Обращаясь к Восточной Европе. Часть I: Россия в сочинениях Вольтера 2 страница

Наконец в 1757 году, когда Франция и Россия стали союзниками в Семилетней войне, Санкт-Петербург откликнулся на давний интерес Вольтера к подробному жизнеописанию Петра. «Вы предлагаете мне, — отвечал он, — то, чего я желал в течение тридцати лет; я не мог бы лучше завершить свою карьеру, чем посвятить мои последние дни и силы этому труду». Для Вольтера работа над историей Петра была логическим развитием интереса, зародившегося десятки лет назад, и когда два года спустя на свет наконец появился первый том, он не указал на нем своего имени, но подписался как «автор Истории Карла XII »[520]. Вопреки жалобам о «последних днях и силах», ему оставалось жить еще целых двадцать лет. Преувеличение собственной дряхлости (в 1757 году ему было 63 года) вполне согласуется с планами Вольтера, намеревавшегося отклонить приглашение Елизаветы, которая звала его в Санкт-Петербург для архивных изысканий.

Отказавшись, он завязал обширную переписку по поводу написания «Истории» прежде всего с Иваном Шуваловым, фаворитом Елизаветы, который обеспечил ему покровительство императрицы и в какой-то мере усмирил недовольных русских академиков. Самое же главное, Шувалов посылал Вольтеру исторические источники, так что Петра, известного любителя путешествий, снова отправили в Западную Европу, чтобы позировать для философического портрета[521]. С самого начала автор намеревался сделать свое сочинение фактом европейской культуры: оно писалось по-французски, а читателями должны были стать все европейские дворы. В своем письме Вольтер напоминал об этом Шувалову, отвергая провинциальный взгляд на проблему: «Мы говорим обо всей Европе, так что ни вам, ни мне не следует ограничивать наш вид шпилями Санкт-Петербурга»[522]. Шпилей этих Вольтер никогда не видел и уж, конечно, не знал, какая с них открывается панорама, но в письмах как бы принимал точку зрения своего русского корреспондента («ни вы, ни я»), дабы вместе они могли преодолеть ее ограниченность.

Именно авторство Вольтера превратило книгу о Петре в событие европейского масштаба, и сам философ вполне это осознавал: «Я предстану перед всей Европой, представляя ей эту историю». Именно по этой причине он сопротивлялся давлению русских, пытавшихся добиться от его сочинения еще большей хвалебности. «Многие образованные люди в Европе уже осуждают меня за то, что я собираюсь писать панегирик и играть роль льстеца», — писал он Шувалову в 1758 году, за год до публикации своего труда[523]. В 1763 году, когда оба тома уже вышли в свет, д’Аламбер в частном письме сообщал, что труд Вольтера «вызывает у меня тошноту низостью и пошлостью своих восхвалений», а по уверению принца де Линя, сам Вольтер признавался ему, что его соблазнили драгоценные меха, принесенные ему в подарок. Двадцатый век не отменил сурового приговора этой книге, и Питер Гэй называет ее «собранием отвратительной лести, притворяющимся историей»[524].

Несомненно, что с 1757 по 1763 год, во время работы над этим замыслом, Вольтер действительно испытывал давление из Санкт-Петербурга; однако источником его зависимости была не слабость к лисьим мехам, а потребность в исторических источниках. Вольтер, сам иностранец, писал свою историю Петра, в значительной мере опираясь на сочинения других иностранцев, главным образом на географический труд Страленберга (изданный по-немецки в Стокгольме в 1730 году и по-французски в Амстердаме в 1757 году, когда Вольтер начал работу над книгой) и воспоминания Джона Перри о его службе Петру в качестве морского инженера (изданные по-английски в Лондоне в 1716-м и по-французски в Париже в 1717 году, когда там был Петр). Вольтер, однако, рассчитывал, что его труд выиграет от использования русских источников, и они действительно прибыли, сначала в 1757 году карты, а затем переводы русских мемуаров, в избытке снабженных военными подробностями. Он хотел «разобраться в хаосе петербургских архивов», подобно тому как императрице Екатерине, на его взгляд, следовало «упорядочить этот хаос» в Восточной Европе, от Гданьска до устья Дуная[525].

Предоставлявшиеся ему архивные выборки неизбежно определяли форму и содержание книги, но русские корреспонденты Вольтера слали ему и прямые указания, и критические замечания, заставляя его вполне обоснованно опасаться, что он окажется в роли «льстеца». В 1758 году он получил от Ломоносова три сочинения о Петре: «Слово похвальное Петру Великому», «Сравнение с Александром Великим и Ликургом», а также «Опровержение некоторых авторов», — которые не отдали должное Петру, в особенности самому Вольтеру и его «Истории Карла XII». Подобные предварительные наставления от Ломоносова говорили о все той же враждебности Петербургской академии; о ней же свидетельствовала и реакция Миллера, откликнувшегося на рукопись Вольтера сотнями поправок и особенно придиравшегося к французскому написанию русских имен. Вольтер избежал необходимости их учитывать, опубликовав свое сочинение в Женеве в 1759 году, якобы для того, чтобы опередить готовящиеся к выходу в Гамбурге и Гааге пиратские издания. Таким образом, неистребимый интерес Западной Европы и к Вольтеру, и к Петру перечеркнул последние попытки Петербургской академии взять образ царя под свой контроль. В 1763 году, в предисловии ко второму тому, Вольтер издевался над полученными им поправками к тому первому. Описывая, к примеру, первобытные народы Российской империи, он упомянул, что они поклоняются овчине, и его немедленно поправили: не овчина, а медвежья шкура. «Медвежья шкура гораздо достойнее поклонения, чем овечья, — саркастически писал Вольтер, — и надобно носить ослиную шкуру, чтобы заботиться подобной безделицей»[526]. Так он превратил академиков в ослов; но «безделица» была не просто этнографической неточностью. Овчины, вновь и вновь возникавшие в описаниях Восточной Европы, были признанной эмблемой отсталости, и, возможно, Вольтер не случайно сделал именно их предметом поклонения.

Самой серьезной проблемой, которая возникла в переписке, развернувшейся вокруг работы над жизнеописанием Петра, была судьба царевича Алексея. «Печальный конец царевича немного меня смущает», — писал Вольтер Шувалову в 1759 году, предвидя возможные проблемы со вторым томом; у Миллера уже были наготове поправки к нему. Вольтер, конечно, готов был оправдать Петра, приговорившего сына к смерти, и оправдание это обуславливалось его общими представлениями о Петре и России, то есть его убеждением, что «этот человек в одиночку изменил величайшую империю в мире». Алексей хотел вернуть Россию к старым порядкам, «вновь погрузить ее во тьму», так что у Петра не оставалось иного выбора, кроме как «пожертвовать своим сыном ради безопасности империи»[527]. Собственно говоря, именно такую версию и отстаивал Ломоносов, но Вольтеру пришлось пройти через щекотливый обмен мнениями с Санкт-Петербургом о столь своевременной смерти царевича в тюрьме. Вольтера просили поверить, что тот умер от естественных причин, возможно, от потрясения, когда ему объявили смертный приговор, но ни в коем случае не был убит по приказу Петра. В конце концов он не без иронии написал, что люди столь молодые «очень редко» умирают сами собой при зачтении им смертного приговора, но «доктора допускают такую возможность»[528]. Смерть царевича и прочие подобные темы «смущали» Вольтера, напоминая ему его собственный тезис: «Он цивилизовал свой народ, но сам был дикарем». Чтобы обойти изобретенную им самим формулу, Вольтер объявил в 1757 году в письме Шувалову, что его не интересует частная жизнь Петра; он намеревается создать не жизнеописание, а «Историю Российской империи при Петре Великом»[529].

Уже начиная с 1745 года Вольтер называл свое сочинение «памятником» Петру, а затем и прямо «статуей», чье «живописное воздействие» зависело от сокрытия чересчур мелких деталей и личных изъянов. Как и у классических творений Фидия, эти мелочи «затмевались и стирались в сравнении с великими добродетелями, которыми Петр был обязан лишь себе, и в сравнении с героическими деяниями, на которые подтолкнули его эти добродетели»[530]. Сочинение Вольтера превращалось в нечто вроде памятника герою, чьим шедевром была Россия, как сам он был шедевром Вольтера. Этот памятник был завершен с выходом в 1763 году второго тома, а в 1766 году в Санкт-Петербург отправился Фальконе, чтобы начать работу над настоящей статуей. Бронзовый Петр был помещен на гигантской скале дикого камня, подчеркивая, подобно монументу, созданному Вольтером, соотношение между царем-героем и Россией, которая была сырым материалом для его творческих упражнений.

В сочинении Вольтера роль этой скалы играло помещенное в начале первого тома пространное «Описание России», ее первобытных племен, поклоняющихся овчине или чему там еще. Оно вышло в свет как раз вовремя, чтобы послужить основой для статьи де Жакура в четырнадцатом томе «Энциклопедии». Вольтер описывал край, где «все еще сливаются границы Европы и Азии», где «скифы, гунны, массагеты, славяне, кимерийцы, готы и сарматы и сейчас находятся в подданстве у царей»[531]. Первый том завершался победой Петра над Карлом XII при Полтаве, и хотя Вольтер уже однажды побывал в лагере Карла, теперь он стал мудрее и понимал, что на кону стоит сама цивилизация. Если Петр проиграет, Россия «погрузится обратно в хаос»; если ему суждено победить, он сможет «цивилизовать (policer ) обширную часть мира»[532].

В своей монографии, посвященной «России Вольтера», Кэролин Уайлдбергер заключает, что «оптимизм Вольтера по поводу России был безграничен, поскольку он был одним из проявлений его оптимизма по поводу цивилизации в целом»[533]. Этот оптимизм достигает высшей точки в его описании Полтавы как триумфа цивилизации, но в 1759 году, когда вышел в свет первый том, появился еще и «Кандид», где оптимизм как таковой безжалостно осмеян, а вера в предначертание представлена нелепым заблуждением. К этому важнейшему повороту Вольтера подтолкнули жестокости продолжающейся Семилетней войны; он уморительно высмеивал философский оптимизм доктора Панглосса, и все-таки сам был Панглоссом, когда с усердным оптимизмом восхвалял успехи цивилизации в России. В «Кандиде» Европа — поле битвы между мародерствующими дикарями Восточной Европы, болгарами и аварами; но одновременно «История Петра Великого» предоставляет скифам, гуннам, славянам и сарматам надежду приобщиться к цивилизации. Год спустя, в 1760-м, в своей поэме «Русский в Париже» он, казалось, потерял долю былой уверенности: «Чему можно научиться на брегах Запада?»[534]

В описании Вольтера взоры Петра были обращены к «нашим частям Европы», он «желал ввести в своих владениях не турецкие, не персидские, а наши обычаи». Употребляя первое лицо множественного числа, автор отождествлял себя с Западной Европой, «нашими частями Европы». Петр хотел ввести «платье наших народов», которому противопоставлялись одеяния прочих народов, круг которых очертил Вольтер, отметив сходство русского платья с одеяниями «поляков, татар и венгров древности»[535]. Эти народы не были частью ни турецкого и персидского Востока, ни «наших частей Европы»: зажатые между ними, они были Восточной Европой. Работая над «Историей Петра Великого», Вольтер оговаривал свои шаги в переписке с русскими, и его сочинение стало чем-то вроде зеркала (но не железным занавесом), в котором читатели могли видеть свое собственное отражение, восхищаясь Петром за то, что он восхищался их платьем, их обычаями, их частью Европы. Положение двух сторон относительно друг друга видно уже из того, что Вольтер описывал западноевропейские путешествия Петра (даже уверял, что видел его в 1717 году в Париже), но сам отклонил приглашение в Санкт-Петербург. Его труд, плод длительной переписки, стал поводом завязать еще один обмен письмами, когда в 1763 году Вольтер послал Екатерине второй том своей истории.

 

«Ужинать в Софии»

 

«Мне кажется, — писал Вольтер Екатерине в 1766 году, — что если бы другой великий человек, Петр I, обосновался не на Ладожском озере, а в климате более мягком, если бы он выбрал Киев или какую-либо другую местность на юге, то, несмотря на мой возраст, я бы действительно оказался у ваших ног». До конца своих дней предавался он подобным эпистолярным мечтаниям о своем визите к Екатерине. Однако предполагаемые препятствия, суровый северный климат Санкт-Петербурга предоставили свободу его воображению и позволили ему в своих фантазиях встречать Екатерину по всей Восточной Европе. «Сейчас все взоры должны повернутся к звезде Севера», — говорил Вольтер в следующем письме, но никто более него не стремился подорвать эту традиционную условность, образ Российской империи как северной страны. Его собственный взор, подобно внешнеполитическим амбициям Екатерины, неизбежно переносился с севера на юг, обнаруживая там земли, наделенные явно восточными чертами. «Если вы хотите совершать чудеса, — писал он в 1767-м, — постарайтесь сделать ваш климат чуть жарче». Речь, однако, шла не о метеорологическом чуде, а о неудачном географическом расположении самой России: «Когда вы поместите Россию на тридцатой широте вместо шестидесятой, я попрошу у вас позволения приехать туда, чтобы окончить свои дни»[536]. В Восточной Европе даже факты географической науки находились в полном распоряжении просвещенного абсолютизма и капризных философов. Если перемещение с шестидесятой широты на тридцатую перенесло бы Санкт-Петербург куда-нибудь в окрестности Каира, то компромиссная сорок пятая широта приходилась на Крымский полуостров, где двадцать лет спустя, в 1787 году, к Екатерине действительно присоединились посланцы Западной Европы, вроде Сегюра и принца де Линя. Задолго до того, в 1773 году, Дидро доказал, что посещение Санкт-Петербурга вполне достижимо даже для стареющего философа.

Екатерина подыгрывала восточноевропейским фантазиям Вольтера, живописуя ему свои собственные путешествия. Она сожалела о невозможности чудесным образом изменить русский климат, но обещала осушить окрестные болота в надежде оздоровить петербургский. Наконец, она объявила о своем намерении совершить путешествие через всю Россию по Волге: «И, быть может, неожиданно для вас, вы получите письмо, отправленное из какой-нибудь хижины в Азии». Екатерина явно ссылалась на предложенный самим Вольтером образ империи, где «все еще сливаются границы Европы и Азии», намекая, что он может быть неожиданно вовлечен в азиатскую переписку. Она сдержала обещание и два месяца спустя написала ему из Казани: «Вот я и в Азии; я желала увидеть ее своими собственными глазами»[537]. На самом деле Казань, стоящая на восточном берегу Волги, могла оказаться в Азии лишь на картах XVIII века, где границы так были подвижны. Они, однако, уже вытеснялись более современными картами, недвусмысленно помещавшими Казань в Европе. Если сама Екатерина, находясь в Казани, могла пребывать в некоторой неуверенности относительно границ между Европой и Азией, то ее далекий корреспондент во Франции тем более чувствовал эту утонченную географическую неопределенность. В конце концов, его «Описание России» в «Истории Петра Великого» заключало, что за Азовом «никто более не знает, где кончается Европа и начинается Азия»[538].

Екатерина прямо обыгрывала в письмах фантазии Вольтера, сообщая ему из Казани о своем намерении ввести по всей России единообразные законы: «Вообразите только, что они должны употребляться и в Европе, и в Азии. Какое различие климатов, народов, обычаев, даже мнений!» Вольтер отвечал ей ссылкой на предисловие к его «Петру Великому», открывавшемуся риторическим вопросом: «Кто мог бы предсказать в 1700 году, что великолепный и утонченный двор будет основан на отдаленном берегу Финского залива?» Теперь, обсуждая с Екатериной ее Уложенную комиссию, он дополнил подробностями этот образ. «Я не мог бы предположить в 1700 году, что однажды Разум, — писал Вольтер (которому в 1700 году было лишь шесть лет от роду), — посетит Москву в облике принцессы, рожденной в Германии, и что она соберет в одной зале идолопоклонников, мусульман, православных, католиков, лютеран, которые все станут ее детьми». Он подчеркивал ее германское происхождение и объявил, что «в глубине сердца» он — тоже ее подданный. Мало того, он даже вообразил вымышленного автора своей книги в устье Волги, на границе между Европой и Азией: «Покойный аббат Базен часто говаривал, что ужасно боится холода, но если бы не был так стар, обосновался бы к югу от Астрахани, чтобы насладиться жизнью под сению Ваших законов»[539]. Восторги Вольтера по поводу кодификации законов Екатериной II были естественным продолжением петровского мифа, который он же сам ранее кодифицировал; когда под властью абсолютного монарха оказывались отсталые страны и народы Восточной Европы, эта власть безоговорочно признавалась орудием цивилизации и просвещения. В своей книге «Политические взгляды Вольтера» Питер Гэй заметил, что, когда речь шла о Екатерине, Вольтер был, вне всякого сомнения, сторонником просвещенного деспотизма, полагая, что «благодетельное самодержавие не может быть уместным в западных странах, но оно вполне уместно в стране, чье население все еще пребывает в почти первобытном состоянии»[540].

С 1768 года Екатерина воевала с Польшей и Турцией, и Вольтер предавался фантазиям о расширении ее владений, об объединении Восточной Европы под властью Разума, которую олицетворяла собой немецкая принцесса.

 

С одной стороны, она принуждает поляков к терпимости и счастью, несмотря на сопротивление папского нунция; а с другой, она, похоже, ведет дела с мусульманами, несмотря на сопротивление Магомета. Ваше Величество, если они пойдут на Вас войной, то результатом может стать то, чего некогда намеревался достичь Петр Великий, а именно сделать Константинополь столицей Российской империи. Эти варвары заслуживают, чтобы героиня наказала их за недостаток уважения, который они до сих пор выказывали дамам. Совершенно очевидно, что люди, пренебрегающие изящными искусствами и запирающие женщин, заслуживают быть уничтоженными… Я прошу у Вашего Величества разрешения приехать и поместиться у Ваших ног и провести несколько дней при Вашем дворе, как только он будет перенесен в Константинополь; и я искренне считаю, что если Турок будет когда-либо изгнан из Европы, то сделают это русские[541].

 

В этом абзаце первый философ Просвещения предложил современную формулировку «восточного вопроса». Турок предстояло изгнать из Европы в наказание за варварские обычаи и пренебрежение искусствами; они заслуживали наказания, даже уничтожения, чтобы вся Европа могла вернуться в лоно цивилизации. Екатерина только что публично продемонстрировала свою приверженность науке и цивилизации, сделав себе прививку против оспы, и рекомендовала «Кандида» как великолепное обезболивающее средство. «Кандид» завершается благополучной встречей всех главных героев в Константинополе, и Екатерина с энтузиазмом отнеслась к фантазиям Вольтера, назначившего ей там встречу. Она посулила ему, «к его въезду в Константинополь», греческие одежды, подбитые «драгоценнейшими сибирскими мехами»[542]. Изобретение таких одежд показывало, что Греция, как часть все того же Восточного вопроса, все еще считалась причастной к открытию и освобождению Восточной Европы; однако эпоха эллинизма вскоре провела черту между истинными наследниками древней цивилизации и потомками древних варваров.

В 1769 году Вольтер был, как никогда, убежден, что турок нужно «навеки изгнать в Азию». Пока Екатерина читала его «Кандида», он читал французский перевод «Наказа», данного ею Уложенной комиссии, и говорил, что тот превосходит законы Солона и Ликурга. В Ферне Вольтер устроил его публичное чтение, и шестнадцатилетний швейцарский парень огромного роста воскликнул: «Боже мой, как бы я хотел быть русским!» Вольтер отвечал: «Это зависит только от тебя» — и привел в пример швейцарца Франсуа Пиктета, который стал секретарем Екатерины. Он мог бы привести в пример и саму Екатерину. Предполагалось, что всякий может стать русским по собственному желанию или даже по прихоти, подобно тому как Восточная Европа была излюбленным маршрутом воображаемых путешествий. В данном случае Вольтер готов был отправить вместо себя шестнадцатилетнего швейцарца, подобно тому как раньше он посылал вымышленного аббата Базена. Этот юноша был достаточно молод, чтобы добраться до Риги с ее суровым климатом, выучить там немецкий и русский и затем поступить на службу к Екатерине в Санкт-Петербурге. Вымышленное путешествие Вольтера на этом не заканчивалось: «Если Ваше Величество решит, как я надеюсь, обосноваться в Константинополе, он быстро выучит греческий, поскольку турецкий язык должен быть изгнан из Европы, как и все, говорящие на нем»[543]. Здесь Вольтер отсылает нас к концепции Европы, куда более близкой к нашим современным представлениям, — Европы, определяемой лингвистически через противопоставление той области, где распространены азиатские языки; Гердер в те годы уже трудился над своими сочинениями, показывая связь между языком и культурой.

В 1769 году Вольтер следил за успехами екатерининских армий; в его воображении они достигали самых отдаленных углов Восточной Европы. В мае он спрашивал: «Азов уже в Ваших руках?» Или: «Вы также и повелительница Таганрога?». Затем, обращая свое эпистолярное внимание на другой театр военных действий, он воображал Екатерину «на дороге в Адрианополь», который он считал целью, достойной «северной законодательницы», хотя Адрианополь, конечно, не имел к северу никакого отношения. Себе Вольтер присвоил роль императора Иосифа II, воображая, что «если бы я был молодым императором Священной Римской империи, меня бы вскоре узрели Босния и Сербия, а затем я пригласил бы Вас на ужин в Софию или Филиппополис». Для Вольтера его фантазии о завоеваниях принимали личный оттенок; он становился повелителем Боснии и Сербии и готовился встретить Екатерину в Болгарии, «после чего мы всё разделим между собой (nous partagerions )». Очень важно, что он употребляет глагол partager за три года до раздела Польши, который якобы шокировал всю Европу, в том числе и самого Вольтера. Указывать, какие именно земли они будут делить, особой нужды не было — когда на столе была вся Восточная Европа, от Азова до Адрианополя, от Болгарии до Боснии, объект для раздела нашелся бы. В конце письма Вольтер выбил в честь Екатерины воображаемую медаль, где она именовалась «Triomphatrice de l’empire ottoman, et pacificatrice de la Pologne »[544].

В сентябре Вольтер назвал победы, одержанные Екатериной под Азовом и Таганрогом, «жемчужинами» ее короны и полагал, что «Мустафа никогда не испортит Вам прическу». Султан вообще постоянно подвергался осмеянию, и то, что мусульманская Турция заключила с католической Польшей союз против Екатерины, было, по мнению Вольтера, достойно «итальянского фарса». На самом же деле именно они с Екатериной превратили Восточную Европу в подмостки фарса, приглашая друг друга на ужин в Софию. Народы Восточной Европы выступали здесь как объект соперничества между султаном, царицей и престарелым философом: «Хотя я и стар, меня привлекают эти прекрасные черкешенки, давшие Вашему Величеству клятву верности и, без сомнения, дающие такую же клятву своим возлюбленным. Благодарение Господу, Мустафа не дотронется до них»[545]. Это и в самом деле был фарс.

И все же Вольтер казался вполне искренним, когда уверял, что готов отправиться в Санкт-Петербург:

 

По правде говоря, мне будет семьдесят семь лет, и я не обладаю турецким здоровьем; но я не вижу, кто бы мог, в хорошую погоду, помешать мне отправиться с приветствиями к Звезде Севера и Проклятию Полумесяца. Наша мадам Жоффрен неплохо перенесла поездку в Варшаву, и почему бы в апреле мне не предпринять путешествие в Санкт-Петербург? Я прибуду в июне и вернусь в сентябре: если я умру по дороге, я велю написать на своей скромной могиле: «Здесь лежит поклонник августейшей Екатерины, которому выпала честь умереть, когда он направлялся засвидетельствовать ей свое глубочайшее почтение»[546].

 

Мадам Жоффрен посетила Варшаву в 1766 году, но на намерения Вольтера, возможно, повлиял еще один, более отдаленный пример — поездка в Стокгольм Декарта, умершего там в 1650 году, в гостях у королевы Кристины. Екатерина не нуждалась в столь хрупких гостях. Игриво принимая предполагаемый приезд Вольтера в Константинополь и приглашение на ужин в Софии, она тем не менее сразу же отвергла его санкт-петербургские планы. Она не желала подвергать его тяготам «столь долгого и утомительного путешествия» и была бы «безутешна», если б пострадало его здоровье: «ни я сама, ни вся Европа мне этого не простят»[547].

Эпистолярное восхищение Вольтера Восточной Европой достигло новых фантастических высот. «Мадам, — объявил он в октябре, — убивая турок, Ваше Императорское Величество продлевает мои дни». Он был готов вскочить с кровати «с криком Аллах, Катарина !» и даже «Те Catharinam Laudamus, te dominam confitemur ». Он сам был ее пророком: «Архангел Гавриил сообщил мне о совершенном бегстве всей оттоманской армии, о взятии Хотина и указал мне своим перстом дорогу на Яссы». Царица, таким образом, «отмстила Европу». При этом Екатерина получала титул domina , «властительница», а архангел указывал на границы ее европейских владений, Украину и Молдавию, в самом сердце Восточной Европы. В марте 1770 года, когда весна была уже на носу, Вольтер еще и не думал собираться в дорогу. На самом деле в очередном порыве воображения он уже предвкушал встречу не с Екатериной, а с самим Петром, «которого я скоро посещу в ином мире». В этом выдуманном мире он мог повстречаться и с султаном: «Почему бы ему не оказаться в Венеции во время карнавала 1771 года, вместе с Кандидом?»[548]Там, в Венеции, Кандид повстречал шесть свергнутых монархов, включая одного султана, двух королей Польши и одного царя, Ивана VI, который царствовал в России несколько месяцев в 1740–1741 годах и был, к облегчению Екатерины, убит в заточении в 1766 году, вскоре после ее восшествия на престол. По мере того как Екатерина прикарманивала все новые восточноевропейские земли, Вольтер готовился встречать все больше монархов на этом карнавале свергнутых и ограбленных.

В 1770 году Вольтер отправился в путешествие по Дунаю, куда еще не добрались армии Екатерины, открывая лежащие по его берегам восточноевропейские земли.

 

Я бы все равно желал, чтобы течение Дуная и судоходство по этой реке принадлежали Вам на всем протяжении Валахии, Молдавии и даже Бессарабии. Я не знаю, прошу ли я слишком многого или, наоборот, слишком малого: решить это предстоит Вам[549].

 

Даже предоставляя право окончательно распорядиться придунайскими землями Екатерине, Вольтер считал возможным давать ей советы. «Я боялся, что Дунай невозможно пересечь», — писал он в сентябре, захваченный ходом военных действий. «Я, конечно, знаю об этом так мало, что даже не решаюсь спросить, сможет ли Ваша армия переправиться через Дунай, — писал он уже в октябре. — Мне остается лишь загадывать желания». Тем не менее военные достижения императрицы не успевали за пожеланиями Вольтера, так что ему оставалось лишь сетовать на то, что «турецкая раса еще не изгнана из Европы». В том же письме он восхищался Екатериной, ведущей войну за обладание «восточной империей»; но что же за восточная империя пригрезилась ему на берегах Дуная? Очевидно, если бы турок изгнали из Европы, оставленные ими земли были бы не восточными, а европейскими. В следующем письме он поздравлял Екатерину со взятием Бендер и удивлялся, почему она все еще не в Адрианополе; оба этих города тоже были частью Европы, но Европы Восточной. Сраженный недугом, он лежал в Ферне, и лишь известия о победах Екатерины могли вернуть ему силы. В декабре он признавался, что Екатерина возбудила в нем причудливые желания («un реи romanesqure »), и думал, что умрет от горя, если она не завоюет Константинополя. В самом начале 1771 года его воображение было занято лишь Дунаем, Черным морем, Адрианополем и Греческим архипелагом; он был готов «на носилках отправиться» в завоеванный Екатериной Константинополь[550]. Не покидая кровати, Вольтер обзавелся в Восточной Европе собственной империей.

 

«Создание новой вселенной»

 

В Ферне Вольтер поддерживал курсы часовщиков и в 1771 году вместо ружей и пистолетов посылал Екатерине партии швейцарских часов. Он писал, что мечтает основать поселение часовщиков в Астрахани, на Волге, где ранее он поселил вымышленного аббата Базена. Екатерина поддержала эту выдумку, вызвавшись навестить Вольтера в Астрахани, но предложила ему подумать взамен о Таганроге, на Азовском море, где климат был мягче и здоровее. Петр, уверяла она, некогда намеревался основать там столицу, лишь позднее остановив свой выбор на Санкт-Петербурге[551]. «В этом случае, я велю на носилках отнести меня в Таганрог», — отвечал Вольтер. Там собирался и закончить свой земной путь, ни à la grecque , ни à la romaine , то есть без выполнения церковных обрядов: «Ваше Величество позволяет каждому отбывать в мир иной так, как ему заблагорассудится». Когда Вольтер и вправду скончался в Париже в 1778 году, вокруг его отпевания разгорелся настоящий скандал; в 1771 году он представлял Восточную Европу фантастическим краем, где можно избежать этих проблем.

Узнав о покорении Екатериной Крыма, Вольтер вновь обратил свое воображение к этому краю «прекрасной Ифигении». Он вспомнил, что Аполлон подарил татарину Абарису волшебную стрелу, которая могла переносить его с одного конца света на другой. Теперь же, благодаря екатерининским завоеваниям, Вольтер мог присвоить себе этот волшебный трофей: «Если бы у меня была эта стрела, я бы уже сегодня оказался в Санкт-Петербурге, вместо того чтобы, как глупец, слать знаки своего глубочайшего уважения и неколебимой привязанности повелительнице Азова, Каффы и моего сердца отсюда, из подножий Альп». Екатерина предложила отправить крымского хана танцевать в «Комеди Франсез», хотя, пожалуй, сам Вольтер пригласил бы его присоединиться к Кандиду на венецианском карнавале[552]. В первый день нового, 1772 года Вольтеру в его воображении рисовалась арена екатерининских побед, ее владения, простирающиеся непрерывно от Крыма до Польши и объединенные общей отсталостью и предрассудками. Крым представлялся ему «краем, где Ифигения резала головы всем иностранцам в честь прескверной деревянной статуи, похожей на Богоматерь Ченстоховскую». Двумя неделями позже Восточная Европа виделась ему как коллекция разных земель, и он воспевал присутствие там Екатерины: «Ваш дух проникает во все углы Крыма, Молдавии, Валахии, Польши, Болгарии»[553].