Обращаясь к Восточной Европе. Часть II: Польша в сочинениях Руссо 4 страница

 

Avec plaisir elle vit la Pologne

Le même encore qu’à la création

Brute, stupide et sans instruction?

Staroste, juif, serf, palatine ivrogne,

Tous végétaux qui vivaient sans vergogne.

 

Она с удовольствием увидела Польшу,

Не изменившуюся с начала времен,

Грубую, глупую и необразованную,

Староста, еврей, крепостной, пьяный воевода,

Вот овощи, которые не знают стыда[690].

 

Фридрих не только рифмовал Pologne (Польша) с ivrogne (пьяный) и vergogne (стыд), но и составил традиционную восточноевропейскую комедию из «множества слабоумных, чье имя оканчивается на — ский». Однако и эта комичность, и презрение, капающие с ядовитого пера, обнажали подспудную связь между поэзией и властью, типичную для всех произведений, посвященных польскому кризису, как он виделся Западной Европе. Фридрих как раз задумывал свой план расчленения Польши, и Вольтер оценил сходство между этим стихотворением и разделом 1772 года: «Ваши деяния почти сравнялись с Вашим стихотворением о конфедератах. Приятно уничтожить народ и сложить о нем песню». Вольтер видел взаимосвязь между двумя талантами и льстил Фридриху: «Никто никогда не сочинял стихов и не завоевывал королевств с такой легкостью». Более того, Вольтер и сам раздел считал плодом гениального воображения, подобным поэме: «Предполагается, что именно вы, Ваше Величество, придумали расчленить Польшу, и я этому верю; в этом есть нечто гениальное». Что до самого Фридриха, то он начал злополучный 1772 год письмом Вольтеру, где приветствовал поляков как «последний народ в Европе»[691]. Именно эта иерархия народов, которых, несмотря на все унижения и вторжения, все же считали европейцами, определяла для Фридриха его поэтическое и политическое восприятие Восточной Европы.

 

«Экономические советы»

 

Такое ранжирование различных народов указывало одновременно и на возможность развития, и сторонники одного из важнейших экономических течений в XVIII веке, физиократы, проявляли особенный интерес к Польше именно в годы ее политического кризиса. Уже в наше время, после 1989 года, агонизирующая польская экономика стала лабораторным образцом для проверки действенности рыночного капитализма, а иностранные экономисты слетались в Варшаву со своими лекциями и рецептами. Точно так же, за два века до того, физиократы с их протокапиталистическими взглядами ухватились за возможность использовать польский кризис, чтобы экспортировать свои экономические теории и использовать эту страну для постановки научных экспериментов. Основателем этой доктрины был Франсуа Кенэ, написавший в 1758 году «Tableau économique», где доказывался приоритет сельского хозяйства перед коммерцией, преимущества свободной торговли, основанной на принципе laissez faire , и полезность единого налога на землю. Рассматривая Восточную Европу в свете этих идей, физиократы надеялись распространить влияние своих экономических доктрин на Польшу и Россию. Именно своей написанной в физиократическом духе диссертации под названием «Естественный и основной порядок благоустроенных обществ» Лемерсье был обязан приглашением в Санкт-Петербург в 1767 году. В том же году Мирабо-старший, отец известного революционера, придал физиократическому течению организационную форму, устраивая у себя дома ужины по вторникам; к концу года он уже мог похваляться в письме Руссо, что его салон отправил Лемерсье в Россию «с несколькими помощниками, которых мы ему придали, чтобы насадить там экономическое законодательство»[692]. Их ожидали разочарования, но, очевидно, высокомерное поведение Лемерсье объясняется не только особенностями его характера; он был представителем целого научного направления, которое видело Восточную Европу в таком же свете.

Польский проект физиократов также зародился в парижском салоне Мирабо, когда в 1767 году там появился Игнаций Массальский, епископ Виленский; этот светский церковник и хронический картежник, увлекавшийся к тому же экономикой, приехал во Францию, дабы переждать опасную для себя политическую ситуацию в Польше. У него были прекрасные связи за границей, и в 1771 году мадам Жоффрен устроила обучение его племянника и племянницы во Франции, а в 1779-м Мирабо помог сосватать ту же племянницу за самого герцога де Линя[693]. В 1767 году Массальский был готов поддержать приезд физиократов в Польшу, и подходящий кандидат был найден в лице аббата Николя Бадё, которому обещали церковную должность в Литве. Подобно Лемерсье, он написал в 1767 году сочинение в физиократическом духе; трактат под названием «Начальное введение в экономическую философию» отразил его критический интерес к проблемам деспотизма и рабства в России и Польше. Для Бадё вопросы экономики явно были неотделимы от общего взгляда на цивилизацию в Восточной Европе: «Что может быть абсурднее и призрачнее, чем идея цивилизовать целую империю, оставив всех работников прикрепленными к земле?!» Современное общественное мнение рассматривало его поездку в Польшу как физиократическое «дополнение» к путешествию Лемерсье в Россию. Издаваемый Бадё журнал, «Ephémérides», сообщая в 1768 году о его отъезде, объявил, что «его ждет в Польше карьера, достойная его любви к человечеству». В Польше, однако, его ожидали с некоторым беспокойством, опасаясь, что, «привыкший к удовольствиям и удобствам Парижа, он, быть может, сочтет немного странной жизнь в Польше, и тем более в Литве»[694].

Вполне естественно, что Бадё интересовался в Польше прежде всего производством зерна, и его экономическая программа сводилась по большей части к тому, как устроить вывоз польского зерна во Францию. Более того, оценивая в своем донесении в «Ephémérides » сельскохозяйственное благосостояние Польши, он подсчитал, что зерна, напрасно потраченного на изготовление плохого пива и водки, хватило бы, чтобы «питать французское королевство на протяжении трех лет». Очевидно, его физиократический интерес к сельскому хозяйству в Польше нес на себе оттенок колониальной расчетливости: если Польша соответствует теоретическому идеалу преимущественно аграрной экономики, это не только достойно восхищения само по себе, но и очень выгодно для Франции. В Литву Бадё, однако, прибыл в самый разгар военных действий, чьи ужасы Марат, оставаясь в Ньюкасле, мог только воображать; этого было вполне достаточно, чтобы помешать построению сельскохозяйственной утопии. Проведя в Литве одну зиму, Бадё отправился в Санкт-Петербург, откуда Лемерсье только что настоятельно предложили уехать. Благодаря некоторому содействию Фальконе, Бадё удалось преподнести Екатерине поэму; она, однако, отмахнулась от «несчастного аббатика», и в 1769 году его выслали из России за то, что он публично осуждал намерения Фридриха II в отношении Польши[695]. К концу лета он был уже дома во Франции, продержавшись в Восточной Европе меньше года.

Этого, однако, было вполне достаточно, чтобы Бадё приобрел репутацию знатока Польши и начал работу над «Письмами о действительном положении дел в Польше и происхождении ее несчастий», которые печатались частями в «Ephémérides» в 1770–1771 годах. Оказалось, что в Польше нет не только «искусств», но и «торговли», и даже «сельского хозяйства, достойного этого названия», поскольку слишком много земли там лежит под паром. Кроме того, в те же самые годы Бадё опубликовал «Экономические советы просвещенным гражданам польской республики касательно сбора податей». Это сочинение написано в жанре эпистолярного обращения, убеждавшего поляков, что они готовы к восприятию физиократических теорий. Он уверял, что «прямое обложение валового сельскохозяйственного продукта подходит [им] больше, чем любому другому народу», обосновывая тем самым претензии физиократов на управление польскими землями[696].

Не только Бадё, вернувшийся из Польши, писал как эксперт по польским делам; Лемерсье, вернувшийся из России, тоже нашел что сказать о Речи Посполитой. Одновременно с Бадё он работал над сочинением «Общая польза поляков, или Замечания о средствах умиротворить навсегда настоящие волнения в Польше, совершенствуя ее правление и примиряя ее подлинные интересы с подлинными интересами других народов». Обращался он тоже прямо к полякам, подобно Руссо, в тоне политического одобрения, который, возможно, подогревало его недавнее изгнание из России. «Благородные поляки, основания вашего правительства достойны восхищения», — объявлял он; «вам нужно лишь сделать несколько шагов, дабы довести его до совершенства». Его предложения лежали в экономической плоскости, содержали дружелюбные отсылки к «Экономическим советам» самого Бадё и включали установление «закона собственности» и «вольной торговли». Даже Руссо, интересовавшийся в основном политическими и культурными проблемами, не смог удержаться в своих «Соображениях» от экономических рассуждений; он тоже настаивал на приоритете сельского хозяйства, отдаленно напоминая физиократов тем энтузиазмом, с которым стремился ограничить польскую экономику аграрным сектором. В духе утопической фантазии он расписывал пагубность финансов и даже денег, замечая с неподражаемой снисходительностью: «Возделывайте как следует свои поля и не беспокойтесь об остальном»[697].

Словом, около 1770 года во Франции тратили немало интеллектуальной энергии на решение польской проблемы, и всеобщее внимание к данному предмету было, пожалуй, важнее, чем имевшиеся политические или академические расхождения. Мабли поддерживал более радикальные реформы в Польше, чем Руссо, предлагая отменить шляхетское право вето, конфедерации и выборность короля. По сравнению с Руссо и Мабли, Бадё и Лемерсье уделяли больше внимания экономическим проблемам. Однако точки зрения, которых придерживались различные французы, объединяло то, что они посвящали Польше и ее проблемам всю свою интеллектуальную энергию, необоримо стремясь писать об этой стране и обращаться к ее жителям. По мере циркуляции и последующей публикации рукописей в 1770–1780-х годах становилось очевидным, что на самом деле они обращены к просвещенной публике в Западной Европе и идеологическим контекстом для них служит французское Просвещение. Польша лишь предоставляла интеллектуальный повод (для Бадё, на мгновение, призрак достойной «карьеры»), который был даже более многообещающим, чем Россия, поскольку казался более доступным. Сделать свою карьеру в России, или сделать Россию своей карьерой, можно было лишь при личной встрече или в личной переписке с Екатериной, тогда как к полякам — отважным полякам, благородным полякам — можно было обращаться с самыми общими советами на любую тему.

Планы преобразования Польши в физиократическом духе не остановились немедленно вслед за разделом. Новый русский посол в Варшаве после 1772 года, Отго Магнус Штакельберг, стал самым могущественным человеком в Польше, помыкая Станиславом Августом и унижая его; король сравнивал посла с римскими проконсулами. Кроме всего прочего, Штакельберг был убежденным физиократом — именно он в 1767 году первым порекомендовал Екатерине злополучного Лемерсье. В 1773 году он сообщал в Санкт-Петербург о своих планах преобразований в Польше, включавших введение свободной торговли, гарантий частной собственности и «учреждение единого поземельного налога, следуя системе экономистов»[698]. Таким образом, всемогущий екатерининский посол относился к идеям физиократов с энтузиазмом, Станислав Август — с симпатией, а главой вновь созданной Комиссии народного просвещения, возможно первого Министерства просвещения в Европе, был не кто иной, как сам Массальский, виленский епископ-физиократ. Реформа образования была, конечно, главнейшей заповедью «Соображений» Руссо; тем не менее Массальский не очень его жаловал и пригласил Бадё вернуться в Польшу, чтобы принять участие в работе этой комиссии. Однако тот, наведя кое-какие справки через мадам Жоффрен, решил, что ему уже хватило польских приключений, и отказался. Место досталось другому физиократу, Пьеру-Самюэлю Дюпону де Немюру, вместе с Бадё выпускавшему «Ephémérides». Кроме того, польский князь Адам Чарторыйский предложил Дюпону стать частным наставником своих детей[699].

У Дюпона были некоторые обязательства при баденском дворе, но маркграф Карл-Фридрих, симпатизировавший физиократам, написал Мирабо, что Дюпон, конечно, должен отправиться в Польшу, не упуская возможности «принести безграничное благо целой нации». Сам Дюпон воспринимал роль физиократической доктрины с не меньшей самонадеянностью: это видно из его прощального обращения к салону Мирабо весной 1774 года. Он объявлял своим коллегам-физиократам, что их «ученики были избраны» восстановить Польшу, а значит, там «предполагают следовать вашим советам, желая быть так или иначе причастными к этой академии». Безличная потребность в совете, безличное желание причастности приписывалось самой Польше; именно эта ссылка на безличные желания и стремления позволяла философам Просвещения утверждать собственную значимость. «Моему воображению видится, — разглагольствовал Дюпон, — высокая честь создания нации посредством народного образования». Эту же самую формулу «создания нации» французские интеллектуалы, начиная с фонтенелевского панегирика, использовали и применительно к петровским реформам в России; теперь им самим предстояла такая же созидательная деятельность в Польше. «Мои друзья, мои дорогие друзья, уроните несколько слез, когда я уеду!» — восклицал Дюпон, обращаясь к сентиментальным физиократам и обещая поддерживать «честь вашего ученика», а если надо — даже погибнуть в Польше. Кому-то придется отвезти домой его прах — «тело, изношенное после двенадцатилетнего служения». Когда он уезжал, его представления о том, что ожидает его в этой стране, стали еще более драматичными:

 

Я отправляюсь в Польшу, дабы плавать в пустоте, почти как Сатана в описании Мильтона, изнемогая в этом пространстве в усилиях сколь обширных, столь и бесплодных. Я отправляюсь в край интриг, зависти, тайных сговоров, тиранов, рабов, гордости, непостоянства, слабости и сумасшествия[700].

 

Польша представала самой преисподней, населенной всевозможнейшими демонами, то есть поляками, которые сами и были главным препятствием его титаническим усилиям «создать нацию».

«Знаменитый и долгожданный г-н Дюпон прибыл наконец с женой и детьми», — цинично сообщал в декабре из Варшавы один бывший иезуит. Формально Дюпон занимал в комиссии должность секретаря для иностранной переписки; для начала он отменил планы своего патрона Массальского по созданию приходских школ. Самоуверенность его объяснялась тем, что он прибыл в Восточную Европу из Европы Западной, твердо веря в ее интеллектуальное преимущество. Это очевидно, если познакомиться, скажем, с его планами создания польской академии. На его взгляд, она должна поддерживать переводы на польский язык, справляясь предварительно у западных ученых, какие книги этого достойны. Академия наук в Париже будет рекомендовать классические работы по математике; Королевское общество в Лондоне будет оценивать сочинения по химии, электричеству и физике; Экономическое общество в Берне займется аграрными науками. Наконец, физиократический кружок Мирабо в Париже будет отвечать за мораль, социальную экономию, политику, гражданские законы и «прочее». Англия, Швейцария и Франция входили, таким образом, в созвездие высшей, западноевропейской, цивилизации; Польша должна была светиться их отраженным светом, а Париж физиократов был самой яркой звездой. Затем Дюпон составил учебный план для польских студентов, наивысшей точкой которого было изучение работ Кенэ и Мирабо. Циничный бывший иезуит приписал этот план «воспаленному сознанию» и заметил, что «ни один преподаватель здесь не взялся ему следовать»[701].

В Польше, как и в других местах, подобные планы было легче составить, чем осуществить, и к октябрю Дюпон был глубоко разочарован, сообщая в Баден: «Нас обманули». Затем он предположил, что Бадё преувеличил ожидавшие его в Польше возможности, «дабы отправить меня на должность, которой он не желал для себя». Польские школы, метафорически объяснял Дюпон, это «воздушные замки». Обвинял он, конечно, во всем поляков, выражая свои претензии в терминах цивилизации и дикости:

 

Жители Польши все еще крепостные рабы и дикари; и что за усилия потребуются, чтобы вывести их из крепостного состояния, которое неизбежно и ведет к дикости! Я составил несколько записок по этой проблеме, которым аплодируют сегодня, о которых забудут завтра, с которыми будут справляться и которые, быть может, приведут в исполнение через сотню лет[702].

 

Отсталость измерялась столетиями, и век — вполне преодолимое препятствие по сравнению с пятью столетиями, которые, по мнению Вольтера, понадобятся полякам, чтобы научиться изготовлять севрский фарфор.

Год 1774-й был не только годом больших надежд для физиократов в Польше, но и годом больших возможностей в самой Франции. С восшествием на престол молодого Людовика XVI правительство возглавил убежденный физиократ Анн-Робер Тюрго. Его указ, объявлявший о разрешении свободной торговли зерном, был опубликован с предисловием, написанным самим Дюпоном. Уже готовясь к отъезду, он получил предложение занять должность губернатора на французском острове Маврикий, в Индийском океане, к востоку от Мадагаскара, но предпочел отправиться в Польшу. Однако стоило ему добраться до Варшавы, как Людовик XVI приказал вернуться во Францию, чтобы работать в правительстве Тюрго. Дюпон послушался, причем довольно охотно. Его «изношенное тело» возвращалось домой, пробыв в Польше не двенадцать лет, как ожидалось, а лишь три месяца. Проезжая через Германию, он написал с дороги уже престарелому, восьмидесятилетнему Кенэ, доживавшему последний год своей жизни, изображая польский эксперимент как «пытку», а ожидаемое возвращение домой — как «радость». Особенно «утомительно» было обучать четырнадцатилетнего Чарторыйского-сына — хотя в будущем маленький князь станет одним из самых влиятельных польских политических деятелей XIX века. Помимо всего прочего, Дюпон выражал в письме к Кенэ свое удовольствие, что возвращается «в первую страну Европы», то есть во Францию: «Ибо, дорогой Учитель, я убедился собственными глазами, что даже в несчастиях, наполняющих нас желчью, французы есть и были первая нация нашего континента»[703]. Наблюдения, сделанные Дюпоном в Польше, убедили его в превосходстве Франции, подобно тому как возвратившаяся из Варшавы мадам Жоффрен говорила, что счастлива быть француженкой. Если Фридрих презирал поляков, «последний народ в Европе», то Дюпон был убежден в первенстве французов; таким образом, отношение западноевропейских философов к Польше легло в основу иерархии народов, различных моделей развития и шкалы относительной отсталости.

В 1776 году Адам Смит опубликовал в Лондоне свое «Богатство народов». Он восхищался физиократами и вслед за ними выступал за свободу торговли; однако его экономическая теория сделала учение физиократов, с его упором на сельское хозяйство, безнадежно устаревшим. В «Богатстве народов» он мельком бросает замечание, из которого видно, как он представляет себе экономическую иерархию европейских народов:

 

Польша, где по-прежнему сохраняется феодальная система, сегодня такая же нищая, какой она была до открытия Америки. Цена зерна, впрочем, выросла в денежном выражении; истинная же стоимость драгоценных металлов в Польше упала, так же как и в остальных странах Европы[704].

 

Для Смита Польша была нищей и отсталой страной, но тамошние цены на зерно и стоимость драгоценных металлов доказывали, что она все же оставалась частью Европы. Когда Смиту понадобилось описать состояние мексиканской и перуанской экономики до открытия Америки, он заверял читателей, что «в искусствах, в сельском хозяйстве и в торговле их жители были куда невежественнее, чем украинские татары в настоящее время»[705]. Таким образом, «украинские татары» стали у него символом крайней степени отсталости в Европе. Смит полагал себя достаточно компетентным, чтобы рассуждать о невежестве «украинских татар», — но почему речь идет не об украинских казаках или крымских татарах? Именно эта небрежность в отношении этнических категорий, это смешение соседних стран и народов показывают, как непреодолимо распространялись в XVIII веке новые представления о Восточной Европе.

 

«Польская анархия»

 

У Адама Смита Польша удостоилась лишь случайного упоминания, тогда как Руссо, Мабли, Бадё, Лемерсье и Марат посвящали ей целые рукописи; тем не менее для них всех Польша была лишь одним из многих предметов, интересовавших их на протяжении творческой карьеры. Однако среди французов, писавших в эти годы о Польше, был один, который посвятил ей всю свою карьеру, большую часть энергии и усилий; это был Клод-Карломан де Рюльер, автор «Истории польской анархии». Рюльер начал свои исследования в 1768 году, работая в Министерстве иностранных дел под началом Шуазеля, который в общем симпатизировал Барской конфедерации. После 1770 года Рюльер, подобно многим другим, поддерживал тесные отношения с находящимся в Париже Вильегорским, охотно поставлявшим ему сведения по новейшей польской истории. Работу над первым черновым вариантом своей рукописи он закончил в 1770–1771 годах как раз тогда, когда писали свои труды Мабли и Руссо, с которыми он поддерживал постоянный обмен мнениями. Тем не менее остальные авторы использовали эту тему лишь как повод выразить свои общие экономические и политические воззрения, а Рюльер стал профессиональным историком Польши. Не его одного польский кризис подтолкнул к историческим размышлениям: Казанова, еще не обнаруживший, что его истинное призвание — эротические воспоминания, написал по-итальянски объемистую «Историю волнений в Польше», изданную анонимно в Гориции в 1774 году. Рюльер работал над еще одним, более пространным трудом, который остался незавершенным и был опубликован лишь в начале XIX века. Даже тогда его появление вызвало ожесточенные споры; тем не менее значительную часть столетия он считался лучшей европейской работой по польской истории, и в 1862 году вышло его новое, каноническое издание.

Рюльер начал свою карьеру специалиста по Восточной Европе ровно за год до этой даты, но не в Польше, а в России, где он присутствовал при екатерининском перевороте 1762 года, находясь в составе французского посольства. Пять лет спустя в Париже он начал читать в салонах отрывки из своей рукописи «Анекдоты русской революции», начинавшейся следующими словами:

 

Я был на месте событий и стал очевидцем революции, сбросившей внука Петра Великого с всероссийского престола и возведшего на него чужестранку. Я видел эту принцессу в тот самый день, когда она бежала из дворца, заставив своего супруга отдать ей в руки и свою жизнь, и свою империю[706].

 

Откровенность этого описания была неприятна Екатерине, пытавшейся через Дидро и Гримма выкупить рукопись и предотвратить ее публикацию. Те прибегли к посредничеству мадам Жоффрен, которая оскорбила Рюльера, предложив ему большую взятку. Ей и самой не очень нравилось его откровенное описание прошлой близости между Екатериной и Станиславом Августом. Мадам Жоффрен могла составить собственное мнение по этому поводу, поскольку она приглашала Рюльера читать у нее в салоне после того, как он выступил в салоне ее соперницы, мадам дю Деффан. Даже сами Дидро и Гримм, считавшие этот труд «сплетением лжи», присутствовали на этих чтениях. Талейран вспоминает в своих мемуарах, что сочинение Рюльера стало одним из излюбленных салонных текстов (вместе с «Женитьбой Фигаро» Бомарше), которые гостям приходилось слушать за каждым ужином. В 1776 году, находясь в дипломатической поездке, Рюльер устраивал чтения в Вене и Берлине. Он, однако, обещал не публиковать сочинение при жизни Екатерины, и хотя императрица была несколько старше, ей удалось пережить Рюльера. Она умерла в 1796 году, и немедленно, уже в 1797 году, книга вышла по-французски, а также в английском, немецком и голландском переводах[707].

Сам Рюльер полагал, что Екатерина не должна была обижаться на его книгу, и в безуспешной попытке снискать ее расположение даже сочинил льстивую оду, восславляя в стандартных формулах превращение пустынь в плодородные провинции и подчиняя древних скифов ее законам. Согласно Рюльеру, он описал восшествие Екатерины на престол, чтобы «ввести в рассказ об этом ужасном событии все обстоятельства, иногда смешные, относящиеся к обычаям русского народа». Описывая «распущенность русских обычаев», ему приходилось поминать столь «уморительные анекдоты», что они делали серьезность «смехотворной», тем самым придавая сочинению салонную привлекательность комедии нравов. «Русский народ ленив, весел, распутен, — писал Рюльер, — и хотя мягкость последнего царствования придала некоторую утонченность умам и некоторую пристойность манерам, немного времени прошло с тех пор, как этот варварский двор празднеством отмечал бракосочетание шута с козой». Он мог многословно писать о России, поскольку его век уже накопил набор формул для обращения с данным предметом, создавая иллюзию, что познать Россию легче легкого: «Более чем достаточно провести восемь дней в России, чтобы со знанием дела говорить о русских, — все в них так и бросается в глаза»[708].

Рюльер, однако, провел в Санкт-Петербурге не дни, а месяцы, в отличие от Варшавы, где в 1762 году он остановился лишь на несколько часов, в продолжение которых он к тому же еще и спал, по дороге в Россию, «не раздеваясь, я на три часа свалился в Варшаве на постель». Остальная часть его путешествия через Польшу была примечательна отсутствием продовольствия по причине продолжающегося на Страстной неделе поста: «Путешествия ужасны в это время года»[709]. В 1768 году Шуазель заказал ему трактат о Польше, который должен был познакомить с этой страной будущего Людовика XVI; помимо довольно ограниченного знакомства с голодом и холодом, о подготовленности Рюльера к такому поручению свидетельствовали лишь его рукопись о России и его репутация врага Екатерины. Для Шуазеля как государственного деятеля, для Рюльера как историка Россия и Польша были тесно связаны и почти взаимозаменяемы. На теснейшую связь между ними указывало первое же предложение в его трактате: «Поляки и русские представляют собой подразделения той многочисленной народности, под общим наименованием словенов, или славян, которая распространилась двенадцать столетий назад по всему востоку Европы (l’orient de l’Europe ) и на чьем языке говорят от гор Македонии и берегов Адриатического залива до островов Ледового моря»[710]. Так, с самого начала, данная история Польши была историей «востока Европы»; далее во введении предлагался очерк содержания данного трактата, от общего славянского происхождения русских и поляков до политического пути каждого из них к деспотизму и республиканскому устройству соответственно, и, наконец, к новейшей истории русских покушений на независимость Польши.

По мнению Рюльера, историку, пишущему о Восточной Европе, приходилось преодолевать препятствия, происходящие из самой природы России и Польши:

 

Как проследить цепь событий через бурные колебания анархии? Как изобразить поразительное множество персонажей так, чтобы они не сливались друг с другом… Как проникнуть в те потайные покои, где, в недрах сластолюбия, тиран вершит судьбы многочисленных народов… Долгие путешествия, предпринятые с целью личного знакомства почти со всеми дворами, государями и министрами, которых мне приходится изображать; личные связи с главами враждующих партий, получение самых достоверных воспоминаний и неисчислимые отзывы, посылаемые французскому правительству изо всех стран, позволяют мне с уверенностью говорить о большинстве событий, интриг и характеров[711].

 

Рюльер считал, что в своем сочинении, разыскивая и прослеживая цепь событий, продираясь сквозь хитросплетения анархии, поднимая завесу и проникая в секреты, которые скрывали Восточную Европу от Европы Западной, он совершает интеллектуальный подвиг. В 1770 году, в разгар своих исследований, Рюльер не только близко общался с Вильегорским, но и пользовался покровительством Шуазеля, а значит, и доступом к архивам Министерства иностранных дел. Однако в том же году Шуазель попал в опалу, и Рюльер потерял свою должность; тем не менее у него к этому времени было достаточно материалов, чтобы в 1771 году закончить первый вариант рукописи. В 1774 году на престол взошел Людовик XVI, и Верженн, новый министр иностранных дел, посоветовал королю вернуть Рюльеру его должность, чтобы тот мог продолжить работу над историей Польши. Она должна была закончиться историческим объяснением «развязки столь неожиданной, как расчленение этой республики»[712]. Рюльера, вновь работавшего на правительство, в 1776 году отправили с дипломатической миссией в Вену и Берлин, два города, служившие на протяжении всего столетия отправной точкой для направляющихся в Польшу.

Несмотря на свои заявления о «предпринятых долгих путешествиях», Рюльер в 1776 году так и не поехал в Польшу. Убедительные доводы в пользу такого решения содержались в письме из Польши, куда по приглашению Вильегорского недавно прибыл Мабли. Быть может, Мабли чувствовал, что одного французского философа (то есть самого себя) будет там более чем достаточно; в любом случае, отговаривая Рюльера от поездки, он писал ему в Вену, «чтобы предупредить того, кто написал историю недавней революции в России, что русские здесь — полные хозяева». Если Рюльер все же решится приехать, ему следует принять чужое имя и быть готовым к аресту и высылке в Санкт-Петербург. Однако, по мнению Мабли, русские были не единственной причиной держаться в стороне от Польши. Проблема отчасти была в ней самой; благодаря взаимозаменяемости восточноевропейских стран, эта проблема была проблемой всего региона: «Что за страна Польша! С таким же успехом я поехал бы в Татарию!» Возмущение Мабли дорожными условиями в Польше было вполне традиционным и приближалось к негодованию мадам Жоффрен. «Чтобы вам не пришлось спать на земле, захватите с собой кровать», — предупреждал он Рюльера. «Чтобы избежать смерти от голода и жажды, захватите с собой еду и даже воду, ибо свинство (cochonnerie) и леность поляков истребляют и зачатки промышленности»[713].