Повесть о Петкутине и Калине 2 страница

— Господин мой, я хочу отблагодарить тебя за подарки, прежде чем мы расстанемся. Я скажу тебе нечто такое, что обрадует тебя, потому что ты давно жаждешь это узнать. Того, кто тебе снится, зовут Самуэль Коэн.

— Ложь! — вскрикнул вдруг Севаст, схватил зеленый мешок Масуди и швырнул его в очаг, который горел в комнате.

Масуди с неожиданным спокойствием повернулся к папасу Авраму и сказал, показывая на Никона Севаста:

— Посмотри, господин, у него только одна ноздря в носу, и мочится он хвостом, как положено Сатане.

Папас Аврам подхватил попугая, державшего в когтях фонарь, и опустил их на пол. Стало светлее, и мы увидели, что нос Никона Севаста и правда с одной ноздрей, черной и не разделенной посредине перегородкой, как это и бывает у нечистых. Тогда папас Аврам сказал ему:

— Ты, значит, из тех, кто не меняет обувь?

— Да, господин, но я и не из тех, кто страдает медвежьей болезнью. Я не отрицаю того, что я Сатана, — признал он без колебания, — я только напоминаю, что принадлежу к преисподней христианского мира и неба, к злым духам греческой территории, к аду под юрисдикцией Православной Церкви. Потому что точно так же, как небо над нами поделено между Иеговой, Аллахом и Богом Отцом, преисподняя поделена между Асмодеем, Иблисом и Сатаной. По случайности я попался на земле нынешней турецкой империи, но это не дает права Масуди и другим представителям исламского мира судить меня. На это уполномочены только служители христианской церкви, лишь их суд может быть признан правомочным. В противном случае может оказаться, что христианские или еврейские судьи начнут судить представителей исламского ада, если те окажутся в их руках. Пусть наш Масуди подумает об этом предупреждении…

На это папас Аврам ответил:

— Мой отец, Иоаникий Бранкович, имел дело с такими, как ты. В каждом нашем доме в Валахии всегда были собственные домашние ведьмы, чертенята, оборотни, с которыми мы ужинали, насылали на них добрых духов-защитников, заставляли считать дырки в peшете и находили возле дома их отвалившиеся хвосты, собирали с ними ежевику, привязывали их у порога или к волу и секли в наказание и загоняли в колодцы. Как-то вечером в Джуле отец застал в нужнике огромного снеговика, сидящего над дырой. Ударил его фонарем, убил и пошел ужинать. На ужин были щи с кабанятиной. Сидит он над щами, как вдруг — шлеп! — голова его падает в тарелку. Поцеловался с собственным лицом, которое оттуда выглядывало, и захлебнулся в тарелке щей. Прямо у нас на глазах, прежде чем мы поняли, что происходит. Я и по сей день помню, что, захлебываясь в щах, он вел себя так, словно был в объятиях любимой, обнимал миску обеими руками, будто перед ним не щи, а чья-то голова. Одним словом, хоронили мы его так, будто вырывали из чьих-то крепких объятий… А чтобы отец не превратился в вампира, мы бросили его сапог в Муреш. Если ты Сатана, а это так, то скажи мне, что означала смерть моего отца Иоаникия Бранковича?

— Это вы узнаете сами и без моей помощи, — ответил Севаст. — Но я вам скажу кое-что другое. Я знаю слова, которые звучали в ушах вашего отца, когда он умирал: „Немного вина, вымыть руки!“ Это прозвенело у него в ушах в момент смерти. И теперь еще одно, чтобы не говорили потом, что я все из пальца высосал.

Вы занимаетесь хазарским словарем несколько десятилетий, давайте и я что-нибудь к нему добавлю.

Слушайте теперь то, чего вы не знаете. Три реки античного мира мертвых — Ахеронт, Пирифлегетон и Коцит — принадлежат сейчас преисподним ислама, иудаизма и христианства; их русла разделяют три ада — геенну, ад и ледяную преисподнюю магометан — под территорией бывшей страны хазар. Здесь как раз и сходятся границы трех загробных миров: огненное государство Сатаны с девятью кругами христианского ада, с троном Люцифера и знаменами владыки тьмы; исламский ад с царством ледяных мук Иблиса и область Гевары с левой стороны от Храма, где сидят еврейские боги зла, вожделения и голода, геенна во власти Асмодея. Эти три ада существуют отдельно, граница между ними пропахана железным плугом, и никому не позволено ее переходить. Правда, вы эти три ада представляете себе неправильно, потому что у вас нет опыта. В еврейском аду, в державе ангела тьмы и греха Велиала, корчатся в огне вовсе не евреи, как вы думаете. Там горят одни лишь арабы и христиане. Точно так же и в христианском пекле нет христиан — в огонь там попадают магометане или сыны и дочери Давида; в то время как в магометанском аду страдают только христиане и евреи, ни одного турка или араба там нет. Теперь представьте себе Масуди, который трепещет при мысли о своем таком страшном, но хорошо ему известном пекле и который вместо этого попадает в еврейский шеол или христианский ад, где его буду встречать я! Вместо Иблиса он увидит Люцифера. Представьте себе христианское небо над адом, в котором мучается еврей!

Советую вам воспринять это как важнейшее, серьезнейшее предупреждение, господин! Как глубочайшую мудрость. Здесь, на белом свете, — никаких дел, ничего общего, в чем могут пересечься три мира: ислам, христианство и иудаизм! Чтобы не пришлось потом иметь дело с преисподними трех этих миров. Потому что с теми, кто друг друга ненавидит, на этом свете нет никаких затруднений. Они всегда похожи. Враги одинаковы или же со временем становятся одинаковыми, в противном случае они не могли бы быть врагами. Самую большую опасность представляют те, кто действительно отличается друг от друга. Они стремятся узнать друг друга, потому что им различия не мешают.

Вот эти-то хуже всего. С теми, кто спокойно относится к тому, что мы отличаемся от них, с теми, кому эти различия не мешают спать, мы будем сводить счеты и сами и, объединив силы с собственными врагами, навалимся на них с трех сторон разом…

На это кир Аврам Бранкович сказал, что ему все-таки не все ясно, и спросил:

— Почему же вы до сих пор так не сделали, если не ты, у которого хвост пока не отвалился, то другие, более старые и опытные? Чего вы ждете, пока мы строим дом на фундаменте „Отче наш“?

— Мы выжидаем, господин. Кроме того, мы, дьяволы, можем сделать свой шаг только после того, как его сделаете вы, люди. Каждый наш шаг должен ступать в ваш след. Мы всегда на шаг отстаем от вас, мы ужинаем только после вашего ужина — и так же, как и вы, не видим будущего. Итак, сначала вы, потом мы. Но я скажу тебе и то, что ты, господин, пока еще не сделал ни одного шага, который бы заставил нас преследовать тебя. Если ты это когда-нибудь сделаешь, ты или кто-нибудь из твоих потомков, мы вас настигнем в один из дней недели, имя которого не упоминается. Но пока все в порядке. Потому что вы — ты и твой красноглазый курос — никак не сможете встретиться, даже если он и появится здесь, в Царьграде. Если он видит во сне вас так же, как вы видите его, если он во сне создает вашу явь так же, как и его явь создана вашим сном, то вы никогда не сможете посмотреть друг другу в глаза, потому что вы не можете одновременно бдеть. Но все же не искушайте нас. Поверьте мне, господин, гораздо опаснее составлять словарь о хазарах из рассыпанных слов здесь, в этой тихой башне, чем идти воевать на Дунай, где уже бьются австрийцы и турки. Гораздо опаснее поджидать чудовище из сна здесь, в Царьграде, чем, выхватив саблю, мчаться на врага, а это дело, господин, по крайней мере вам, хорошо знакомо. Подумайте об этом и отправляйтесь туда, куда вы собрались без сомнений, и не слушайте этого анатолийца, который апельсин макает в соль…

— Что же касается остального, господин, — закончил Севаст, — вы, конечно, можете передать меня христианским духовным властям и подвергнуть судебному процессу, предусмотренному для нечестивых и ведьм. Но прежде чем вы это сделаете, позвольте мне задать вам один-единственный вопрос. Уверены ли вы в том, что ваша Церковь будет существовать и сможет судить и через триста лет так же, как она делает это сейчас?

— Конечно уверен, — ответил папас Аврам.

— Ну так и докажите это: ровно через двести девяносто три года встретимся снова, в это же время года, за завтраком, здесь, в Царьграде, и тогда судите меня так, как бы вы сделали это сегодня…

Папас Аврам улыбнулся, сказал, что согласен, и убил еще одну муху кончиком хлыста.»

 

 

Кутью мы сварили на утренней заре, обложили горшок подушками и поставили в дорожную сумку, чтобы папасу Авраму не было холодно спать. Мы отправились в путь — на корабле через Черное море до устья Дуная, а оттуда вверх по течению. Последние ласточки пролетали над Дунаем, перевернувшись вниз черными спинами, которые отражались в воде вместо их белых грудок. Начались туманы, и птицы летели на юг, неся за собой через леса и через Железные ворота такую плотную оглушающую тишину, которая, казалось, вобрала в себя тишину всего мира. На пятый день возле Кладова нас встретил конный отряд из Трансильвании, пропитанный горькой румынской пылью с другого берега. Как только мы оказались в лагере принца Баденского, нам стало известно, что граф Георгий выдвинулся на позиции, генералы Хайдерсхайм, Ветерани и Хайзел уже готовы к атаке на расположение турок и цирюльники уже два дня бреют и причесывают их на ходу, бегая за ними. Той же ночью мы убедились и в невероятных способностях нашего господина.

Одно время года готовилось сменить другое, утром было холодно, а по ночам еще тепло — до полуночи лето, с утра осень. Папас Аврам выбрал саблю, ему оседлали коня, из сербского лагеря прибыл небольшой конный отряд, у каждого всадника в рукаве было спрятано по живому голубю. Они курили на ходу длинные трубки, нанизывая кольца дыма на уши лошадям. Когда Бранкович сел на коня, ему тоже дали раскуренную трубку, и все они, так же дымя, отправились к генералу Ветерани за приказом. В это время над австрийским лагерем раздались крики:

— Сербы голые идут! — И действительно, за всадниками следовал отряд пехотинцев, которые сбросили с себя все, кроме головных уборов. Обнаженные, они проходили при свете лагерных костров, а за ними, чуть быстрее, их голые тени, которые были старше их вдвое.

— Вы что, собираетесь атаковать в темноте? — спросил Ветерани, гладя пса, такого высокого, что он мог хвостом хлестнуть по лицу человека.

— Вот именно, — ответил ему кир Аврам, — птицы покажут нам дорогу.

Над австрийскими и сербскими позициями возвышался холм Рс, известный тем, что над ним никогда не шел дождь. На этом холме находились укрепления турецкой артиллерии. К ней уже три дня не могли подобраться ни с одной стороны. Генерал сказал Бранковичу, что ему предстоит эти укрепления атаковать.

— Если вам удастся занять эту позицию, разожгите зеленый костер из кленовых прутьев, — добавил генерал, — чтобы мы могли сориентироваться.

Всадники выслушали приказ и ускакали, по-прежнему куря трубки. Вскоре после этого мы увидели над турецкими позициями горящих голубей — одного, второго, третьего, прозвучало несколько выстрелов, и одновременно в лагерь вернулись папас Бранкович и всадники с дымящимися длинными трубками. Генерал удивленно спросил их, почему они не атаковали турок, на что папас Аврам молча показал трубкой на холм. Там полыхал зеленый огонь, а пушек больше не было слышно. Укрепление было взято.

Когда наступило утро, папас Аврам, уставший от ночного боя, заснул перед своим шатром, а Масуди и Никон Севаст сели играть в кости. Никон уже третий день подряд проигрывал огромные суммы, а Масуди не прекращал игры. Должно быть, у них — спящего Бранковича и двух игроков — были какие-то очень серьезные причины оставаться мишенью под градом ядер и пуль. У меня таких причин не было, и я вовремя укрылся в безопасном месте. Как раз тут на наши позиции ворвался турецкий отряд, уничтожая все живое, а вслед за ними Сабляк-паша из Требинья, который смотрел не на живых, а на мертвых. За ним на место побоища влетел бледный юноша, у которого один ус был седым, словно он постарел лишь наполовину. На шелковом нагруднике папаса Аврама был вышит герб Бранковича с одноглазым орлом. Один из турок вонзил копье в эту вышитую птицу с такой силой, что было слышно, как металл, пробив грудную клетку спящего, ударил в камень под Бранковичем. Пробуждаясь в смерть, Бранкович приподнялся на одной руке, последнее, что он увидел в жизни, был красноглазый юноша со стеклянными ногтями и одним серебристым усом. Тут Бранковича прошиб пот, и две струи его завязались у него на шее узлом. Рука его задрожала так, что он, уже пронзенный копьем, посмотрел на нее с удивлением и всей своей тяжестью налег на руку, чтобы унять дрожь. Она все же еще некоторое время трепетала, успокаиваясь, как задетая струна, а когда затихла совсем, он без звука упал на эту руку. В тот же момент юноша рухнул прямо на собственную тень, будто скошенный взглядом Бранковича, а мешок, который был у него на плече, покатился в сторону.

— Неужели Коэн погиб? — воскликнул паша, а турки, решив, что в юношу выстрелил один из игроков, в мгновение ока изрубили Никона Севаста, все еще сжимавшего в руке кости, которые он собирался бросить. Потом они обернулись к Масуди, но он сказал что-то паше по-арабски, обращая его внимание на то, что юноша не мертв, а спит. Это на сутки продлило жизнь Масуди, потому что паша приказал зарубить его не в тот же день, а на следующий. Так оно потом и было.

 

«Я мастер сабельного боя, — так заканчивается запись Аверкия Скилы об Авраме Бранковиче, — я знаю, что, когда убиваешь, всякий раз это бывает по-другому, так же как всякий раз по-другому бывает в постели с каждой новой женщиной. Просто потом одних забываешь, а других нет. Опять же и некоторые из убитых и женщин не забывают тебя. Смерть кира Аврама Бранковича была из тех, которые остаются в памяти. Было это так. Откуда-то прибежали слуги паши с корытом горячей воды, обмыли кира Аврама и передали его старику, который третью свою туфлю с бальзамами, травами и куделью носил подвешенной на груди. Я подумал, что он будет исцелять раны папаса Аврама, но он намазал его белилами и румянами, побрил, причесал и такого отнесли его в шатер Сабляк-паши.

„Вот еще один голый серб“, — подумал я…

На другое утро в этом шатре он и умер. Это было в 1689 году, по мусульманскому летосчислению, в день священномученика Евтихия. В тот момент, когда Аврам Бранкович испустил дух, Сабляк-паша вышел из шатра и потребовал немного вина, чтобы вымыть руки».

 

БРАНКОВИЧ ГРГУР — смотри: Столпник.

 

KATAH — хазарский правитель. Столицей Хазарского государства был Итиль, а летняя резиденция кагана находилась на Каспийском море и называлась Семендер. Считается, что прием греческих миссионеров при хазарском дворе был результатом политического решения. Еще в 740 году один из хазарских каганов просил Царьград прислать ему миссионера, сведущего в христианской вере. В IX веке возникла необходимость укрепить греко-хазарский союз перед лицом общей опасности: в это время русские уже водрузили свой щит над царьградскими вратами и отвоевали у хазар Киев. Существовала и еще одна опасность. У правившего в то время кагана не было престолонаследника. Однажды к нему явились греческие купцы, он принял их и пригласил к столу. Все они были низкорослые, чернявые и заросшие волосами настолько, что даже на груди у них виднелся пробор. Каган, сидевший с ними за обедом, казался великаном. Приближалась непогода, и птицы ударялись в окно, как мухи о зеркало. Проводив и одарив путешественников, каган вернулся туда, где они обедали, и случайно бросил взгляд на оставшиеся на столе объедки. Объедки греков были огромными, как у великанов, а объедки кагана крошечными, как у ребенка. Он тут же призвал к себе придворных, чтобы они повторили ему, что говорили иностранцы, но никто ничего не помнил. В основном греки молчали, таково было общее мнение. Тут к кагану обратился еврей из придворной свиты и сказал, что сможет помочь ему.

— Посмотрим, каким образом, — ответил каган и лизнул немного святой соли. Еврей привел к нему раба и приказал тому обнажить руку. Рука была точной копией правой руки кагана.

— Оставь его, — сказал каган. — Оставь и действуй дальше. Ты на правильном пути.

И вот по всему хазарскому царству были разосланы гонцы, и через три месяца еврей привел к кагану юношу, ступни которого были совершенно такими же, как ступни кагана. Потом нашли два колена, одно ухо и плечо — все точно как у кагана. Мало-помалу при дворе собралось много юношей, среди них были и солдаты, и рабы, и веревочники, евреи, греки, хазары, арабы, которые — если от каждого взять определенную часть тела или член — могли бы составить молодого кагана, как две капли воды похожего на того, который правил в Итиле. Не хватало только головы. Ее найти не могли никак. И вот наступил день, когда каган вызвал к себе еврея и потребовал голову — его или кагана. Еврей нисколько не испугался, и каган, удивленный, спросил почему.

— Причина в том, что я испугался еще год назад, а не сегодня. Год назад я нашел и голову. Уже несколько месяцев я храню ее здесь, при дворе, но не решаюсь показать.

Каган приказал показать голову, и еврей привел к нему девушку. Она была молода и красива, а ее голова была настолько похожа на голову кагана, что могла бы служить отражением. Если бы кто-то увидел ее в зеркале, то решил бы, что видит кагана, только более молодого. Тогда каган приказал привести всех собранных и велел еврею сделать из них еще одного кагана. Пока расползались оставшиеся в живых калеки, части тела которых были использованы для создания второго кагана, еврей написал на лбу нового существа какие-то слова, и молодой наследник поднялся с постели кагана. Теперь его нужно было испытать, и еврей послал его в покои возлюбленной кагана, принцессы Атех. Наутро принцесса велела передать настоящему кагану следующие слова:

— Тот, кто был прислан вчера вечером ко мне на ложе, обрезан, а ты нет. Значит, или он не каган, а кто-то другой, или каган перешел к евреям, совершил обрезание и стал кем-то другим. Итак, реши, что же случилось.

Каган тогда спросил еврея, что может значить это различие. Тот отвечал:

— Да ведь различия не будет, как только ты сам совершишь обрезание.

Каган не знал, на что решиться, и снова спросил совета у принцессы Атех. Она отвела его в подвалы своего дворца и показала двойника. По ее приказу он был закован в цепи и брошен за решетку. Но цепи он сумел разорвать и сотрясал решетку с невероятной силой. За одну ночь он вырос так, что настоящий, необрезанный каган казался рядом с ним ребенком.

— Хочешь, я выпущу его? — спросила принцесса. Каган испугался настолько, что приказал убить обрезанного кагана. Принцесса Атех плюнула великану в лоб, и он упал мертвым.

Тогда каган обратился душой к грекам, заключил с ними новый союз и назвал их веру своей.

 

КИРИЛЛ (Константин Солунский, или Константин Философ, 826 или 827–869) — православный святой, греческий участник хазарской полемики, один из основателей славянской письменности. Седьмой ребенок в семье командира друнга Леона, который по поручению византийского двора выполнял в Солуне военные и административные функции, Константин сменил ряд чиновничьих и дипломатических должностей. Вырос он среди голых церквей, без икон, в те времена, когда в Царьграде у власти были иконоборцы. К ним относились и многие выходцы из Солуна, и Константин обучался разным наукам у людей, которые были известными противниками икон. Лев Математик, преподававший ему Гомера, геометрию, арифметику, астрономию и музыку, был иконоборцем и родственником царьградского патриарха-иконоборца Иована Грамматика (837–843), кроме того, он поддерживал связи с сарацинами и их калифом Мамуном. Вторым наставником Константина был известный философ, а позже патриарх, Фотий, который преподавал ему грамматику, риторику, диалектику и философию и которого прозвали христианским Аристотелем. Вместе со Львом Математиком он начал гуманистическое возрождение византийского мира, благодаря которому тот смог осознать, что является отростком античного, эллинистического корня. Фотий занимался таинственными, запрещенными науками — астрологией и магией, византийский император говорил, что у него «хазарское лицо», а при дворе кружила легенда о том, что Фотий еще в молодости продал душу какому-то еврейскому чародею. Константин любил языки, считая, что они вечны, как ветер, и менял их так же, как хазарский каган менял жен разной веры. Кроме греческого, он изучал славянский, еврейский, хазарский, арабский, самаритянский и языки, имевшие готскую или «русскую» письменность. Константин вырос и всю жизнь провел в ненасытной жажде странствий. Он всегда носил с собой накидку и говорил: «Где моя накидка, там и мой дом», а век его прошел главным образом среди диких племен, где после того, как пожмешь кому-нибудь руку, следует на своей пересчитать пальцы. Только болезни время от времени были островками покоя в его жизни. Стоило ему заболеть, и он забывал все языки, кроме родного. Правда, его болезни всегда имели по крайней мере две причины. Когда в 843 году была свергнута власть солунской партии иконоборцев и после смерти императора Теофила объявлено о восстановлении культа икон, Константин был вынужден скрыться в монастыре в Малой Азии. Он думал так: «И Бог отошел, чтобы дать место толпе. Наш глаз — это мишень для окружающих вещей. Они прицеливаются в него, а не наоборот». Потом ему пришлось вернуться в столицу и публично выступить против своих прежних учителей и земляков, в защиту икон. «Иллюзия, что мысли заключены в нашей голове, — решил он тогда. — И головы, и мы целиком переполнены мыслями. Мы и наши мысли — это море и течения в нем; наше тело — течение в море, а мысли само море. Так тело, прорываясь сквозь мысли, завоевывает себе место в мире. Душа же — русло и одного и другого…»

Тогда он расстался с еще одним своим бывшим учителем. Своим старшим братом Мефодием, который никогда не выступал против единомышленников. Он видел, как оставляет позади своего некогдашнего духовного отца и брата и как становится ему старейшиной.

На службе у царьградского двора он был сначала архонтом одной славянской провинции, потом преподавал в столичной придворной школе; став священником, был назначен библиотекарем патриархии при церкви Святой Софии в Царьграде, затем был преподавателем философии в Царьградском университете и здесь получил почетное звание «философа», которое носил до самой смерти. Но сам он держался другого пути и как все моряки был уверен, что в качестве еды умные рыбы вредны для желудка и жестче, чем глупые. Так что только глупцы едят и глупых, и мудрых, а мудрецы выбирают и ищут глупых.

Он, проведший первую половину своей жизни избегая икон, вторую половину нес их перед собой как щит. Однако выяснилось, что если к иконе Богородицы он смог привыкнуть, то к самой Богородице — нет. Когда много лет спустя он в хазарской полемике сравнил ее с прислугой из свиты кагана, он сравнил ее с мужчиной, а не с женщиной.

Тогда его век перевалил за середину и закончилась первая половина его жизни.

Он взял три золотые монеты, положил их в свой кошелек и подумал: первую дам музыканту, дующему в рог, вторую — певчим в церкви, а третью — поющим небесным ангелам. И с такой мыслью пустился в свое бесконечное странствие. Ему никогда не случалось смешать крошки от обеда и ужина. Он постоянно был в пути. В 851 году он отправился к арабскому калифу в Самару, недалеко от Багдада, и, вернувшись из этой дипломатической миссии, увидел в зеркале первую морщину на собственном лбу, которую назвал сарацинской. Заканчивался 859 год, и Константин теперь стал сверстником Александра Великого, умершего в тридцать три года. Как раз столько было сейчас Константину.

 

Портрет Константина Солунского — Святого Кирилла (фреска IX в.)

 

«У меня гораздо больше одногодков под землей, чем на земле, — подумал он тогда, — одногодков из всех веков: из времени Рамзеса Третьего, критского лабиринта или первой осады Царьграда. И я стану подземным сверстником многих из живых. Вот только, старея здесь, на земле, я все время меняю ровесников под землей, предавая мертвых, которые моложе меня…»

А потом пришло время еще одной осады города, имя которого он носил. Пока славяне в 860 году осаждали Царьград, Константин на Олимпе Малой Азии, в тишине монашьей кельи, делал для них ловушку — вычерчивал первые письмена славянской азбуки. Сначала он придумал округлые буквы, но язык славян был столь дик, что чернила не удерживали его. Тогда он попробовал составить азбуку из решетчатых букв и заточить в них этот непокорный язык, как птицу. Позже, после того как он был приручен и обучен греческим языком (потому что и языки учат другие языки), славянский можно было ухватить и с помощью тех первоначальных, глаголических знаков…

Даубманнус приводит такой рассказ о возникновении славянской азбуки. Язык варваров никак не хотел поддаваться укрощению. Как-то быстрой трехнедельной осенью братья сидели в келье и тщетно пытались написать письмена, которые позже получат название кириллицы. Работа не клеилась. Из кельи была прекрасно видна середина октября, и в ней тишина длиной в час ходьбы и шириной в два. Тут Мефодий обратил внимание брата на четыре глиняных кувшина, которые стояли на окне их кельи, но не внутри, а снаружи, по ту сторону решетки.

— Если бы дверь была на засове, как бы ты добрался до этих кувшинов? — спросил он. Константин разбил один кувшин, черепок за черепком перенес сквозь решетку в келью и собрал по кусочкам, склеив его собственной слюной и глиной с пола под своими ногами.

То же самое они сделали и со славянским языком — разбили его на куски, перенесли их через решетку кириллицы в свои уста и склеили осколки собственной слюной и греческой глиной под своими ногами…

В тот же год к византийскому императору Михаилу III прибыло посольство от хазарского кагана, который просил направить к нему из Царьграда человека, способного объяснить основы христианского учения. Император обратился за советом к Фотию, которого звал «хазарским лицом». Этот шаг был двусмысленным, однако Фотий к просьбе отнесся серьезно и порекомендовал своего подопечного и ученика Константина Философа, который, как и его брат Мефодий, отправился со второй дипломатической миссией, названной хазарской. По пути они остановились в Херсонесе, в Крыму, где Константин изучил хазарский и еврейский языки, готовясь выполнить ту дипломатическую задачу, которая перед ним стояла. Он думал: «Каждый — это крест своей жертвы, а гвозди пробивают и крест». Прибыв ко двору хазарского кагана, он встретил там миссионеров исламской и еврейской веры, которых тоже призвал каган. Константин вступил с ними в полемику, излагая свои «Хазарские проповеди», которые Мефодий позже перевел на славянский язык. Опровергнув все аргументы раввина и дервиша, которые представляли иудаизм и ислам, Константин Философ убедил хазарского кагана принять христианство, научил его тому, что не следует поклоняться изломанному кресту, и заметил на своем лице вторую, хазарскую, морщину.

Шел к концу 863 год. Константин был теперь сверстником Филона Александрийского, философа, умершего в тридцать семь лет, сколько было сейчас и ему самому. Он закончил славянскую азбуку и вместе с братом отправился в Моравию, к славянам, которых знал еще по своему родному городу.

Он переводил церковные книги с греческого на славянский, а вокруг него собиралась толпа. Глаза они носили на том месте, где когда-то росли рога, и это еще было заметно, подпоясывались змеями, спали головой на юг, выпавшие зубы забрасывали на другую сторону дома, через крышу. Константин видел, как они, шепча молитвы, ели то, что выковыривали из носа. Ноги они мыли не разуваясь, плевали в свою тарелку перед обедом, а в «Отче наш» вставляли через каждое слово свои варварские мужские и женские имена, так что молитва разрасталась, как тесто на дрожжах, при этом одновременно исчезая, так что каждые три дня ее нужно было пропалывать, потому что иначе она была не видна и не слышна из-за тех диких слов, которые ее проглатывали. Их с непреодолимой силой притягивал запах падали, мысли их были быстры, и пели они прекрасно, так что он плакал, слушая их и глядя на свою третью, славянскую морщину, которая наискось сползала по его лбу наподобие капли дождя… После Моравии он в 867 году прибыл к паннонскому князю Коцелю, а от него направился в Венецию, где принял участие в спорах с триязычниками, утверждавшими, что лишь греческий, еврейский и латинский языки достойны того, чтобы совершать на них богослужение. Венецианцы спросили его: Христа убил весь Иуда или не совсем весь? А Константин чувствовал, как на его щеке появляется четвертая, венецианская морщина и как она вместе со старыми, сарацинской, хазарской и славянской, пересекает лицо и перекрещивается с ними наподобие четырех сетей, наброшенных на одну рыбу. Он дал один золотой из своего кошелька трубачу и попросил его протрубить, а сам спросил триязычников, отзовется ли войско на сигнал, если не понимает знака трубы? Шел 869 год, и Константин думал о Боэции из Равенны, который умер на сорок третьем году жизни. Сейчас он был его сверстником. По приглашению Папы Константин прибыл в Рим, где ему удалось отстоять правильность своих взглядов и службы на славянском языке. С ним были Мефодий и ученики, крещенные в Риме.

Вспоминая свою жизнь и слушая пение в церкви, он думал: «Так же как человек, одаренный призванием к какому-то делу, во время болезни делает это дело с трудом и неловко, так и без всякой болезни, но с таким же трудом и неловкостью делает его тот, кто не имеет к нему призвания…»

В это время в Риме пели славянскую литургию, и Константин дал второй золотой певчим. Свой третий золотой он положил по древнему обычаю себе под язык, поступил в Риме в один из греческих монастырей и, приняв новое монашеское имя Кирилл, умер там в 869 году.