков в отдельных наре­чиях с древневерхненемецкого периода до наших дней с гораздо боль­шей достоверностью, чем, например, историю греческих звуков в древнегреческий период, потому что живые звуки современности дают возможность правильно понять значение тех письмен, с по-

156


мощью которых немцы пытались в далеком прошлом фиксировать звуки. Ведь буквы всегда представляют собой лишь грубые и неу­мелые, а зачастую и вводящие в заблуждение отображения звуков живой речи; таким образом, вообще невозможно получить верное представление о ходе процесса преобразования какого-либо звука в том или ином древнегреческом или латинском наречии.

Именно новейшие периоды развития новых индоевропейских языков живые народные говоры имеют большое значение для методо­логии сравнительного языкознания и. в ряде других случаев. Здесь следует остановиться только на одном обстоятельстве, о котором до сих пор слишком мало говорили в языкознании именно потому, что всегда пренебрегали новыми и новейшими периодами в жизни язы­ков. Во всех живых народных говорах свойственные диалекту звуко­вые формы проводятся через весь языковой материал и соблюдаются членами языкового коллектива в их речи куда более последовательно, чем это можно ожидать от изучения древних, доступных только че­рез посредство письменности языков; эта последовательность часто распространяется на тончайшие оттенки звуков. Тому, кто не в со­стоянии caм проделать эти наблюдения над своим родным или иным наречием, следует обратиться, например, к превосходной работе И. Винтелера «Керенцское наречие кантона Гларус» (Лейпциг и Гейдельберг, 1876), которая убедит его в правильности сказанно­го 1. Не следует ли тем, кто так охотно и так часто допускает немо­тивированные исключения из механических звуковых законов, об­ратить внимание на эти факты? Если лингвист может собственными ушами услышать, как протекает жизнь языка, почему он пред­почитает составлять себе представление о последовательности и непоследовательности в звуковой системе единственно на основа­нии неточной и ненадежной письменной традиции древних языков? Если кто-нибудь захочет исследовать анатомическое строение ка­кого-либо органического тела и будет располагать прекраснейшими препаратами, разве он откажется от препаратов ради заведомо неточных рисунков?

Итак, только тот компаративист-языковед, который покинет душ­ную, полную туманных гипотез атмосферу мастерской, где куются индоевропейские праформы, и выйдет на свежий воздух осязаемой действительности и современности, чтобы познать то, что непости­гаемо с помощью сухой теории, только тот, кто раз и навсегда отка­жется от столь распространенного ранее и встречающегося и сейчас метода исследования, согласно которому язык изучают только на бумаге, растворяют все в терминологии, в формулах и в грам­матическом схематизме, полагая, что сущность явлений уже позна-

1 Следует принять к сведению и общие замечания этого фонетиста о нена­дежности обычной характеристики произнесенного слова и об опасностях, про­истекающих отсюда для лингвиста.

157


на, как только для вещи найдено имя,— только такой ученый сможет достичь правильного понимания характера жизни и преобразования языковых форм и выработать те методические принципы, без кото­рых в исследованиях по истории языка вообще нельзя достичь досто­верных результатов и без которых проникновение в периоды до-письменной истории языков подобно плаванию по морю без ком­паса.

Картина жизни языка, получаемая, с одной стороны, в резуль­тате изучения более поздних периодов развития языков и живых народных диалектов и, с другой — с помощью привлечения данных непосредственного наблюдения над психическим и физическим механизмом речи, отличается в своих существенных чертах от той картины, которую прежнее сравнительное языкознание, сосредото­чившее свое внимание только на праязыке, видело в праиндоевропейском тумане и которая еще сегодня является для многих ученых ру­ководящей нормой. И именно в силу существования этого различия, по нашему мнению, не остается ничего другого, как преобразовать прежние методические принципы нашей науки и навсегда отказаться от той неясной картины, которая никак не может отречься от своего туманного источника. *

Из сказанного отнюдь не явствует, что все здание сравнительного языкознания в том виде, в каком оно существует в настоящее вре­мя, должно быть снесено и целиком выстроено заново. Несмотря на указанные выше недостатки метода исследования, благодаря ост­рому уму и трудолюбию работавших в области языкознания иссле­дователей было достигнуто такое обилие значительных и, как ка­жется, имеющих вечную ценность результатов, что мы имеем пол­ное право с гордостью оглядываться на историю развития нашей науки. Но нельзя отрицать, что многим достоинствам сопутствует много недостатков и шатких положений, даже если эти не выдержи­вающие критики положения все еще признаются многими исследо­вателями как сохраняющие свое значение для сегодняшнего дня до­стижения. Прежде чем строить дальше, нужно подвергнуть все здание в его теперешнем виде основательной проверке. Уже в фун­даменте есть множество ненадежных мест. Покоящееся на таком ос­новании сооружение необходимо обязательно перебрать. Остальная часть сооружения, поднявшегося ввысь, может быть оставлена, как она есть, если она покоится на хорошей основе, или подвергнуться некоторому улучшению.

Как уже было указано выше, заслугой Шерера является то, что он настойчиво поднимал вопрос о том, как происходят в языках процессы преобразования и новообразования. К ужасу многих кол­лег и ко благу самой науки, Шерер в вышеназванной книге очень ча­сто при объяснениях использовал принцип «переноса форм». Мно­гие формы даже древнейших доступных нам периодов истории язы­ков, которые до тех пор постоянно рассматривали как результат

158


чисто фонетического развития индоевропейских праформ, вдруг оказались не чем иным, как «продуктами ложной аналогии» 1. Это шло вразрез с традиционными взглядами, отсюда — недоверие и оппозиция с самого начала. Конечно, во многих пунктах Шерер, несомненно, был неправ, но он был столь же, несомненно, прав в неменьшем количестве случаев, и никто не может оспорить главной его заслуги, затмевающей все заблуждения и вряд ли оцененной достаточно высоко: он впервые поставил вопрос о правильности при­вычных методов, применявшихся до сих пор для рассмотрения из­менения форм в древних периодах истории языка, например в древ­неиндийском, древнегреческом языке и т. д., и о возможности и необ­ходимости изучать эти языки на основе тех же принципов, что и новые языки, в которых наличие большого числа «образований по ложной аналогии» не вызывает сомнений.

' Часть языковедов, а именно те немногие, кого это касалось боль­ше всего, прошли мимо этого вопроса и, выразив в немногих словах свое отрицательное отношение, остались при своем старом мнении. Это не удивительно. Попытки критиковать метод, ставший привыч­ным и по-домашнему уютным, всегда побуждают людей скорее из­бавиться от помехи, а не предпринять основательную ревизию и, может быть, изменение привычного метода.

У других, более молодых исследователей семя, брошенное Шерером, упало на плодородную почву. Раньше всех усвоил эту мысль Лескин 2, и, проанализировав понятие «звукового закона» и «исклю­чения из закона» основательнее, чем это до сих пор делалось, он пришел к ряду методологических принципов, которые он сначала применил в своих академических лекциях в Лейпциге. Затем другие молодые исследователи, вдохновленные его примером,— и среди них авторы этих «Разысканий»,— пытались и пытаются ныне прило­жить эти принципы к изучению все новых и новых фактов и до­биться их признания все более широкими кругами. В основе этих принципов лежат две предельно ясные мысли: во-первых, язык не есть вещь, стоящая вне людей и над ними и существующая для себя; он по-настоящему существует только в индивидууме, тем са­мым все изменения в жизни языка могут исходить только от го­ворящих индивидов3; во-вторых, психическая и физическая дея-

1 Так, например, Шерер утверждал (а Остгоф неправильно оспаривал это
в своих «Исследованиях», II, 137), что др.-инд. bharami —«я несу» не является результатом звукового развития индоевропейской праформы bharami и что в
праиндоевропейском употреблялась форма bhara, а др.-инд. bharami является
новообразованием по аналогии с атематическими глаголами типа dadami.

2 Д. Лескин (1840—1916) — немецкий языковед, работавший особенно
много в области балтийского и славянского языкознания, один из основоположников младограмматизма. {Примечание составителя.)

3 Это признавали in thesi и раньше. Но то обстоятельство, что язык привыкли
всегда видеть только на бумаге, как и то, что постоянно говорили «язык», в то
время как по-настоящему следовало говорить «говорящие люди» (ведь отрицатель­
но относился к спирантам, утрачивал в абсолютном исходе т, превращая и т. д. не греческий язык, а те из греков, от которых исходили указанные

159


 
 

 


тельность человека, при усвоении унаследованного от предков языка и при воспроизведении и преобразовании воспринятых сознанием звуковых образов остается в своем существе неизменной во все времена.

Важнейшими методическими принципами «младограмматиче­ского» направления 1 являются два нижеследующих положения.

Во-первых: каждое звуковое изменение, поскольку оно происходит механически, совершается по законам, незнающим исключений,
т. е. направление, в котором происходит изменение звука, всегда
одно и то же у всех членов языкового сообщества, кроме случая диалектного дробления, и все без исключения слова, в которых под­верженный фонетическому изменению звук находится \ одинаковых условиях, участвуют в этом процессе.

Во-вторых, так как ясно, что ассоциация форм, т. е. новообра­зование языковых форм по аналогии, играет очень важную роль в жизни новых языков, следует без колебаний признать значение этого способа обогащения языка для древних и древнейших перио­дов, и не только вообще признать, но и применить этот принцип объяснения так, как он применяется для объяснения языковых яв­лений позднейших периодов. И совсем не следует удивляться, если окажется, что образования по аналогии в древних и древнейших периодах истории языка будут обнаружены нами в том же или в еще большем объеме, что и в более поздних и позднейших периодах.

Здесь не место вдаваться в дальнейшие подробности. Однако
позволим себе вкратце остановиться по меньшей мере на двух основных пунктах, чтобы показать несостоятельность некоторых упреков, сделанных недавно в адрес нашего метода. \

Первое. Только тот, кто строго учитывает действие звуко­вых законов, на понятии которых зиждется вся наша наука, нахо­дится на твердой почве в своих исследованиях. Напротив, тот, кто без всякой нужды, только для удовлетворения известных прихотей, допускает исключения из господствующих в каком-либо диалекте звуковых законов 2; кто или отрицает воздействие какого-либо

звуковые изменения), имело последствием то, что неоднократно забывали истин­ное положение вещей и связывали с выражением «язык» совершенно ложное пред­ставление. Терминология и номенклатура часто являются очень опасными врагами науки.

1 Общую характеристику этих принципов до сих пор давали: Лескин в некоторых местах работы «Склонение в славянско-литовскрм и германском язы­ках», Лейпциг, 1876; Мерцдорф в «Исследованиях», издаваемых Курциусом, IX, стр 231 и дальше, стр. 341; О с т г о ф в работе «Глагол в сложных именах», Вена, 1878; несколько подробнее писал о них Бругман в своих «Исследова­ниях», IX, стр. 317 и дальше, Kuhn's Zeitschrift, XXIV, стр. 3 и дальше, стр. 51 и дальше; и особенно Пауль в «Beitrage zur Geschichte der deutschen Sprache und Literatur», стр. 320 и дальше; сюда относятся также последние работы Брюк-нера, «К учению о новообразованиях в литовском языке», «Archiv fur slavische Philologie», III, стр. 233 и дальше, и рецензия Остгофа на книгу Асколи «Studj critici», помещенная в № 33 «Jenaer Literatur-Zeitung» за 1878 г.

* Естественно, мы говорим здесь всегда только о механическом изменении зву­ков, а не о некоторых явлениях диссимиляции и перестановки звуков (метатезы), которые объясняются особенностями слов, где они происходят, постоянно являются


фонетического изменения на отдельные слова или категории слов, тогда как оно заведомо захватило все другие однородные формы, или допускает спорадически, только в изолированных формах, та­кое, звуковое изменение, которое нельзя найти во всех других од­нородных формах, или, наконец, кто заставляет тот же самый звук в тех же самых условиях изменяться в одних словах в одном, а в других — в другом направлении; кто, далее, видит во всех этих его излюбленных немотивированных исключениях норму, вытекаю­щую из природы механического звукового изменения как такового и даже — как это очень часто случается — делает эти исключения основой для дальнейших выводов, уничтожая тем самым обычно наблюдаемую последовательность звукового закона,— тот с необ­ходимостью впадает в субъективизм и руководствуется произволь­ными соображениями. В подобных случаях ученый может выдвинуть чрезвычайно остроумные соображения, которые, однако, не будут заслуживать доверия, почему он не имеет права жаловаться на встречаемое им холодное отрицание. То обстоятельство, что «младо­грамматическое» направление сегодня еще не в состоянии объяснить все «исключения» из звуковых законов, естественно, не может слу­жить основанием для возражения против его принципов.

И второе — несколько слов об использовании принципа ана­логии в исследовании более древних периодов истории языка,

По мнению некоторых, образования по аналогии встречаются предпочтительно в тех периодах истории языка, в которых «языко­вое чутье» уже «ослабло» или в которых, как еще говорят, «языко­вое сознание затемнено», следовательно, в более древних периодах истории языка их нельзя найти в таком же количестве, как в позд­нейших периодах х. Странное представление — представление, вы­росшее на той же почве, что и взгляды, согласно которым язык и формы языка ведут самостоятельную жизнь вне говорящих инди­видов; разделяя эти взгляды, люди оказываются настолько пора­бощенными терминологией, что постоянно принимают образные вы­ражения за саму действительность и навязывают языку понятия, являющиеся всего лишь выражением лингвистического мировоззре­ния. Если бы только кто-нибудь сумел навсегда покончить с такими вредными выражениями, как «юношеский возраст» и «старческий возраст языков», которые, как и многие другие, сами по себе совер­шенно невинные,— лингвистические термины до сих пор только проклинали и очень редко благословляли! Разве, например, для ре­бенка в Греции гомеровских времен, который, слушая формы языка в своем языковом коллективе, сохранял их в сознании и затем снова воспроизводил, для того чтобы быть понятым своими ближними, эти формы языка были древними, такими, которые он ощущал и

физическим отражением чисто психического явления и никоим образом не уничто­жают понятия звукового закона.

1 Часто в трудах по языкознанию встречаются замечания типа: та или иная форма сохранилась со слишком давних времен, чтобы ее можно было считать обра­зованием по ложной аналогии.


 


160



 


употреблял иначе, чем греки александрийской или еще более позд­ней эпохи ощущали и употребляли формы языка своего времени?1 Разве грамматист, если бы ему вдруг сегодня стал известен, напри­мер, греческий диалект XX века до нашей эры или германский диа­лект VIII века до н. э., не изменил бы тотчас свое понятие о древ­ности, связывающееся у него с языковыми формами гомеровского и готского языка, и не стал бы с этих пор считать древнее новым, и разве бы он не стал, по всей вероятности, после этого считать греков гомеровского времени и готов IV века нашей эры людьми с «ослаб­ленным языковым чутьем», «с затемненным языковым сознанием»? Таким образом, разве подобные определения имеют какое-нибудь от­ношение к самому предмету} Или в предчувствии будущего древ­ние индоевропейцы потому не использовали принципа аналогии в образовании форм своего языка так широко, что хотели послу­жить грамматическим прихотям своих потомков и не затруднять им слишком сильно реконструкцию индоевропейского языка-основы? Наше мнение таково: как мы уверены в том, что нашим индоевро­пейским предкам, как и нам, для произношения звуков языка были нужны губы, язык, зубы и т. д., так мы можем быть уверены в том, что вся психическая сторона их языковой деятельности, в частности воплощение сохраняемых в памяти звуковых представлений в сло­ва и предложения, так же и в такой же степени находилась под влия­нием ассоциаций идей, как она находится сегодня и будет находиться впредь, пока люди останутся людьми. Следует только уяснить себе, что различия в общей структуре (Gesamthabitus) отдельных древних индоевропейских языков — потомков одного и того же индо­европейского праязыка — отнюдь не были бы столь значитель­ными, если бы происходившее в доисторический период фонетическое изменение форм праязыка не сопровождалось интенсивным процессом аналогических преобразований старых форм и образо­вания по аналогии новых форм. Следовательно, это не может слу­жить признаком для отличия старого от нового.

Скорее на первый взгляд известный смысл имеет другой упрек, высказанный недавно с целью дискредитации наших усилий: го­ворят, что оперирующий понятием аналогии лишь иногда — может быть, в силу «счастливой случайности»— делает правильные выво­ды, в принципе же он обычно может апеллировать только к вере. Последнее утверждение само по себе совершенно правильно, и все, кто применяет принцип аналогии, ясно сознают это. Но нужно при­нять во внимание следующее.

Во-первых, если, например, окончание именительного падежа множественного числа греч. ίπποι, лат. equi не может быть фонети­чески связано с таким же окончанием в оскск. Nuvlanus, гот. wulfos, др.-инд. acvas мы считаем, что одна из этих форм является образо­ванием по аналогии, то можно ли считать слишком смелым предпо-

1 Мы, естественно, говорим здесь только об обычном разговорном языке и о народе без литературного и грамматического образования.

162


 


ложение, что и equi образованы по аналогии с местоименным скло­нением (например, праяз. tai от ta, др..-инд. te, гр. и т. д.)? Так же или почти так же бесхитростны остальные бесчисленные случаи, в которых мы применяем наш принцип объяснения, в то время как другие произвольно обращаются со звуковыми законами для того, чтобы только не сочли людей, говорящих на том или ином язы­ке, плохими грамматистами, которые нетвердо знают свои формы и парадигмы.

Во-вторых, мы строжайшим образом соблюдаем принцип, со­гласно которому к аналогии следует прибегать только тогда, когда нас принуждают к этому звуковые законы. Ассоциация форм является и для нас последним прибежищем (ultimum refugium); различие состоит только в том, что, по нашему мнению, она встре­чается гораздо раньше и гораздо чаще именно потому, что мы строго придерживаемся звуковых законов, и потому, что уверены в том, что самое смелое предположение о влиянии аналогии, если оно не переходит границ возможного, все же дает гораздо больше основа­ний к тому, чтобы в него «верили», чем произвол в обращении с ме­ханическими звуковыми законами.

В-третьих, прошло совсем немного времени с тех пор, как начали применять принцип аналогии. Поэтому, с одной стороны, очень вероятно, даже несомненно, что отдельные предположения об ассо­циации тех или иных форм являются неправильными, а с другой сто­роны, не подлежит сомнению, что постепенно с еще более детальным исследованием аналогических образований в современных языках будут найдены более общие точки зрения на самые различные направ­ления процессов ассоциации; таким образом, впоследствии можно будет постепенно установить и критерий вероятности предположений об ассоциации форм. Для этого же необходимо предварительное на­личие доброй воли к тому, чтобы усвоить факты изучения развития современных языков и затем добросовестно применять усвоенные принципы при изучении более древних периодов истории языка.

Таким образом, мы полагаем, что несправедливым оказывается и утверждение, согласно которому от работы с принципом аналогии следует отказаться, потому что она сводится к простому гаданию.

Заключая свои рассуждения, мы хотим добавить только одно: если «младограмматическое» направление в силу своих методологи­ческих принципов отказывается от многих принятых в нашей науке с давних пор и ставших для некоторых родными индоевропейских праформ и не может совершить мысленно «полет» в эпоху праязыка и предшествующие ему эпохи вместе с теми, кто уже сейчас неодно­кратно осмеливается на это, и если оно, как кажется людям, для ко­торых основное — праязык, из-за своей скептической позиции от­стает от старого направления в отношении результатов, то оно может, с одной стороны, утешаться мыслью, что для такой молодой науки, какой является сравнительная грамматика, несмотря на свои шесть­десят лет, гораздо важнее двигаться по наиболее верному пути, чем по далеко ведущему. С другой стороны, оно может лелеять

163


 


 
 


надежду на то, что, отказавшись от некоторого количества праязы­ковых форм, оно восполнит с успехом эту потерю тем, что добьется более глубокого понимания психической деятельности человека вообще и психической деятельности отдельных индоевропейских на­родов в частности.

Мы полагали необходимым предпослать это свое кредо данным «Исследованиям» потому, что их основное назначение — способство­вать дальнейшему распространению принципов «младограмматиче­ской» школы. Однако и здесь мы просим наших будущих критиков каждый раз стараться не упускать из виду тех принципов, исходя из которых мы встаем на сторону того или иного предположения. К со­жалению, о нашем направлении или об отдельных выдвинутых нами положениях в последние годы неоднократно высказывались отри­цательные суждения чрезвычайно общего характера, которые дока­зывают только то, что авторы этих высказываний совершенно еще не подумали над тем, руководствуясь какими мотивами мы сле­дуем именно этому методу и никакому другому. Взаимопонимание и согласие между, различными направлениями, борющимися сейчас в нашей науке, не может быть достигнуто с помощью таких случай­ных, не касающихся основных вопросов стычек и с помощью кри­тики частностей (это отнюдь не значит, что мы со своей стороны не будем искренне благодарны за указание отдельных ошибок и заб­луждений). Взаимопонимание и согласие могут быть достигнуты толь­ко в том случае, если будут обсуждены основные мотивы и принципы.

Гейдельберг и Лейпциг, июнь 1878 г. \


ГЕРМАН ПАУЛЬ ПРИНЦИПЫ ИСТОРИИ ЯЗЫКА1

(ИЗВЛЕЧЕНИЯ)

ВВЕДЕНИЕ

Ни в одной области культуры нельзя с такой точностью изучить условия развития, как в области языка. Поэтому не существует ни одной гуманитарной науки, метод которой мог бы быть доведен до такой степени совершенства, как метод языкознания. Никакая другая наука не смогла до сих пор так далеко проникнуть за пре­делы памятников?, никакая другая из них не была в такой же сте­пени конструктивна, как и спекулятивна. Именно благодаря