Обращаясь к Восточной Европе. Часть I: Россия в сочинениях Вольтера 1 страница

 

 

«Галопом к Адрианополю»

 

«Вашему Величеству приходится направлять армии, — писал Вольтер Екатерине II в 1770 году, — в Валахии, в Польше, в Бесарабии, в Грузии; но Вы находите время писать мне». Однако обмен письмами во время военных действий не был исключением в истории их переписки; наоборот, как раз во время войны с Турцией и Польшей в 1768–1774 годах, первой длинной войны, которую пришлось вести Екатерине, они стали обмениваться письмами с невиданной для мирного времени частотой. В основе внешней политики Екатерины лежали честолюбивые мечты о господстве одновременно в Турции и Польше; по мере осуществления ее замыслов на военных картах, в сознании просвещенной публики северо-восточная и юго-восточная оконечности континента сливались воедино, образуя однородную географическую общность, Восточную Европу. В письмах того времени Вольтер предлагал Екатерине свои философские комментарии к ее военным операциям; Валахия, Польша, Бессарабия и Грузия представали там как строительные блоки для рождающейся новой европейской географии. «Воображение мое и г-на д’Аламбера, — писал Екатерине Вольтер в том же 1770 году, имея в виду коллективное сознание Просвещения, — летит к Дарданеллам, к Дунаю, к Черному морю, к Бендерам, в Крым и особенно в Санкт-Петербург»[492]. Воображению философа было тем легче нарисовать карту Восточной Европы, что эпистолярный жанр позволял ему оставаться дома, в Ферни, в Швейцарии, пока слова его пускались в полет через всю Европу, добираясь до самого Санкт-Петербурга. Если передвижения войск на карте связывали воедино различные области Восточной Европы от Санкт-Петербурга до Дарданелл, то почтовые тракты подчеркивали одновременно и географическую удаленность, и интеллектуальную достижимость этих краев, символом которых был адрес на отправляющихся на восток конвертах. Когда в 1758 году была напечатана карта почтовых дорог Европы, на ней все еще не было России, а дорога из Вены растворялась где-то к востоку от Варшавы[493]. К 1770 году Вольтер мог легко переписываться с Екатериной, но, связывая корреспондентов, эта переписка одновременно подчеркивала лежащую между ними пропасть.

Вольтеру было не впервой совершать заочное путешествие по Восточной Европе: он уже побывал там в обществе Карла XII, который, кстати, гостя у татар, стоял лагерем как раз в Бендерах. Особое напряжение письмам Вольтера к Екатерине придавало настоящее déjà vu, которое испытывал старый философ, вновь открывая для себя места, впервые исследованные им сорок лет назад, во время работы над историей шведского короля. В «Карле XII» Вольтеру-историку приходилось прятаться в тени своего героя, чтобы придать правдоподобие повествованию о разных народах и странах; эпистолярный же жанр давал полную свободу географическому воображению писателя. И Вольтер и Екатерина всячески афишировали свою переписку, и после смерти Вольтера в 1778 году Бомарше подготовил некоторые из их писем к публикации. Доступные широкой публике, они внесли свою лепту в сотворение Восточной Европы веком Просвещения.

Начиная с XVIII века и до наших дней критики никак не могли простить Вольтера, решившего написать историю завоевателя вроде короля Карла. При этом они упускают из виду, какое культурное значение имело заочное открытие философом восточноевропейских стран и народов. Восторженная похвала, которую Вольтер расточал екатерининским полководцам, вызвала еще больше нареканий; но за этими нареканиями теряется эпистолярное волнение, которое он испытывал, возвращаясь в те же края в свите нового завоевателя. «Достаточно того, — ликовал он, — что совсем скоро Вы станете абсолютной повелительницей Молдавии, Валахии, почти всей Бессарабии, азовского и кавказского побережий Черного моря», — хотя он, конечно, мечтал о большем. Ознакомившись с этим списком имен собственных, Екатерина в 1771 году откликнулась на вольтеровский интерес к географии:

 

Не правда ли, здесь мы находим множество сведений для исправления и расширения географических карт? В ходе этой войны мы услышали названия мест, о которых мы никогда не слышали раньше и которые географы почитали пустыней[494].

 

В ее словах прочитывается та теснейшая связь, которая существовала в XVIII веке между геополитическим подчинением и географическим изучением Восточной Европы. В своем ответе Вольтер принимал эту связь как нечто само собой разумеющееся; поскольку войска Екатерины только что вошли в Крым, он ожидал составления карты этого края. «Сносных у нас до сих пор никогда не было», — заметил он, осуждая географическое невежество турок. «Вы обладаете прекрасной страной, но вы не знаете ее. Моя императрица нас с ней познакомит»[495].

Война не только приковывала внимание к отдельным местностям и географическим названиям, но также и устанавливала связи и соотношения между ними. Война, которую Россия вела против Польши и Турции с 1768 по 1774 год, превратила в единый театр военных действий почти всю Восточную Европу, поместив ее на военную карту. В конце своего царствования, с 1787 по 1795 год, Екатерине придется еще раз воевать с Турцией и Польшей; эта война закончится последним разделом Польши, увенчавшим геополитические и географические тенденции предыдущих десятилетий. В письмах Вольтера, несомненного лидера Просвещения, Восточная Европа почти точно совпадала с театром екатерининских войн. В 1773 году он писал: «Я ожидаю весьма немногого от Провидения и Вашего гения», которые должны были «упорядочить тот хаос, в который погружены земли от Данцига до устья Дуная», принести триумф «света» (lumière ) над «тьмой» (ténèbres )[496]. Вольтер включил в программу Просвещения покорение Восточной Европы, привнесение порядка в те края, в которых его не было, — не было только потому, что так сказал сам философ. С тем же самым интеллектуальным превосходством Восточная Европа была объявлена краем тьмы и хаоса. Однако подлинным новшеством, невозможным, пожалуй, до начала этой войны, было то, что в сознании Вольтера слились воедино восточноевропейские реки, связав Гданьск в устье Вислы, на Балтике, с устьем Дуная, на Черном море.

В своей переписке с Екатериной Вольтер особенно налегал на типичные для эпохи Просвещения представления о власти и империи, прославляя императрицу как «абсолютную повелительницу» малоизвестных земель; его формула восточноевропейского абсолютизма добавляла к элементам политической теории привкус своих приватных фантазий. В своих сочинениях Руссо предложил альтернативу подобной риторике, описав освобождение Восточной Европы на основе принципа национального суверенитета. Однако и этот принцип Восточной Европе предлагал век Просвещения, и не случайно Руссо изложил свои соображения в форме открытого письма к полякам. Обращаясь в своих письмах к Восточной Европе, и Руссо и Вольтер сами становились политическими первооткрывателями неизученных земель. «Мне кажется, что это я переправляюсь через Дунай», — писал Вольтер в 1773 году. «В мечтах я сажусь на коня и скачу галопом к Адрианополю»[497].

 

«Я старше, чем Ваша империя»

 

Переписка между Екатериной и Вольтером началась в 1763 году, когда императрица написала философу, чтобы поблагодарить его за второй том «Петра Великого». С выходом этого труда и с окончанием в том же году Семилетней войны завершился первый этап открытия Восточной Европы веком Просвещения; начался новый этап, этап еще более динамичного культурного и внешнеполитического интереса к этому региону, когда в центре внимания оказалась поражающая воображение фигура самой императрицы Екатерины. Германская принцесса, она прибыла в Россию в 1744 году, четырнадцати лет от роду, чтобы выйти замуж за наследника престола, внука Петра Великого. В 1763 году он сменил на троне императрицу Елизавету, а затем в ходе дворцового переворота был смещен Екатериной; потеряв корону, он был, ко всеобщему удовлетворению, вскоре убит. Когда год спустя Екатерина написала Вольтеру, ей было 34 года, она провела на престоле всего лишь один год и все еще старалась укрепить свои позиции и дома, и на международной арене. Она знала, что в предыдущее царствование Вольтер пользовался покровительством русского двора, создавая по заказу Елизаветы Петровны историю ее царственного отца и получая необходимые материалы лично от Ивана Шувалова, фаворита императрицы. Екатерина поблагодарила Вольтера за его труды небрежной фразой, которую можно было отнести и к автору, и к предмету его исследования: «Правда, что нельзя достаточно надивиться гению этого великого человека»[498].

В своем письме 1763 года Екатерина попыталась наладить личный контакт с Вольтером. Она слышала, что Вольтер лестно о ней отзывался; он и вправду был известен лестью, расточаемой коронованным особам, и Екатерина скоро стала излюбленным объектом его восхвалений. Сейчас же, с примерной скромностью, она советовала философу поберечь свои похвалы до тех пор, пока она, проведшая на троне лишь один год, не станет действительно их достойной; в противном случае скороспелые восхваления повредят «репутации» их обоих. Это слово как нельзя более точно описывает основу их будущих взаимоотношений, которые в первую очередь были уравнением из двух гигантских репутаций, занимавших центральные позиции в культуре, политике и международных отношениях своего времени. В 1763 году масштабом своей репутации Вольтер даже превосходил Екатерину: она всего лишь организовала один блестящий дворцовый переворот, а он оставался королем европейских просветителей на протяжении жизни целого поколения. Императрица писала, что 1746 год стал поворотным пунктом в ее интеллектуальном развитии: именно тогда «мне в руки случайно попали ваши сочинения», и «с тех пор, я не переставала их перечитывать». Она была не прочь познакомиться с другими книгами подобного уровня, «но где же их взять?»[499]

В 1763 году, оглядываясь назад, Екатерина назвала точную дату своего знакомства с сочинениями Вольтера; эта дата неразрывно связана с ее приездом в Россию и превращением в настоящую русскую. Она пересекла границу империи в 1744-м и в том же году торжественно перешла в православие, отрекшись даже от своего имени София и став отныне и навсегда Екатериной. На следующий год она окончательно обрусела, выйдя замуж за наследника престола, хотя брак этот, скорее всего, так и остался формальностью. Затем в 1746 году она открыла для себя Вольтера и, несмотря на свое недавнее превращение в русскую, стала поклонницей французского Просвещения — так, по крайней мере, она описывала себя и свои интеллектуальные предпочтения в 1763 году. Год 1746-й был важным пунктом и в отношениях Вольтера с Россией: именно тогда он был избран членом-корреспондентом Академии наук в Санкт-Петербурге. Сами академики были, однако, недовольны, что работу над жизнеописанием Петра поручили ему, и такие академические столпы, как немец Герхард Миллер и русский Михаил Ломоносов, подвергли рукопись Вольтера жесткой критике[500]. Уделяя в своем письме особое внимание 1746 году, Екатерина напоминала Вольтеру, что и он был в некотором смысле иностранцем, прибывшим в Россию вслед за ней. Ее, великую княгиню, ожидали при дворе личные и политические неприятности; он, член-корреспондент, стал жертвой академической зависти. Вопреки всем династическим правилам, переворот 1762 года принес Екатерине политическую власть, а их начавшаяся в 1763 году переписка означала полный триумф философии Вольтера в России, сделав его царским советником и приближенным, недосягаемым для его академических соперников.

В том первом письме 1763 года Екатерина намеренно не упоминала Руссо, подчеркивая свою приверженность к Вольтеру. Год 1762-й, год екатерининского переворота, был и годом переворота философского, который совершил Руссо, опубликовав «Общественный договор» и «Эмиля»; на сцену взошло новое поколение просветителей, и взошло с таким шумом, что даже старый Вольтер не мог не заметить перемен. Помимо множества других радикальных новшеств, которые предложил Руссо, в своем «Общественном договоре» он оспаривал и взгляды Вольтера на Россию.

 

Петр обладал талантом подражательным, у него не было подлинного гения, того, что творит все из ничего. Кое-что из сделанного им было хорошо, большая часть была не к месту. Он понимал, что его народ был диким, но совершенно не понял, что он еще не дозрел до уставов гражданского общества. Он хотел сразу просветить и благоустроить свой народ, в то время как его надо было еще приучать трудностям этого. Он хотел сначала создать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы создавать русских. Он помешал своим подданным стать когда-нибудь тем, чем они могли бы стать, убедив их, что они были тем, чем они не являются. Так наставник-француз воспитывает своего питомца, чтобы тот блистал в детстве, а затем навсегда остался ничтожеством. Российская империя пожелает покорить Европу — и сама будет покорена. Татары, ее подданные или соседи, станут ее, как и нашими, повелителями[501].

(Перевод А. Д. Хаютина и В. С. Алексеева-Попова)

 

В известном смысле представления Руссо о России (где он никогда не был) вполне укладывались в образ Восточной Европы в вольтеровской «Истории Карла XII», изображавшей дикие, недисциплинированные народы, не имеющие ничего общего с французами, англичанами и немцами.

В первом томе истории Петра Великого, выпущенном в 1759 году, автор без всякого стеснения заявлял о предмете своего исследования: «Возможно, из всех государей его деяния более всех достойны быть донесенными до потомства». Вольтер описывал Петра вполне библейским языком: «Петр был рожден, и Россия обрела бытие»[502]. Руссо, несомненно, бросал Вольтеру вызов, включая в «Общественный договор» уничижительные замечания о Петре, отказывая ему в «подлинном гении» как раз тогда, когда готовился к выходу в свет второй том «Истории Петра Великого». Превознося до небес гений своего предшественника (которому «нельзя достаточно надивиться»), Екатерина становилась на сторону Вольтера в его споре с Руссо, обещая продемонстрировать лживость его «пророчества». В центре этого пророчества была победа татар над цивилизацией, и философские войны, несомненно, подогрели энтузиазм, с которым Вольтер приветствовал войны настоящие, ведущиеся с 1768 года Екатериной против поляков, турок и татар. Эти войны неизбежно превратили Руссо в защитника Польши. В 1783 году императрица аннексировала Крым, а в 1772, 1792 и 1795 годах приняла участие в разделах Речи Посполитой. На географических картах полная победа осталась за Екатериной, но в философии обе противоположные точки зрения, и Вольтера и Руссо, сохранили свою роль соперничающих идеологических полюсов, сообща определяя современное политическое видение Восточной Европы.

Что же касается Вольтера, то он стал активно переписываться с Екатериной лишь начиная с 1765 года, посвятив ей свою «Философию истории», написанную под псевдонимом «аббат Базен» и якобы «отредактированную» племянником этого подозрительно антицерковного церковника. Вольтер сообщил Екатерине, что его книгу пока еще не сожгли во Франции, а «в народе полагают, что он написал ее в Ваших владениях, ибо истина приходит с севера»[503]. Никто не держался столь упорно за традиционную категорию «севера», как Вольтер, который сам же и лишил ее всякого смысла своим открытием Восточной Европы. Он проявил изрядную тонкость, обозначив дистанцию между Восточной Европой и Европой Западной и придумав для того вымышленного аббата, якобы проживающего во владениях Екатерины, пока сам Вольтер оставался в своем поместье в Ферне. Любопытно, что сперва, в 1758 году, Вольтер собирался осесть в Лотарингии, став подданным Станислава Лещинского, фиктивного короля Польши[504]. Этой символической эмиграции Вольтера в Восточную Европу не суждено было состояться, и он нашел себе пристанище в Ферне, на границе между Францией и Швейцарией, укрывшись от врагов Просвещения, располагавшихся с обеих сторон границы.

«Племянник Базена сообщил мне, — писал Вольтер Екатерине, — что он был очень привязан к Его Высочеству Принцессе Цербстской, матери Вашего Величества, и, по его словам, она была очень красивой и одухотворенной особой». Вольтер действительно встречался с матерью Екатерины, хотя «привязанность» к ней «племянника» была в лучшем случае лишь вежливым преувеличением его подлинных эмоций. Восхваление красоты и одухотворенности матери Екатерины, в сочетании с двусмысленной «привязанностью», указывало на возможный роман между ней и вымышленным вторым «я» Вольтера; в этом случае сама Екатерина становилась фиктивной дочерью французского Просвещения. Она, по-видимому, заметила этот подтекст, ответив, что «привязанность Базена-племянника к моей покойной матери обращают на него мое особое внимание». Означало ли это, что Базен-племянник находился вместе с ней в России? Из последующих писем Вольтера Екатерине явствует, что она (или, по крайней мере, «представляющий» ее медальон) пребывала у него в Ферне: «Наиболее драгоценен для меня представляющий Вас медальон. Черты Вашего Величества напоминают Принцессу, Вашу матушку»[505]. Эпистолярный жанр позволял философу и императрице предаваться игривым перемещениям во времени и пространстве, пока их письма перемещались взад и вперед по дорогам Европы. В своей переписке Екатерина и Вольтер пытались установить отношения между Западной Европой и Европой Восточной, в основу которых ложились выдуманные отношения между Екатериной, встретившей в Санкт-Петербурге книги Вольтера, и Вольтером, встречавшим в Париже ее мать.

Фигура матери была особенно важна в переписке Екатерины с Вольтером, поскольку она подчеркивала, что в России императрица была иностранкой. Повстречав в 1770 году некоего русского князя, Вольтер сообщал Екатерине, что «очарован чрезвычайной политичностью Ваших подданных», которую он приписывал влиянию императрицы и ее матери: «Вы принесли в Вашу империю все изящество Ее Высочества Принцессы, Вашей матушки, еще более приумножив его». Вольтер, таким образом, настаивал, что все принесенное Екатериной в Россию принесено из-за границы. «Мне всегда доставляют удовольствие, — отвечала Екатерина, — ваши воспоминания о моей матери»[506]. Словом, в переписке с Вольтером эти воспоминания напоминали о нерусском происхождении императрицы.

То, что Екатерина стала «русской», вызывало вопросы уже в 1765 году, в первом письме Вольтера: «Осмелюсь ли сказать, Ваше Величество, я немного сердит, что вы зовете себя Екатериной». Екатериной ее крестили; в поэтических же целях он предпочел бы называть ее Юноной, Минервой или Венерой. По-видимому, Вольтер придерживался обычной просвещенческой точки зрения, считая, что любой мужчина или женщина, от Екатерины до Казановы, может по приезде в Россию сочинить себе новое имя и новое прошлое, которые становились признаком их превосходства. Екатерина могла назваться богиней, а Вольтер, сопоставляя себя с русскими властителями, принимал вид мифического старца.

 

Мадам, я старше, чем город, где Вы правите и который Вы украшаете своей особой. Осмелюсь добавить, я старше, чем Ваша империя, если считать ее основание с этого созидателя, Петра Великого, чьи труды Вы доводите до совершенства[507].

 

Если Россия была пространством сотворения, где Екатерина доводила до совершенства труды Петра и умножала принесенное ее матерью изящество, то Вольтер мог испытывать и совершенствовать свою интеллектуальную программу, применяя ее принципы к сырому восточноевропейскому материалу. Вольтер прославлял Екатерину как богиню Просвещения в России и объявил ее своей музой, благодаря которой он может довести до конца свою разностороннюю философскую деятельность. В 1731 году в «Истории Карла XII» Вольтер с воодушевлением объявил о своем открытии Восточной Европы, за которым последовали вышедшие в 1759 и 1763 годах два тома «Истории Российской империи в царствование Петра Великого». Затем прозвучал фантастический финальный аккорд, переписка с Екатериной, которую философ вел с 1763 года до самой своей смерти в 1778 году.

 

«Рассеивая хаос»

 

Историк Альберт Лортолари писал о «русском мираже во Франции» XVIII века, о некоем иллюзорном образе, прошедшем путь от «петровского мифа» до «екатерининской легенды» и ставшем любимым детищем философов Просвещения[508]. Рождение петровского мифа восходит к визиту самого царя во Францию в 1717 году и панегирику, написанному для французской Академии наук Бернаром де Фонтенелем после смерти Петра в 1725 году. Миф этот получил дальнейшее развитие, прежде всего под пером Вольтера, чей исключительный авторитет и влияние сделали Петра главным героем и центральным политическим персонажем Просвещения (хотя Руссо в «Общественном договоре» и отстоял возможность критической интерпретации). В 1759 году, одновременно с выходом в свет первого тома вольтеровской истории Петра, миф этот обрел новую жизнь и новую жанровую форму, когда вдохновленный сочинениями Вольтера Антуан Тома начал работу над «Петриадой», задуманной по образцу «Энеиды» Вергилия. С одобрения Вольтера, Тома посвятил этому проекту остаток своих дней, устраивая публичные чтения поэмы по мере ее написания; однако до своей смерти в 1785 году он не успел ни опубликовать, ни даже закончить рукописи. В первых главах подчеркивались уроки в науке цивилизованности, которые Петр вынес из своих поездок в Англию, Францию и Голландию. Стихи, которыми Тома излагал уже устоявшиеся банальности петровского мифа, были подчас ужасными:

 

Je vois le despotisme en tes heureuses mains,

Etonné de servir au bonheur de humains…

(Я вижу, как деспотизм в твоих счастливых руках,

Удивлен, что служит благу человечества…)

 

Et, du trop lent destin changeant l’ordre commun,

Que dix siècles pressés viennent s’unir en un.

(И изменяя общий ход медлительной судьбы,

Так, что десять столетий пролетают как одно.)[509]

 

Просвещенный абсолютизм и ускоренный прогресс были взаимозависимыми составляющими петровского мифа, превращавшими Восточную Европу в заповедник отсталости и неразвитости.

Сам Вольтер утверждал, что лично видел Петра, когда царь приезжал в Париж в 1717 году; однако об этой встрече он вспомнил лишь в 1759 году, накануне выхода в свет первого тома «Истории Петра Великого». «Когда я увидел 40 лет назад, как он посещал парижские мастерские, — вспоминал Вольтер, — ни он, ни я не предполагали, что когда-нибудь я буду писать его историю»[510]. Молодой Вольтер действительно мог видеть царя в 1717 году, но его воспоминания, подобно воспоминаниям о матери русской императрицы, были, несомненно, частью игры, придававшей личный оттенок литературным встречам, превращая их в блестящие мифы и легенды. Другие очевидцы, оставившие свои воспоминания о визите Петра в Париж, пытались как-то соотнести его образ с собственными представлениями о русском «варварстве». Маршал Виллеруа полагал, что «этот якобы варварский государь совсем не таков». Сен-Симон, в целом восхищавшийся Петром, разглядел в нем, однако, «сильный отпечаток старинного варварства этой страны» и высокомерно приветствовал «этого монарха, который желал вывести себя и свою страну из варварства»[511]. Получалось, что развитие варварских земель зависело от цивилизующих реформ варварского государя. Этого парадокса удалось наконец избежать, когда просвещенный абсолютизм был признан универсальным средством для разрешения всех проблем Восточной Европы; с воцарением Екатерины, нерусской по происхождению, наступает триумф просвещенного абсолютизма.

В 1717 году Петр посетил французскую Академию наук и был избран ее почетным членом; с собой он привез несколько карт России, высоко оцененных академиками. Когда Петр умер в 1725 году, Фонтенель, секретарь академии, составил ему панегирик, подобно тому как два года спустя он составил панегирик сэру Исааку Ньютону. Фонтенель, написавший известные «Диалоги мертвецов», вполне подходил для составления посмертного панегирика, а работа над «Множественностью миров» подготовила его к риторическому открытию России. В сочинении Фонтенеля заложены основные сюжетные линии, преобладавшие в XVIII веке в петровском мифе; он описал процесс развития, в котором сама Россия была для царя чистым холстом, нулевой отметкой цивилизации: «Все в Московии надо было сотворить, и ничего — улучшить». Петру пришлось «создать новую нацию». Его гипотеза предполагала существование разных уровней цивилизованности, так что Россия училась у «более мудрых и более политичных наций», с тем чтобы вскоре достичь «своего уровня», двигаясь в ускоренном темпе, подгоняя «медленное развитие, через которое им было необходимо пройти»[512]. Эти фразы приобрели программный характер, и, задумывая в 1750-х годах своего «Петра Великого», Вольтер лишь слегка подправил фонтенелевские формулы, которые теперь более точно отражали относительный уровень развития в России до Петра: «почти все еще предстояло создать»[513].

Впервые Петр появился в сочинениях Вольтера как грозный соперник Карла XII в его борьбе за господство над Восточной Европой. Он был и персонажем, и исторической проблемой. По мере того как в 1730-х годах с огромным успехом выходили все новые и новые переиздания «Истории Карла XII», самого Вольтера стало смущать, что он поддерживает дух завоеваний, который олицетворял Карл. В издании 1739 года Вольтер добавил новые материалы, разрабатывая характер Петра и превращая его в альтернативного героя: «Этот человек в одиночку изменил величайшую империю в мире». Тем не менее, по мнению Вольтера, царю не хватало «человечности»: его отношение к Петру оставалось уравновешенным и даже критическим. «Жестокость его развлечений, свирепость его манер и его варварская мстительность примешались к его многочисленным достоинствам. Он цивилизовал (poliçait ) свой народ, но сам был дикарем». Петр лично казнил преступников, и Вольтер заметил, что «в Африке есть государи, которые проливают кровь подданных своими собственными руками, но этих монархов почитают варварами». Он даже упомянул, что Петр осудил и казнил собственного сына, и это бросает тень на «все доброе, что он сделал своим подданным»[514]. Перенеся внимание с Карла на Петра, Вольтер создал более утонченную концепцию господства в Восточной Европе, господства как цивилизующего процесса, а не просто завоевания. К тому же Петр (русский, которого можно счесть африканцем, которого можно счесть варваром) олицетворял национального героя, противостоящего иноземцам, шведскому искателю приключений или германским принцам.

В 1748 году Монтескье включил в свой «Дух законов» несколько замечаний о Петре; дополнительные сведения можно было почерпнуть из сочинения Вольтера под названием «Анекдоты о царе Петре Великом», предварительного наброска более подробного описания. Монтескье сделал Петра главным героем главы о «естественных способах изменять нравы и обычаи страны». Попытки изменить их законодательным путем отвергались как неестественные, а принудительное бритье бород и укорачивание кафтанов Монтескье считал проявлениями «тирании», к тому же и вовсе не нужными в России:

 

Легкость и быстрота, с которой эта нация цивилизовалась, прямо показывают, что сей государь имел незаслуженно низкое мнение о своем народе: они не были дикарями, хотя он и любил их так называть. Жестокие способы, которые он употреблял, были излишними; он бы достиг своей цели и более мягкими способами[515].

 

Монтескье придерживался теории о «влиянии климата» на нравы и обычаи, из которой следовали принципиальные различия между Европой и Азией, а также между Севером и Югом самой Европы. Внимание к климату как политическому фактору в XVIII веке отчасти отвлекало внимание от формирующейся концепции Восточной Европы; сам же Монтескье, твердо убежденный в существовании «Севера», не сомневался, что Россия — часть Европы. В допетровской Руси нравы и обычаи восходили к завоевателям-татарам и «не были согласны с климатом»; варварство здесь — всего лишь аномалия. Поэтому Петр не навязывал свою волю, «даруя европейской нации европейские манеры и обычаи»[516]. Допуская, что возможны европейские страны, где господствуют неевропейские обычаи, Монтескье предложил новый и важный подход к проведению философских границ.

Монтескье писал о России издалека, рассуждая о климате, тяготы которого ему так и не довелось испытать. В 1728 году он оказался в Вене и получил приглашение посетить Санкт-Петербург; раздумывая, ехать или нет, он заказал копию фонтенелевского панегирика. В конце концов самой восточной точкой его маршрута стала Венгрия, откуда он повернул в Венецию. «Я хотел увидеть Венгрию, — писал он, — поскольку все европейские государства некогда были то, что Венгрия сейчас, и я хотел познакомиться с нравами наших предков»[517]. И Венгрию, которую он и в самом деле видел, и Россию, которую он лишь воображал, Монтескье признавал европейскими государствами; что же касается до обычаев и нравов, то между Восточной Европой и Европой Западной пролегала пропасть, и эти два региона могла связывать лишь теория отсталости и развития.

Вольтер сочинил свои «Анекдоты» в 1748 году, когда русские отказались предоставить ему материалы для подробного описания петровского царствования. В 1745 году он обратился к Елизавете, предложив написать о ее отце, «создать памятник его славе на языке, на котором сейчас говорят почти при всех европейских дворах»[518]. Однако русская Академия еще не была готова доверить жизнеописание Петра иностранцу. Таким образом, отвергнутый русскими Вольтер имел свои причины возразить Монтескье, утверждая, что эта нация всем обязана Петру. «До него, — писал Вольтер в начале своих «Анекдотов», — его народ знал лишь самые начала искусств, которым нас учит нужда». В заключение предполагаемая первобытность этого народа подчеркивалась пародийными математическими расчетами, показывающими, сколь маловероятно, чтобы среди варваров появился некто подобный Петру, «гений, столь противный духу своего народа», и цивилизовал их. Монтескье не находил ничего титанического в достижениях Петра, который лишь сообщил европейской нации европейские манеры; Вольтер же сравнивал Петра с Прометеем, прямо заявляя, что «приобщить Россию к цивилизации» значит привнести изящные искусства с другого края континента: «Сейчас в Петербурге есть французские актеры и итальянские оперы. Великолепие и даже вкус всюду вытесняют варварство». Даже французский язык при дворе Елизаветы (как «почти при всех европейских дворах») распространялся «по мере того, как эта страна становилась цивилизованной». В сущности, Вольтер предлагал и способ измерять относительный уровень развития, и саму модель развития, подходящую для любой страны: «В Африке все еще остаются обширные области, которым нужен свой царь Петр»[519]. Именно в Восточной Европе просвещенный абсолютизм доказал свою состоятельность как политическая теория, универсальная формула движения к цивилизации.