Апрель 2009 г. Андреев и Алейников

 

Борис Андреев и Пётр Алейников – как Сальери и Моцарт у Формана. Разумеется, без всех этих псевдофрейдистских тонкостей с подсознательной (или надсознательной?) завистью-любовью, заставляющей бескрылого трудягу следить за успехами легкомысленного гения, заедая горечь зависти сладкими пирожными под названием «соски Венеры». Кстати, раз уж речь зашла о Формане, то фильм «Амадей» я не люблю не столько даже за то, что к исторической правде он не имеет даже отдалённого отношения, а за то, что там, как говорил небезызвестный Полотёр, нету и правды характеров тоже. И для меня, хоть ты тресни, не выглядят мало-мальски убедительными ни гений с лицом туповатого подростка, в растрёпанном парике и с бутылкой вина на фоне неживописного бардака в квартире, ни тонкогубый завистник в аккуратном парике, с неизменно сладкой, как «соски Венеры», улыбкой и нехорошим огнём в тёмных вытаращенных глазах. Не потому, что актёры играют плохо и неубедительно – они как раз-таки играют хорошо. Но ни гения, ни трудяги в фильме нет – я не вижу ни гениальности одного, ни отчаянной старательности другого. И то, и другое обозначено, но никак не раскрыто. Самое главное как-то потерялось в мучительных хитросплетениях их высоких отношений. Ну, по крайней мере, в моём восприятии.

 

А Алейников и Андреев – просто живые Моцарт и Сальери, только без этих самых хитросплетений.

Андреев лепил себя сам, долго, трудно, старательно – и добился, между прочим, потрясающего результата. Тот, кто ещё помнит фильмы с его участием, я думаю, меня поймёт. Между Назаром Думой в начале и Джоном Сильвером в конце – колоссальная, неописуемая разница. Не только потому, что тут разный кинематограф с разной эстетикой и разными подходами к актёрской игре. Но просто видно, невооружённым глазом видно, как человек сам растил и пестовал в себе талант, пока не развил его до, мягко говоря, очень приличных масштабов. Видно, как он сам, своими ногами ушёл от простой типажности, основанной на контрасте между фигурой корявого тяжеловеса и улыбкой застенчивого подростка, к самой настоящей актёрской игре, глядя на которую уже невозможно оторваться. Вспомните его Сильвера – как он тонок, обаятелен, умён и реально страшен; это самый страшный Сильвер из всех, каких мне доводилось видеть на экране. А кто видел его Ванюшина и не плакал – просто человек без сердца. А ведь в начале его пути ничего этого и в помине не было. Был просто Саша с Уралмаша, такой простецкий, такой славный и решительно ничего не обещающий. Это действительно очень яркий пример того, как человек сам может себя слепить и сделать, как ему надо. Своими руками, без чьей-либо помощи.

 

И – Алейников. Вот уж совершенно формановский Моцарт. И ничего ему не надо было делать: просто выйти к зрителю, раскинуть руки, распахнуть свои невероятные, лучистые, наглые детские глаза – и всё, готово дело. Зритель падал штабелями от восторга. Море какого-то совершенно фантастического, Богом данного обаяния, которому нет ни предела, ни объяснения. Эти жесты, эти ухватки, эта резкая, пронзительная незащищённость, вечная какая-то обездоленность при всей дикой, фантастической популярности, которой он долгое время пользовался, вечная бездомность и неприкаянность, притом, что и дом был, и жена, и дети… Странный человек – и от слова «странный», и от слова «странник»; вечный сирота, беспризорник, гуляка и скоморох, этакий советский Тиль Уленшпигель. Расшвырял, раздарил, разбазарил свой странный, изумительный талант; не зарыл, но и не развил; не то чтобы совсем уж пропил, но так ничем и не подпитал… А когда спохватился – уж было поздно, времена были уже не те, да и здоровье не то. Жалко, что сейчас крайне редко показывают «Утоление жажды» Мансурова, где он сыграл, если не ошибаюсь, последнюю свою роль. Это настолько сильно и пронзительно, что просто нет слов.

 

А с Андреевым-Сальери они были друзья. Самые настоящие, без всяких фрейдистских сложностей и наворотов. Все знают историю о том, как после смерти Алейникова Андреев уступил ему своё место на Новодевичьем. Ходил, просил, добивался, чтобы разрешили. «Схороните здесь Петю, а меня уж потом хоть где, хоть под забором»... Схоронить хотели в уголке кладбища, но когда могильщики увидели, кого хоронят, то заплакали и со словами «Погоди, Ваня Курский, мы сейчас!» - лопатами отмерили центральное место. И на могильной плите долгое время было написано «Народному Пете Алейникову».

 

Наверное, и по-человечески, и по всему мне ближе и понятнее Андреев. Потому что, когда смотришь на него, видно, какой это трудный, серьёзный, кропотливый талант. А когда смотришь на Алейникова, то ничего подобного не видно. Вообще никаких таких изнаночных подробностей не видно, потому что глаза всё время застит пеленой – то от смеха, то от боли и жалости. И ничего не остаётся в конце, как только развести руками и сказать самой себе: «Вот так-то, милая моя. А ты – растерялси!»

 

 

15 апрель 2009 г. Ещё немного Шекспира и Лессинга

 

Все нормальные люди после болезни выглядят исхудавшими, бледными и стройными. А я… Боже мой, боже. Нет, это ужасно.

— Болеешь? – спросил мой друг, заскочивший меня навестить.

— Да! – со скорбной гордостью сказала я.

— Не хочешь ненадолго прерваться и сходить в театр?

— Нет! – с гордой скорбностью сказала я. – Я ещё слишком слаба. И плохо слышу.

— А если вытащишь эту вату из ушей?

— Тогда будет ещё хуже.

— Да? Ну, ничего. Там и слушать-то не обязательно. Спектакль на бурятском языке.

— На каком? – переспросила я, украдкой вынимая вату из одного уха.

— На бурятском. Это спектакль театра драмы из Улан-Удэ.

— Откуда? – переспросила я, украдкой вынимая вату из другого уха.

— Улан-Удэ. Это в Бурятии. А Бурятия – это…

— Знаю! – обиделась я. – У меня есть знакомый бурят. Буддист. Очень хороший человек и хороший буддист. И про язык я тоже знаю. Один из языков монгольской группы…

— Вот и славно! Значит, тебе тем более будет интересно. Ну, что, пошли?

— Погоди… А как я пойму, о чём там речь? Там, небось, наушники дадут, а в наушниках я тем более ничего не услышу, с моим-то воспалением…

— Поймёшь и без наушников. Это «Макбет».

— Кто?

— «Макбет». Правда, он у них называется «Максар», но сути это не меняет. Макбет – он же и в Африке Макбет. История до того гнусная и обыденная, что могла случиться в любое время в любой точке земного шара. А что шекспировский текст там может быть не очень уместным, то, во первых, ты его не услышишь, во вторых – если и услышишь, то не поймёшь, а в-третьих, к древней Шотландии, в которой якобы происходит действие у Шекспира, эта выспренняя лабуда точно так же мало подходит, как к древней Бурятии. Зато наверняка много массовых сцен в национальных костюмах. И драки должно быть красивые. Кровищи, опять же, много обещают. Так и называется: «Степь в крови». Пойдём, не пожалеешь.

 

Мой друг не любит Шекспира ещё больше, чем я, и потому с маниакальной регулярностью посещает все его постановки и экранизации. Я подумала, что вата в ушах мне, в принципе, к лицу. И вообще - пока я ещё могу влезть в свою любимую парадную юбку из чёрного шёлка с нашитыми поверх него лохматыми обрывками и квадратами, криво вырезанными из лиловой шотландки, надо в ней куда-нибудь сходить.

 

И мы пошли.

 

Ребята. Клянусь – это была лучшая постановка «Макбета» из всех, которые я когда-либо видела.

 

Никаких массовых сцен там не было. Минимум актёров. Минимум декораций. Лишь полупрозрачный полог, железный трон и сонная, жёлто-серебряная степь. Бескрайняя, бездонная и совершенно равнодушная к происходящему. Только когда Макбет – Максар совершал очередное своё злодеяние, она заливалась ярким алым светом, и душа убитого, не оглядываясь, уходила за её горизонт, и в том, как она это делала, было что-то такое спокойное, ясное и пронзительное, что от этого зрелища перехватывало дыхание. Там вообще от многого перехватывало дыхание. Вот Максар вместе с ближайшим своим, задушевным другом идут домой после битвы, весёлые, молодые, пьяные без вина, поют и на ходу играют во что-то, как дети, обнимаясь и хлопая друг друга по раскрытым ладоням. А потом тот же друг, убитый Максаром, явится ему во время пира, но не в виде жуткого, изъеденного червями трупа, так смачно описанного Шекспиром, а такой же, как при жизни, молодой и спокойный; протянет Максару чашу и споёт ему ту же песню, с которой они тогда шли, обнявшись, по тихой серебряной степи. И Максар сперва будет пятиться в ужасе и просить его уйти, а потом, помимо воли, подхватит песню, и, обняв его одной рукой, склонится вместе с ним к земле, и, став на колени, будет стонать от тоски и раскаяния …и от того, что поправить уже ничего нельзя, и остановиться тоже нельзя - покатился камень под горку, и теперь так и будет катиться, сметая всё на своём пути, пока не достигнет самого дна…

 

Максар вообще великолепен в этой постановке. Молодой, мужественный и ясный в начале действия, при первой же мысли о власти, о ханском троне он моментально делается старым, серым, железным, как этот самый трон, с которым он впоследствии так и не расстанется, так и будет с усилием таскать его за собой, и так на нём же и погибнет… Мой друг, по традиции оставшийся недовольным постановкой, сказал, что она являет собой лишь слабое подражание «Трону в крови» Куросавы – от названия до сцены гибели главного героя; вся-то и разница лишь в том, что у Куросавы в него мечут стрелы, а здесь – ножи. Мне же показалось, что это не так. Мифунэ, играющий Макбета у Куросавы, к концу фильма играет человека, уже полностью потерявшего человеческий облик – это не человек, а загнанный зверь со страшной, оскаленной мордой, покрытой пеной и кровью. Тоже сильный образ, но сильный по-другому. Макбет – Максар так до конца и остаётся трагическим героем в том самом старомодном, высоком смысле этого слова. Перед лицом смерти он как раз-таки обретает ту красивую мужественность и человечность, которую почти утратил при жизни. Невозможные вещи свершаются одна за другой. Берёзовый лес двинулся и пошёл на холм, но ветви несут не воины молодого хана-изгнанника, а те мертвецы, которых он, Максар, когда-то одного за другим отправил за степной горизонт. Такие же, как при жизни, только чуть бледнее и страшнее. И сам он стоит среди них, такой же бледный и страшный, и понимает, что песня его спета, и самому ему скоро тоже придётся идти за горизонт... Известие о том, что мятежник Мэргэн и есть тот самый, нерождённый женщиной герой, которому суждено его убить, не столько ужасает его, сколько заставляет окончательно смириться с неизбежностью. И он отказывается от поединка, и садится на трон, и только вздрагивает, когда под мерный, страшный гул барабана в него один за другим вонзаются ножи. А потом встаёт и уходит туда, куда ушли один за другим все его друзья и враги, и ты смотришь на это и думаешь: вот – знает же человек, что совершенно кошмарно изгадил себе карму, что впереди адские муки, а затем цепь всяких беспробудно-горестных перерождений, которым конца-края не предвидится… Знает, и всё равно не сгибается и не сдаётся. Потому что его кара давно уже была в нём самом. И никакие натуралистические корчи и вопли истыканного стрелами Мифунэ не оставляют после себя и десятой доли того потрясающего, давно забытого ощущения холода и восторга в душе, какое оставляет это твёрдое и горькое мужество, сыгранное так скупо и сдержанно, как только возможно это сделать.

 

Кстати – в этой постановке вообще нет ни намёка на натурализм. Ни тебе поединков, ни батальных сцен, ни вспоротых животов, ни вырезанных внутренностей. «Степь в крови» так до конца и осталась чистой от крови. Моего друга это сильно разочаровало. Нас c Лессингом – нисколько. Мы с Лессингом потом, когда шли домой, ещё долго показывали друг другу большой палец и тихо перемигивались за спиной моего друга.