СВИНЦОВ ВЛАДИМИР БОРИСОВИЧ 10 страница

Целыми днями у плотины стоял неумолчный стук копровых баб по прочным лиственничным столбам, стянутым в вершинах толстыми железными венцами. Федор работал на подъемнике у копровой бабы. Пять человек ходили вокруг, держась за отводины привода. На барабан привода наматывалась толстая веревка. По деревянным стойкам-салазкам двадцатипудовая баба медленно ползла до верхней точки, затем срывалась с крючка, била по столбу, который трещал, как на сильном морозе, мягко оседая.

Работа не из легких. Но у Феклуши потяжелее. В больших ящиках-творилах десятки женщин месили глину голыми ногами для выделки крепкого красного кирпича — пяточного. Из такого кирпича не то что стены строений, а и печи получались долговечные. Босые ноги по самые колени вязли в цепком месиве. Час-другой повыдергивай из него ноги, и пот по лбу и спине побежит ручейками. Глина же холодная-прехолодная. По костям ломота пробегает. Поэтому работницы давились затяжным кашлем.

Феклуша осунулась. Под глазами, будто отражения бровей, пролегли темные полукружья. Сдержаннее стала походка. На вопросы мужа и родных горячо отвечала:

— Пошто придумываете мне хворь! Ить хворому да увечному работа не по рукам. А я от других нисколь не отстаю.

Ночами Феклуша часто просыпалась, жадно пила холодную воду. В постели обжигала Федора сухим, колючим жаром.

Однажды Федор пытливо взглянул жене в глаза и твердо заявил:

— Робить больше не пойдешь: чую, занедужила.

— Что ты, Федя! Пошто такое говоришь? Не лучше и не хуже прочих баб-то я, чтобы не робить. Не пойду — другие следом за мной откажутся. Вон Пелагее Белобородовой подавно от работы отстать пора: как жердочка стала. За нее всей артелью срабатываем. А мне работа нипочем.

— У остальных мужья тоже есть… пусть о женах пекутся, а я о своей… — Но Федор прикусил язык. Он ничего еще не сделал, чтобы Феклуша не работала, и уловил в своих словах хвастовство.

Феклуша же продолжила начатый разговор:

— Кто же за жен робить станет?

— Кто, кто… мужья.

— Но мужикам свои уроки дай бог сробить.

На другой день Федор поймал самого управляющего рудником маркшейдера Кузнецова, объявил просьбу о Феклуше. Маркшейдер сердито ответил:

— Глаз нету, что ли, у тебя? Разве не видишь, работы непочатый край, не одна твоя жена робит. И не проси…

Тогда Федор сказал:

— Что стоит урок жены, заплачу из своего жалованья.

Маркшейдер вспомнил про милость Беэра к Федору, смягчился.

— Ладно, быть по-твоему.

Вскоре на похверке зашумела жизнь. В толчейной фабрике гулко застучали рудодробильные песты. При дроблении руды в воде из нее частично удалялись мелкие камни и земля. Измельченная руда поступала в промывальную фабрику. В заключение из руды вымывали в корытцах — зикертротах — зернышки самородного металла. Те, что залегали в слабых породах. Только после того руды-шлихи увозили на Барнаульский завод. Там выплавляли серебро.

Когда в наземных работах наступил спад, жен работных и малолетов начальство распустило по домам. Маркшейдер Кузнецов вызвал Федора.

— Собирайся на рудный поиск.

Федор зашел в рудничную контору за жалованьем, поставил в ведомости крестик, пересчитал разменное серебро, отнял половину и отдал конторщику.

— Лишнее мне выдано.

Конторщик взглянул в ведомость, на миг затих, потом заулыбался во все лицо, затрещал сорокой:

— Премногие спасибочки тебе, честный человек… вернул полтора рубля. Ведь на моей шее четыре рта, а жалованье чуть поболе твоего.

Федор знал, что конторщик получал в два раза больше, чем он, да не гнушался на взятку, но ничего не сказал.

Дома Феклуша встретила Федора робкой, чуть виноватой улыбкой. И голос Феклуши звучал необычно настороженно и выжидательно.

— Вот тебе, Федя, вязаная рубаха из козьего пуха. Ночью и утром прохладно. А в горах и подавно.

— За то спасибо, Феклуша.

Знал Федор, что лишних денег в семье нет. Подумал: «Поди, по копейке отрывала. И опять же для меня». Спросил:

— За какие деньги купила-то?

— Уговор такой: не будешь ругать, скажу! — За что же ругать-то?

— Ну и ладно тогда. — В голосе Феклуши послышалось успокоение. — Прости, Федя, ослушалась тебя. До последнего дня со всеми бабами робила. Ничего мне не сталось. Тебе в облегчение делала. Вот и купила рубаху…

Феклуша ходила на работу позже, а приходила раньше Федора, поэтому ее дневное отсутствие оставалось ему неизвестным. Он почувствовал, как к горлу подступил комок. К языку прилипло, никак не могло сорваться задушевное слово. Федор крепко обнял Феклушу, сдавленным голосом попросил:

— Только в другой раз так не делай.

После того пошел в контору. Конторщик по лицу Федора понял, зачем тот пришел, опередил грозу словами. Говорил — вроде отчитывал. На самом деле за словами прятал испуг, отводил в сторону нежелательную огласку.

— Попутал ты меня! Сначала правильно выдал тебе деньги, потому как ты за жену не в ответе. Забери деньги… чужие, не для меня.

* * *

Постылым стал для Насти дом Смыковых. Свекор следил за каждым ее шагом. Как только выпадал подходящий случай, приставал, домогался. К силе не прибегал. После несправедливого наказания плетьми Настя затаила глубокую обиду на свекра и в оборках юбки прятала короткий остро отточенный нож. Савелий однажды едва не отведал его и после старался уломать Настю словом.

В воскресный день старики ушли в церковь к обедне. Минуты одиночества Насте казались счастливыми. Она бойко хлопотала у печи. О кирпич шаркали днища ведерных чугунов и корчаг. Гремели ухваты. В сильных руках играла клюка, выбивала снопы искр из догоравших головешек. Согретая печным огнем и уставшая, Настя присела на край широкой скамьи. Глядя в полупрозрачную слюдяную оконницу, глубоко задумалась… Пятый месяц не являл глаз Кузьма. Хотя и не мил, а Настя ждала его. Как ни крути, а муж, какой ни есть, оградит честь жены. Сдавалось сейчас Насте, что Кузьма на самом деле лучше, чем казался раньше, до отъезда. И в душу прокрадывалась тайная несмелая надежда: «На людях побывал Кузьма. Изменился, может. Да и я постараюсь в сердце ему глубже заглянуть. Чай, не черный колодец оно. Бывает, что немилый поначалу становится желанным и любимым позже. Может, появится ребенок, а тогда…»

Не раз и не два Настя оглядывалась на прошлое и не видела светлого пятнышка в своей жизни. Только и есть одно, что своим появлением зажигала блудливые огоньки в глазах мужиков. А Насте так хотелось настоящего человеческого счастья. Чтобы мужские глаза смотрели на нее прямо и честно, не юлили от похотливого желания. Ждала Настя Кузьму с думами о лучшем.

Свекор раньше положенного вернулся из церкви, бесшумно открыл дверь, прокрался кошачьей походкой с утешительными мыслями на уме: «Не камень же баба, чтобы не сдаться. Спробую еще разок. Только не спугнуть бы… не подступиться тогда. Не удастся — не прибудет к моим прежним хлопотам. А Кузьма во где у меня, на шее…» — Савелий плотно сжал кулак. Таким его и увидела случайно оглянувшаяся Настя.

— Опять лезешь? А ну поспеши ко мне на шею! Чего же стоишь-то? А ну спробуй! — Настя запустила руку в складку юбки.

Савелий укорил себя: «Прозевал, непуть… проворнее надо было». Как ни в чем не бывало отошел в угол, без нужды взял ременный недоуздок, помял в руках, потом миролюбиво заговорил:

— Понапрасну шарахаешься от меня в сторону. И пальцем не собираюсь тронуть. Сердишься за то, что плетьми постегали. А ить на пользу это, на уважение к старшим такое-то.

Вошла Марфа, кинула испытующий взгляд на Настю и поняла, о чем разговор. Марфа хорошо знала о домогательствах Савелия. После случая в амбаре Настя рассказала о том без утайки. Тихая и добрая свекровь не стала вымещать безрассудную и слепую ревность на снохе, напротив, исподволь ограждала ее. К удивлению Савелия, Марфа совсем неожиданно вставала между ним и Настей. И Савелий оказывался бессильным наказать за то жену — боялся, что предаст огласке его домогательства. Вот и теперь — до конца церковной службы далеко, а Марфа тут как тут. Робким виноватым голосом спросила не о том, что тревожило душу:

— Пошто, Савелий, из церкви ушел? Такая служба хорошая…певчие на хорах…

Савелий молча вышел из избы.

— Опять приставал? — В голосе Марфы неподдельное участие, в глазах тревожное, тоскливое ожидание.

— Опять, — коротко ответила Настя.

— Грех великий на Савелии. Никак и ничем его не отмолишь, такой грех-то. Смолоду бес вселился в мужика, под старость накрепко скрутил. Ты, Настенька, смолчи перед Кузьмой. Подальше от нового греха… авось перемелется все, стихомирится старик. Кузьма, может, отделиться вздумает, заберет тебя с собой на рудник.

Рука Марфы, корявая, как терка, легла на голову Насти, спутала волосы.

Настя молчала. Ее одолевали противоречивые чувства. Не в первый раз рождалась жалость к Марфе за трудно прожитую жизнь. И вместе с тем клокотала обида на ту же Марфу за то, что не выстояла перед крутым характером мужа, согнулась, как жидкий прутик от первого снега.

Сейчас Насте почему-то меньше всего думалось о себе. Быть может, потому, что у Марфы еще чернее судьба, чем у нее: ведь у Насти впереди жизнь и не все потеряно…

Кузьма вернулся домой за две недели до пасхи. Похудел от изнурительной рудничной работы. Дней пять катался с боку на бок. После казенной бескормицы аппетитно и без остатка поедал всякую постную пищу, Настя едва поспевала готовить.

Каждое утро Марфа долго и неотрывно смотрела на Настю, вроде спрашивала: «Неужто рассказала?» И в прямом открытом взгляде Насти читала ответ: «Нет…»

Стояла дружная звонкоголосая весна. Снег остался лишь в лесной чащобе, в кустарниках. Быстро просыхали дороги. Под солнцем легко вздыхала освободившаяся земля. Ее горячее дыхание согревало, заставляло трепетно струиться воздух.

Незадолго до пасхи Савелий по-хозяйски сказал:

— Поезжай, сын, на пашню. Привезешь снопы прошлогоднего урожая. Вымолотим и смелем зерно к празднику.

В эти дни невысказанное горе тяжело придавило Настю. Через то не клеились отношения с Кузьмой. Совсем о другом заговаривала Настя — не хватало смелости огорчить свекровь.

С приездом сына словно подменили Савелия. На Настю смотрел с полным безразличием, стал распорядительнее прежнего, строже в спросе по домашности.

На пашню Кузьма поехал с Настей. К задку рыдвана привязали второго коня, соседского, на случай, если придется помочь кореннику при плохой дороге. Кузьма подавал колючие, лежалые снопы, Настя плотно укладывала их на телеге. В нос бил запах хлебной прели.

Быстро вырос воз. Чтобы не свалиться на дороге, наверх положили березовый бастрык, натуго притянули к основанию телеги прочными веревками. После этого Кузьма предложил:

— Перекусим, передохнем малость и до дому.

Расположились у недобранной скирды на пожухшей соломе. Здесь почти тихо и солнце светит теплее. Над головами, как вырезанный из черной бумаги, парил коршун. Вот он камнем упал вниз. Настя громко и восторженно закричала:

— Смотри, Кузьма, не поймал разбойник добычу!

Коршун нацеливался на низко летевшую синицу. Просчитался и угодил в колючий пихтач. Взъерошенный, с просветами в крыльях от потерянных перьев тяжело проплыл над самой скирдой. Кузьма как холодной водой плеснул на горячее железо:

— Чего тут дивного… чай, не невидаль какая. — Смахнув крошки с тряпицы, завел необычный разговор: — Нет между нами с тобой ни совету ни привету… как постылые друг другу.

В глазах Насти вспыхнули огоньки. Впервые услышала от Кузьмы резонное, рассудительное. В эту минуту поверила, что иным стал Кузьма.

— Вот, к примеру, — продолжал он, — жила ты без меня. А как? И словом не обмолвилась.

Теплая улыбка сильнее солнца согрела, осветила лицо Насти. И захотелось ей ответить на первое задушевное слово мужа чистой правдой, столкнуть камень с души. Все равно рано или поздно узнает обо всем — люди расскажут.

— Тяжело, Кузя, когда у молодой бабы защиты нет. Ох, как тяжело! Каждый норовит обидеть, унизить…

После рассказа про несправедливое наказание плетьми, домогательства Савелия Кузьма долго пялил ошалелые глаза на Настю. Угадывалось по ним одно: потрясен Кузьма услышанным. И так потрясен, что не способен рта раскрыть, рукой шевельнуть.

— То истинная правда. Твоя мать — свидетель.

Неведомая сила сорвала Кузьму с места. По-дикому забегали глаза. Часто застучали зубы. Таким Кузьму Настя и представить не могла.

— Врешь, стерва! Наговариваешь, чтобы свой хвост очистить. С приказчиком путалась? Путалась! Сам отец мне рассказывал. Ему и вера. А тебя удушить мало!

Оцепенение пригвоздило Настю к месту, где лежала. Не успела понять, что происходит, а Кузьма оседлал ее. В дикой злобе бил кулаками. Потом хватал полные горсти остистых колосьев, совал под исподнюю рубаху. Настя несколько раз отбивала удар кулака, нацеленный в голову. Кузьма протянул руку к сбитому с головы платку. И Настя поняла, что может произойти страшное, непоправимое. Сжалась в плотный комок, что есть силы распрямилась и, как рыба из крепко сжатых пальцев, вырвалась от Кузьмы, схватила палку.

— А ну, посмей, червивый!

Кузьма оторопело попятился к возу, намереваясь вооружиться вилами. Тогда Настя вскочила на пристяжного коня, которого Кузьма не успел подпрячь. Так и ускакала с палкой в руке.

По дороге домой Кузьму нагнали рудовозы. Несколько минут назад они встретили растрепанную Настю, из любопытства выспросили. Сейчас сердито отчитали Кузьму.

— Пошто над бабой измываешься! Настя ни дать ни взять царевна! С нее жаль сронить волос, не то что бить. Тебе, недопарышу, кривая да корявая Анисья под стать, кого в Колывани седой вдовец в жены не берет. А с Настей, поганец, блюди порядок без буйства и смертного боя.

Настя прискакала в деревушку Черепаниху, что стояла по дороге на Змеиногорский рудник. У двоюродной тетки по матери остановилась, привела себя в порядок.

Лицо тетки растянулось от удивления, когда Настя оставила коня и сошла со двора с краюхой хлеба в дорожной котомке. Куда ушла — никто не знал.

* * *

Соленому под шестьдесят подвалило. С виду вроде стал еще крепче, внушительнее, но здоровье не то — сдавали ноги, руки и глаза. По ночам кости грызла злая ломота. После сна не было, как прежде, прилива бодрости. Час-другой, пока не разомнется, болела голова, перед глазами кружили черные хлопья. Поневоле Соленый отстал от рудных поисков. Тяжело для души, но ничего не поделаешь.

Рудничный лекарь Гешке долго и внимательно прослушивал, мял Соленого. Нашел, что болен. Без лишних дум и опаски лекарь начертал спасительную бумагу:

«…за постоянной костяною ломотой, слабостью зрения часто обращается в немощи, к службе мало пригоден…»

Управляющий рудником прочитал такое, недовольно поморщился — жаль лишаться работника. После короткого раздумья наложил на бумаге резолюцию:

«Перевести в конюхи».

На руднике имелось немалое число лошадей. Возили руду, лес. Лошадей гоняли у воротов, которыми поднимали руды из шахт, у водоотливных насосов. В крепости и за ее стенами выстроились длинные, вместительные конюшни.

С летней поры до самых первых снегов Соленый пас лошадей на веселой сочной луговине между Змеевкой и впадающей в нее маленькой речушкой Бухаловкой. Новая работа не из легких, но пришлась по душе Соленому.

Лошадей пригоняли на выпас для короткого отдыха изнуренными, исхудавшими. Диву давались самые строгие приемщики: проходило двадцать-двадцать пять дней, и лошади стараниями Соленого становились неузнаваемыми, тучнели телом, в глазах появлялся игривый блеск. Соленый прятал довольную улыбку в бороде от сознания, что животным-труженикам теперь станет легче ходить в хомуте.

В любой партии Соленый знал наперечет всех лошадей. Когда принимал на поправку, придирчиво прощупывал наметанным взглядом. Отбирал самых слабых, отводил на лучшие выпаса с буйным разнотравьем, с водопоем поблизости и с тенью от одиноких деревьев на открытом, доступном ветрам месте.

Прежде иногда казенных лошадей с выпасов угоняли кочевые джунгары, случайно приходившие сюда киргиз-кайсаки и беглые русские люди. Соленый все ночи напролет не смыкал глаз, жег большой костер на берегу Бухаловки у своего шалаша. Всегда настороженное ухо привыкло улавливать в ночи шорохи. И в этом Соленый находил свое новое увлечение. Был готов без конца слушать веселую перепелиную перекличку, крики ночных пернатых хищников. В погожие лунные ночи в прибрежных черемухах появлялся басенник соловей. Тогда мир Соленому казался прекрасным, меньше думалось о том, что омрачало жизнь. Затихал соловей, и Соленый спохватывался, упрекал, себя в беспечности, шел осматривать выпаса. Отдыхал он днем, когда жарко припекало солнце.

Однажды ночь выдалась ветреная. Сквозь рыхлые облака еле проглядывала мутная луна. Звуки глохли в шуме деревьев, шелесте трав. Лишь упорно не смолкало раскатистое уханье выпи на ржавом болоте. В такую ночь, как ни прислушивайся, не уловишь затаенной поступи вора. Соленый и минуты не просидел у костра, все время колесил по выпасам. И вдруг с дальней поляны ветер донес тревожное всхрапывание и испуганное ржание. Соленый зажег факел и кинулся на выпас. Слышалось, как отчаянно колотит ногами лошадь, будто силится вырваться из чьих-то цепких рук.

В свете факела показалась спина трусливо удиравшего зверя. «Медведь…» — догадался Соленый. Сдернул с плеча длинноствольное широкожерлое ружье-фузею. Было приложился, чтобы выстрелить, и благоразумно сдержался: «В темноту ночи без прицела пульнешь — лошадь можешь покалечить».

Утром приехал за лошадьми приемщик. По пасмурному лицу Соленого догадался, что произошло неладное. Ивану было больно смотреть на бездыханного крупного мерина белой масти. По шее пролегли глубокие рваные борозды — следы медвежьих когтей. Приемщик утешил:

— Твоей вины в том нет… Зверь и тебя мог задрать в темноте.

В рудничной конторе — бойкий скрип гусиных перьев. Стараниями писарей рождались, шли по команде объемистые доношения. С завидными подробностями в них расписывались обстоятельства гибели коня. Одно такое доношение дошло и до Беэра. Как прочитал, вскипел, затопал ногами.

— Убыток казне допущен единственно по недосмотру!

По воле Беэра родилось грозное предписание Змеиногорской рудничной конторе о взыскании денег «за удавленную зверем — медведем казенную лошадь» и наказании плетьми.

После плетей Соленый месяц провалялся в рудничном лазарете. Как и несколько лет назад, его обуревала жажда мести за незаслуженное наказание. И только смирял возраст.

В это время на рудник вновь пожаловал Беэр для осмотра проходок, наружных устройств и служб. Бригадира ожидали приятные удобства. У стен крепости на возвышении стоял щеголеватый особняк, срубленный из толстых смолистых сосновых бревен, желтых, как воск, на прочном фундаменте из серого камня. Дом поблескивал на солнце гладко оструганными бревнами. На заходе солнца работные дивовались жарким пожаром, который занимался на редкостных стеклах окон. В доме восемь покоев, и все для главного командира с его денщиками. Бригадир явно скромничал. По штату полагалось ему семь, а обходился двумя денщиками, остальных определил в горные работы.

К приезду Беэра рудничное начальство навело в поселке порядок. Не прошел заботливый глаз начальства и мимо госпиталя. Не только внутренние покои, но даже забор с воротами покрасили белой глиной.

Соленый прослышал о приезде Беэра и его намерении навестить госпиталь. Откатчику руды Фоме Тихобаеву, которого водянка свалила, уверенно заявил:

— Не пущу бригадира в покои!

— Это как так? Ить он самый важный начальник и у тебя позволения не спросит.

— И все равно не пущу! Попомни, что так и будет. Бригадирова милость костью поперек горла стала. Не хочу видеть благодетеля, вот и все!..

Госпитальное начальство по указке свыше не давало засиживаться ходячим больным, выгоняло их в обширный двор. Здесь, как и на склонах горы, охотились за змеями. Правда, никакого урока не устанавливалось. И все же работные день-деньской слонялись на солнцепеке в поисках добычи. Беэру понравилось это.

— Похвальна сия разумная мера против мерзких тварей!

В добром расположении духа он не погнушался спросить у больных тут же во дворе:

— Хорошо ли вас содержат в госпитале? — При неловком молчании больных совсем повеселел и уверенно проговорил: — Стало быть, и в самом деле хорошо, коли молчите. Не так ли?

Тогда из кучки больных послышался голос, уверенный и смелый:

— Не совсем хорошо! В харче большую нужду терпим, высокопревосходительный господин.

— Отчего же?.. И как ты прозываешься? — лицо Беэра построжело от проступивших морщинок.

— А вот потому, — продолжал тот же голос. — К примеру, возьмем суп, что нам подают. Такой жидкий — впору крупинки считать. Никчемный и безвкусный. Жаль, воду понапрасну портят. А прозываюсь я Соленым, по имени Иван…

Беэр вспомнил про недавнее доношение и бойко спросил у лекарского ученика:

— Какой болезнью он одержим?

— На поправке после экзекуции, ваше высокопревосходительство.

Прежде чем круто повернуть и крупно зашагать прочь, Беэр недовольным тоном бросил:

— Вижу: немолод годами, бороду инеем запорошило, а наука впрок не идет.

Лекарский ученик забежал вперед идущего Беэра, убедительно и слезно пояснил:

— Не верьте, ваше высокопревосходительство, пустому навету! Харч выдается по рациону без остатка. Сами в том извольте убедиться.

Перед входом в госпиталь лекарский ученик резко взбежал на крыльцо, услужливо рванул на себя дверь. И то, что увидели Беэр и его свита, их поразило неожиданностью и поначалу пришило к месту. Откуда-то сверху сорвалась змея и, к великому удивлению всех, повисла в воздухе. Потом начала отчаянно извиваться. Из раскрытого рта истекало угрожающее шипение.

В диком страхе бригадир скатился с крыльца. Во внутренние покои лазарета он не пошел. Разгневанный до предела, приказал учинить тонкое следствие по поводу этой дерзкой насмешки над ним.

В то время в госпитале находился единственный больной Фома Тихобаев — остальные во дворе встречали Беэра. С Тихобаева и начали дотошные допросы следователи.

— Ты захлестнул удавкой змею? Хотел, чтобы ужалила его превосходительство! А ну, говори без запирательства!

Фома мелко вздрагивал одутловатым, жидким телом и слезно оправдывался:

— Немощен я… По нужде с топчана на руках ссаживают. Не по мне проказы творить.

Следователи не унимались, побоями причинили страшную боль исстрадавшемуся человеку. Узнал про то Соленый, пришел к следователям, честно объявил:

— Не мучайте, изверги, невинного! Я змею словил и подвесил.

Не поверили Соленому и стали отвергать его вину:

— Ты во дворе с самого утра находился. Не твоих рук проделка. Отваливай, пока не получил по морде!..

Беэр находился на руднике почти две недели и каждый день интересовался ходом следствия. Вокруг бригадирского особняка выставили усиленные караулы: были опасения, что Беэру подстроят и здесь такое же, что в госпитале.

А случилось другое. Однажды ранним утром на крыльце особняка солдаты подобрали угрожающую записку:

«Хочешь остаться в живых, уметайся немедленно прочь. Не то твое брюхо распорем, намотаем кишки на камни. Да оградит тебя, толстопузого, бог от такой напасти!..»

Беэр всматривался в неровные, неуверенные закорюки и ощущал, как мерзкий страх коробил кожу на спине.

От болезни и допросов с пристрастием скончался Фома Тихобаев, так и не проронив ни единого слова о Соленом.

Пока самые натасканные писари долго и тщетно пытались распознать, кто написал подметное письмо, бригадир под предлогом неотложных дел поспешил укатить со Змеиногорского рудника. Как говорят, подальше от греха. Попросту струсил.

Между тем Соленый с зарубцевавшейся спиной вернулся домой. В душе долго сокрушался смертью Фомы Тихобаева. Про себя же говорил: «Через меня Фома раньше времени душу отдал. А с бригадиром по-моему вышло: не только в покои госпиталя не вошел, а и с рудника сбежал его превосходительство».

* * *

Приказчик Сидоров долго болтался не у дел. Не поставишь же его к плавильной печи, не пошлешь с кайлой в рудничный забой. Не те годы. Да и привык приказчик людьми распоряжаться. Про настоящую тяжелую работу давным-давно позабыл.

Теперь всеми рудничными и заводскими делами на Алтае правили подготовленные горные офицеры. Новое начальство еле подыскало подходящую должность для Сидорова: определили старшим штейгером на Змеиногорский похверк. Должность эта называлась — похштейгер».

В течение смены Сидоров неотлучно находился то в промывальной, то в толчейной фабриках. Домой уходил уставшим, опустошенным. В ушах долго не смолкали звонкое хлюпанье воды, резкий скрежет, глухой и гулкий перестук рудодробильных пестов. С Сидорова немалый спрос был. Он неустанно следил за работой дробильщиков, засыпщиков, подкатчиков. Начни похверк плохо работать, и сразу немалый ущерб интересам ея императорского величества. Попробуй не выдать положенного числа шлихов! От одной мысли о том Сидорова сковывал цепкий холодок.

Многое пережил, многое перевидел Сидоров. Но сейчас казалось, случись какая провинка, ответ за нее куда строже прежнего будет, И Сидоров, особенно первое время, строго придерживался инструкций, разработанных начальством для похштейгеров. А годы все же брали свое. Не звучал уже так властно и зычно голос. Часто фальшивили глаза и уши.

Как-то в конце смены управляющий заглянул на похверк. Долго и придирчиво рассматривал шлихи.

Перед уходом принялся наставлять Сидорова, как малолета:

— Шлихи на проплавку дробятся до величины куриного яйца. А что мы видим здесь? Вот один, там другой кусок с добрую бычью голову. Куда годится такое? — Тут же приказал обидевшемуся в душе Сидорову перебрать шлихи, крупные раздробить до установленного размера.

Не привык к такому Сидоров. В прошлом Демидов распекал приказчика в бумагах. Над головой, конечно, висел занесенный кулак, но опуститься мог лишь тогда, когда попадешь в Невьянск. Теперь же в любую минуту…

Управляющий едва не вполовину моложе Сидорова, а отчитывает и поучает — это задевало старика за нутро. Обида, как червоточина, грызла душу, оттого слабело рвение в службе. Пора бы отставку просить. Смелости не хватало. Знал: от безделья до смерти самая короткая дорожка. «Не будет никаких силов, тогда об отставке подумаю. А пока, сивка, тяни лямку».

С переходом на царскую службу Сидоров стал примечать за собой: как приложится к чарке хмельного, так и душевный мрак рассеивается, будто густой туман от ветра. Зачастил бражничать Сидоров. Нередким гостем стал в домах работных по всякому случаю — нарекался ли именем, сочетался ли браком, отдавал ли богу душу человек. Чаще бывал у тех работных, что находились на гульной неделе. Приходил вечерами. Иногда, при страшном похмелье, не гнушался испить чарку-другую и во время двухчасового обеденного роздыха. С хмельным блеском в глазах шел исполнять службу. Работные поражались происшедшей перемене в приказчике. Хотя и зазывали его к себе наперебой, а с горечью отмечали: «Покатился вниз по мокрой дощечке, никакая сила не удержит».

И скоро по недосмотру Сидорова сотворилось несчастье.

Готовые шлихи из похверка вывозились по деревянным лежням на ручных тачках и в особых конных тележках. Сидоров и глаз не казал наружу. Между тем откатчики насыпали шлиховую кучу выше и круче обычного. Колеса конной тележки соскочили с лежней. До свалки оставалось не более пяти аршин, и коногон Михайла Белогорцев стал громко понукать лошадь. Та, не в силах сдернуть воз с места, принялась отчаянно рваться, колотить ногами по земле. От сотрясения стремительно обрушилась куча. От удара в висок увесистым камешком Михаила даже не ойкнул.

Сбежалось все рудничное начальство, на месте учинило строгое расследование. Поодаль стабунились работные, головы обнажили перед погибшим товарищем. На лицах — суровая печаль.

Прибежала жена Михаилы Аксинья, долговязая не старая еще женщина. За ней длинный хвост — четверо ребят, один другого меньше. Поняв без слов, что случилось, Аксинья рухнула на бездыханного мужа. Дикий вопль отчаяния сменило голосистое, протяжное причитание:

— На кого же ты кинул меня, бесприютную, своих кровинушек-сиротинушек, деток своих! Восстань на резвы ноженьки, кормилец ненаглядный!..

Управляющий недовольно поморщился, зло прикрикнул на Сидорова:

— Убери, что ли, бабу! Чтоб тоски на работных причетами не нагоняла…

До рассудка ребят не сразу дошел смысл происходящего. И лишь при виде матери, которую уводили прочь солдаты, ребята разразились истошными криками.

Начальство нашло, что Михаила и есть главный виновник своей смерти. Неосмотрительным, мол, оказался, коли колеса с лежней соскочили. Оттого-то сотрясение и обвал кучи приключился.

Сидоров так и остался не в ответе. Но душу скребла внезапно пробудившаяся совесть. Уши ножом резал ребячий крик. В глазах удручающее видение: куча испуганных ребятишек, худющих и плоских. Сидоров отчаянно гнал от себя назойливое наваждение. «Стареешь, сдаешь, Мокеич. Раньше доводилось не такое пережить, и все нипочем. А теперь слюни распустил, как последняя баба, оттого, что Михаила, царство небесное ему, преставился».

В воскресный день изрядно захмелевший Сидоров шел по рудничному поселку. Навстречу — Федор, застрявший дома на несколько дней. Сидоров обрадовался выпавшему случаю — старому знакомому проще и свободнее излить душу.

— И-и, милый, то-то же и встреча! Никак первая после Колывани? Все руды сыскиваешь? А я теперь, почитай, никто… то есть самый захудалый похштейгер.