МОЙ РАЗГОВОР С ПОЧТМЕЙСТЕРОМ 7 страница

 

 

ДАМЫ

 

Федор Петрович, директор народных училищ N-ской губернии, считающий себя человеком справедливым и великодушным, принимал однажды у себя в канцелярии учителя Временского.

-- Нет, г. Временский, -- говорил он, -- отставка неизбежна. С таким голосом, как у вас, нельзя продолжать учительской службы. Да как он у вас пропал?

-- Я холодного пива, вспотевши, выпил... -- прошипел учитель.

-- Экая жалость! Служил человек четырнадцать лет, и вдруг такая напасть! Чёрт знает из-за какого пустяка приходится свою карьеру ломать. Что же вы теперь намерены делать?

Учитель ничего не ответил.

-- Вы семейный? -- спросил директор.

-- Жена и двое детей, ваше превосходительство... -- прошипел учитель.

Наступило молчание. Директор встал из-за стола и прошелся из угла в угол, волнуясь.

-- Ума не приложу, что мне с вами делать! -- сказал он. -- Учителем быть вы не можете, до пенсии вы еще не дотянули... отпустить же вас на произвол судьбы, на все четыре стороны, не совсем ловко. Вы для нас свой человек, прослужили четырнадцать лет, значит, наше дело помочь вам... Но как помочь? Что я для вас могу сделать? Войдите вы в мое положение: что я могу для вас сделать?

Наступило молчание; директор ходил и всё думал, а Временский, подавленный своим горем, сидел на краешке стула и тоже думал. Вдруг директор просиял и даже пальцами щелкнул.

-- Удивляюсь, как это я раньше не вспомнил! -- заговорил он быстро. -- Послушайте, вот что я могу предложить вам... На будущей неделе письмоводитель у нас в приюте уходит в отставку. Если хотите, поступайте на его место! Вот вам!

Временский, не ожидавший такой милости, тоже просиял.

-- И отлично, -- сказал директор. -- Сегодня же напишите прошение...

Отпустив Временского, Федор Петрович почувствовал облегчение и даже удовольствие: перед ним уже не торчала согбенная фигура шипящего педагога, и приятно было сознавать, что, предложив Временскому свободную вакансию, он поступил справедливо и по совести, как добрый, вполне порядочный человек. Но это хорошее настроение продолжалось недолго. Когда он вернулся домой и сел обедать, его жена, Настасья Ивановна, вдруг вспомнила:

-- Ах, да, чуть было не забыла! Вчера приезжала ко мне Нина Сергеевна и просила за одного молодого человека. Говорят, у нас в приюте вакансия открывается...

-- Да, но это место уже другому обещано, -- сказал директор и нахмурился. -- И ты знаешь мое правило: я никогда не даю мест по протекции.

-- Я знаю, но для Нины Сергеевны, полагаю, можно сделать исключение. Она нас как родных любит, а мы для нее до сих пор еще ничего хорошего не сделали. И не думай, Федя, отказывать! Своими капризами ты и ее обидишь и меня.

-- А кого она рекомендует?

-- Ползухина.

-- Какого Ползухина? Это того, что на Новый год в собрании Чацкого играл? Джентльмена этого? Ни за что!

Директор перестал есть.

-- Ни за что! -- повторил он. -- Боже меня сохрани!

-- Но почему же?

-- Пойми, матушка, что уж ежели молодой человек действует не прямо, а через женщин, то, стало быть, он дрянь! Почему он сам ко мне не идет?

После обеда директор лег у себя в кабинете на софе и стал читать полученные газеты и письма.

"Милый Федор Петрович! -- писала ему жена городского головы. -- Вы как-то говорили, что я сердцеведка и знаток людей. Теперь вам предстоит проверить это на деле. К вам придет на днях просить места письмоводителя в нашем приюте некий К. Н. Ползухин, которого я знаю за прекрасного молодого человека. Юноша очень симпатичен. Приняв в нем участие, вы убедитесь..." и т. д.

-- Ни за что! -- проговорил директор. -- Боже меня сохрани!

После этого не проходило дня, чтобы директор не получал писем, рекомендовавших Ползухина. В одно прекрасное утро явился и сам Ползухин, молодой человек, полный, с бритым, жокейским лицом, в новой черной паре...

-- По делам службы я принимаю не здесь, а в канцелярии, -- сказал сухо директор, выслушав его просьбу.

-- Простите, ваше превосходительство, но наши общие знакомые посоветовали мне обратиться именно сюда.

-- Гм!.. -- промычал директор, с ненавистью глядя на его остроносые башмаки. -- Насколько я знаю, -- сказал он, -- у вашего батюшки есть состояние и вы не нуждаетесь, какая же вам надобность проситься на это место? Ведь жалованье грошовое!

-- Я не из-за жалованья, а так... И все-таки служба казенная...

-- Так-с... Мне кажется, через месяц же вам надоест эта должность и вы ее бросите, а между тем есть кандидаты, для которых это место -- карьера на всю жизнь. Есть бедняки, для которых...

-- Не надоест, ваше превосходительство! -- перебил Ползухин. -- Честное слово, я буду стараться!

Директора взорвало.

-- Послушайте, -- спросил он, презрительно улыбаясь, -- почему вы не обратились сразу ко мне, а нашли нужным предварительно беспокоить дам?

-- Я не знал, что это для вас будет неприятно, -- ответил Ползухин и сконфузился. -- Но, ваше превосходительство, если вы не придаете значения рекомендательным письмам, то я могу вам представить аттестации...

Он достал из кармана бумагу и подал ее директору. Под аттестацией, написанной канцелярским слогом и почерком, стояла подпись губернатора. По всему видно было, что губернатор подписал не читая, лишь бы только отделаться от какой-нибудь навязчивой барыни.

-- Нечего делать, преклоняюсь... слушаю-с... -- сказал директор, прочитав аттестацию, и вздохнул. -- Подавайте завтра прощение... Нечего делать...

И когда Ползухин ушел, директор весь отдался чувству отвращения.

-- Дрянь! -- шипел он, шагая из угла в угол. -- Добился-таки своего, негодный шаркун, бабий угодник! Гадина! Тварь!

Директор громко плюнул в дверь, за которой скрылся Ползухин, и вдруг сконфузился, потому что в это время входила к нему в кабинет барыня, жена управляющего казенной палаты...

-- Я на минутку, на минутку... -- начала барыня. -- Садитесь, кум, и слушайте меня внимательно... Ну-с, говорят, у вас есть свободная вакансия... Завтра или сегодня будет у вас молодой человек, некто Ползухин...

Барыня щебетала, а директор глядел на нее мутными, осовелыми глазами, как человек, собирающийся упасть в обморок, глядел и улыбался из приличия.

А на другой день, принимая у себя в канцелярии Временского, директор долго не решался сказать ему правду. Он мялся, путался и не находил, с чего начать, что сказать. Ему хотелось извиниться перед учителем, рассказать ему всю сущую правду, но язык заплетался, как у пьяного, уши горели и стало вдруг обидно и досадно, что приходится играть такую нелепую роль -- в своей канцелярии, перед своим подчиненным. Он вдруг ударил по столу, вскочил и закричал сердито:

-- Нет у меня для вас места! Нет и нет! Оставьте меня в покое! Не мучайте меня! Отстаньте от меня, наконец, сделайте одолжение!

И вышел из канцелярии.

 

 

СИЛЬНЫЕ ОЩУЩЕНИЯ

 

Дело происходило не так давно в московском окружном суде. Присяжные заседатели, оставленные в суде на ночь, прежде чем лечь спать, завели разговор о сильных ощущениях. Их навело на это воспоминание об одном свидетеле, который стал заикой и поседел, по его словам, благодаря какой-то страшной минуте. Присяжные порешили, что, прежде чем уснуть, каждый из них пороется в своих воспоминаниях и расскажет что-нибудь. Жизнь человеческая коротка, но всё же нет человека, который мог бы похвастать, что у него в прошлом не было ужасных минут.

Один присяжный рассказал, как он тонул; другой рассказал, как однажды ночью он, в местности, где нет ни врачей, ни аптекарей, отравил собственного ребенка, давши ему по ошибке вместо соды цинкового купороса. Ребенок не умер, но отец едва не сошел с ума. Третий, еще не старый, болезненный человек, описал два своих покушения на самоубийство: раз стрелялся, другой раз бросился под поезд.

Четвертый, маленький, щеголевато одетый толстяк, рассказал следующее:

"Мне было 22 -- 23 года, не больше, когда я по уши влюбился в свою теперешнюю жену и сделал ей предложение... Теперь я с удовольствием высек бы себя за раннюю женитьбу, но тогда не знаю, что было бы со мной, если бы Наташа ответила мне отказом. Любовь была самая настоящая, такая, как в романах описывают, бешеная, страстная, и прочее. Мое счастье душило меня, и я не знал, куда мне уйти от него, и я надоел и отцу, и приятелям, и прислуге, рассказывая постоянно о том, как пылко я люблю. Счастливые люди это самые надоедливые, самые скучные люди. Я надоедал страшно, даже теперь мне совестно...

Между приятелями был у меня тогда один начинающий адвокат. Теперь этот адвокат известен на всю Россию, тогда же он только что входил в силу и не был еще богат и знаменит настолько, чтобы при встрече со старым приятелем иметь право не узнавать, не снимать шляпы. Бывал я у него раз или два в неделю. Когда я приходил к нему, мы оба разваливались на диванах и начинали философствовать.

Как-то я лежал у него на диване и толковал о том, что нет неблагодарнее профессии, как адвокатская. Мне хотелось доказать, что суд после того, как допрос свидетелей окончен, легко может обойтись без прокурора и без защитника, потому что тот и другой не нужны и только мешают. Если взрослый, душевно и умственно здоровый присяжный заседатель убежден, что этот потолок бел, что Иванов виновен, то бороться с этим убеждением и победить его не в силах никакой Демосфен. Кто может убедить меня, что у меня рыжие усы, если я знаю, что они черные? Слушая оратора, я, быть может, и расчувствуюсь и заплачу, но коренное убеждение мое, основанное большею частью на очевидности и на факте, нисколько не изменится. Мой же адвокат доказывал, что я молод еще и глуп и что я говорю мальчишеский вздор. По его мнению, очевидный факт оттого, что его освещают добросовестные, сведущие люди, становится еще очевиднее -- это раз; во-вторых, талант -- это стихийная сила, это ураган, способный обращать в пыль даже камни, а не то что такой пустяк, как убеждения мещан и купцов второй гильдии. Человеческой немощи бороться с талантом так же трудно, как глядеть не мигая на солнце или остановить ветер. Один простой смертный силою слова обращает тысячи убежденных дикарей в христианство; Одиссей был убежденнейший человек в свете, но спасовал перед сиренами, и т. д. Вся история состоит из подобных примеров, а в жизни они встречаются на каждом шагу, да так и должно быть, иначе умный и талантливый человек не имел бы никакого преимущества перед глупцом и бездарным.

Я стоял на своем и продолжал доказывать, что убеждение сильнее всякого таланта, хотя, откровенно говоря, сам не мог точно определить, что такое именно убеждение и что такое талант. Вероятно, говорил я только, чтобы говорить.

-- Взять хоть тебя... -- сказал адвокат. -- Ты убежден в настоящее время, что твоя невеста ангел и что нет во всем городе человека счастливее тебя. А я тебе говорю: достаточно мне 10 -- 20 минут, чтобы ты сел за этот самый стол и написал отказ своей невесте.

Я засмеялся.

-- Ты не смейся, я говорю серьезно, -- сказал приятель. -- Захочу, и через 20 минут ты будешь счастлив от мысли, что тебе не нужно жениться. У меня не бог весть какой талант, но ведь и ты не из сильных.

-- А ну-ка, попробуй! -- сказал я.

-- Нет, зачем же? Я ведь это так только говорю. Ты мальчик добрый, и было бы жестоко подвергать тебя такому опыту. И к тому же я сегодня не в ударе.

Мы сели ужинать. Вино и мысли о Наташе, моя любовь наполнили всего меня ощущением молодости и счастья. Счастье мое было так безгранично велико, что сидевший против меня адвокат с его зелеными глазами казался мне несчастным, таким маленьким, сереньким...

-- Попробуй же! -- приставал я к нему. -- Ну, прошу!

Адвокат покачал головой и поморщился. Я, видимо, уже начал надоедать ему.

-- Я знаю, -- сказал он, -- после моего опыта ты мне спасибо скажешь и назовешь меня спасителем, но ведь нужно и о невесте подумать. Она тебя любит, твой отказ заставил бы ее страдать. А какая она у тебя прелесть! Завидую я тебе.

Адвокат вздохнул, выпил вина и стал говорить о том, какая прелесть моя Наташа. У него был необыкновенный дар описывать. Про женские ресницы или мизинчик он мог наговорить вам целую кучу слов. Слушал я его с наслаждением.

-- Видел я на своем веку много женщин, -- говорил он, -- но даю тебе честное слово, говорю, как другу, твоя Наталья Андреевна -- это перл, это редкая девушка. Конечно, есть и недостатки, их даже много, если хочешь, но всё же она очаровательна.

И адвокат заговорил о недостатках моей невесты. Теперь я отлично понимаю, что это говорил он вообще о женщинах, об их слабых сторонах вообще, мне же тогда казалось, что он говорит только о Наташе. Он восторгался вздернутым носом, вскрикиваниями, визгливым смехом, жеманством, именно всем тем, что мне так в ней не нравилось. Всё это, по его мнению, было бесконечно мило, грациозно, женственно. Незаметно для меня, он скоро с восторженного тона перешел на отечески назидательный, потом на легкий, презрительный... Председателя суда с нами не было, и некому было остановить расходившегося адвоката. Я не успевал рта разинуть, да и что я мог сказать? Приятель говорил не новое, давно уже всем известное, и весь яд был не в том, что он говорил, а в анафемской форме. То есть чёрт знает какая форма! Слушая его тогда, я убедился, что одно и то же слово имеет тысячу значений и оттенков, смотря по тому, как оно произносится, по форме, какая придается фразе. Конечно, я не могу передать вам ни этого тона, ни формы, скажу только, что, слушая приятеля и шагая из угла в угол, я возмущался, негодовал, презирал с ним вместе. Я поверил ему даже, когда он со слезами на глазах заявил мне, что я великий человек, что я достоин лучшей участи, что мне предстоит в будущем совершить что-то такое особенное, чему может помешать женитьба!

-- Друг мой! -- восклицал он, крепко пожимая мне руку. -- Умоляю тебя, заклинаю: остановись, пока не поздно. Остановись! Да хранит тебя небо от этой странной, жестокой ошибки! Друг мой, не губи своей молодости!

Хотите -- верьте, хотите -- нет, но в конце концов я сидел за столом и писал своей невесте отказ. Я писал и радовался, что еще не ушло время исправить ошибку. Запечатав письмо, я поспешил на улицу, чтобы опустить его в почтовый ящик. Со мной пошел и адвокат.

-- И отлично! Превосходно! -- похвалил он меня, когда мое письмо к Наташе исчезло во мраке почтового ящика. -- От души тебя поздравляю. Я рад за тебя.

Пройдя со мной шагов десять, адвокат продолжал:

-- Конечно, брак имеет и свои хорошие стороны. Я, например, принадлежу к числу людей, для которых брак и семейная жизнь -- всё.

И он уже описывал свою жизнь, и предо мною предстали все безобразия одинокой, холостой жизни.

Он говорил с восторгом о своей будущей жене, о сладостях обыкновенной, семейной жизни и восторгался так красиво, так искренно, что когда мы подошли к его двери, я уже был в отчаянии.

-- Что ты делаешь со мной, ужасный человек?! -- говорил я, задыхаясь. -- Ты погубил меня! Зачем ты заставил меня написать то проклятое письмо? Я люблю ее, люблю!

И я клялся в любви, я приходил в ужас от своего поступка, который уже казался мне диким и бессмысленным. Сильнее того ощущения, которое испытал я в то время, и представить, господа, невозможно. О, что я тогда пережил, что перечувствовал! Если бы нашелся добрый человек, который подсунул мне в ту пору револьвер, то я с наслаждением пустил бы себе пулю в лоб.

-- Ну, полно, полно... -- сказал адвокат, хлопая меня по плечу, и засмеялся. -- Перестань плакать. Письмо не дойдет до твоей невесты. Адрес на конверте писал не ты, а я, и я его так запутал, что на почте ничего не поймут. Всё это да послужит для тебя уроком: не спорь о том, чего не понимаешь.

Теперь, господа, предлагаю говорить следующему".

Пятый присяжный поудобней уселся и раскрыл уже рот, чтобы начать свой рассказ, как послышался бой часов на Спасской башне.

-- Двенадцать... -- сосчитал один из присяжных. -- А к какому, господа, разряду вы отнесете ощущения, которые испытывает теперь наш подсудимый? Он, этот убийца, ночует здесь в суде в арестантской, лежит или сидит, и, конечно, не спит и в течение всей бессонной ночи прислушивается к этому звону. О чем он думает? Какие грезы посещают его?

И присяжные как-то все вдруг забыли о "сильных ощущениях"; то, что пережил их товарищ, писавший когда-то письмо к своей Наташе, казалось не важным, даже не забавным; и уже никто не рассказывал, стали тихо, в молчании ложиться спать...

 

 

О ЖЕНЩИНАХ

 

Женщина с самого сотворения мира считается существом вредным и злокачественным. Она стоит на таком низком уровне физического, нравственного и умственного развития, что судить ее и зубоскалить над ее недостатками считает себя вправе всякий, даже лишенный всех прав прохвост и сморкающийся в чужие платки губошлеп.

Анатомическое строение ее стоит ниже всякой критики. Когда какой-нибудь солидный отец семейства видит изображение женщины "о натюрель", то всегда брезгливо морщится и сплевывает в сторону. Иметь подобные изображения на виду, а не в столе или у себя в кармане, считается моветонством. Мужчина гораздо красивее женщины. Как бы он ни был жилист, волосат и угреват, как бы ни был красен его нос и узок лоб, он всегда снисходительно смотрит на женскую красоту и женится не иначе, как после строгого выбора. Нет того Квазимодо, который не был бы глубоко убежден, что парой ему может быть только красивая женщина.

Один отставной поручик, обокравший тещу и щеголявший в жениных полусапожках, уверял, что если человек произошел от обезьяны, то сначала от этого животного произошла женщина, а потом уж мужчина. Титулярный советник Слюнкин, от которого жена запирала водку, часто говаривал: "Самое ехидное насекомое в свете есть женский пол".

Ум женщины никуда не годится. У нее волос долог, но ум короток; у мужчины же наоборот. С женщиной нельзя потолковать ни о политике, ни о состоянии курса, ни о чиншевиках. В то время, когда гимназист III класса решает уже мировые задачи, а коллежские регистраторы изучают книгу "30000 иностранных слов", умные и взрослые женщины толкуют только о модах и военных.

Логика женщины вошла в поговорку. Когда какой-нибудь надворный советник Анафемский или департаментский сторож Дорофей заводят речь о Бисмарке или о пользе наук, то любо послушать их: приятно и умилительно; когда же чья-нибудь супруга, за неимением других тем, начинает говорить о детях или пьянстве мужа, то какой супруг воздержится, чтобы не воскликнуть: "Затарантила таранта! Ну, да и логика же, господи, прости ты меня грешного!" Изучать науки женщина неспособна. Это явствует уже из одного того, что для нее не заводят учебных заведений. Мужчины, даже идиот и кретин, могут не только изучать науки, но даже и занимать кафедры, но женщина -- ничтожество ей имя! Она не сочиняет для продажи учебников, не читает рефератов и длинных академических речей, не ездит на казенный счет в ученые командировки и не утилизирует заграничных диссертаций. Ужасно неразвита! Творческих талантов у нее -- ни капли. Не только великое и гениальное, но даже пошлое и шантажное пишется мужчинами, ей же дана от природы только способность заворачивать в творения мужчин пирожки и делать из них папильотки.

Она порочна и безнравственна. От нее идет начало всех зол. В одной старинной книге сказано: "Mulier est malleus, per quem diabolus mollit et malleat universum mundum" {"Женщина это молот, которым дьявол размягчает и молотит весь мир" (лат.).}. Когда диаволу приходит охота учинить какую-нибудь пакость или каверзу, то он всегда норовит действовать через женщин. Вспомните, что из-за Бель Элен вспыхнула Троянская война, Мессалина совратила с пути истины не одного паиньку... Гоголь говорит, что чиновники берут взятки только потому, что на это толкают их жены. Это совершенно верно. Пропивают, в винт проигрывают и на Амалий тратят чиновники только жалованье... Имущества антрепренеров, казенных подрядчиков и секретарей теплых учреждений всегда записаны на имя жены. Распущена женщина донельзя. Каждая богатая барыня всегда окружена десятками молодых людей, жаждущих попасть к ней в альфонсы. Бедные молодые люди!

Отечеству женщина не приносит никакой пользы. Она не ходит на войну, не переписывает бумаг, не строит железных дорог, а запирая от мужа графинчик с водкой, способствует уменьшению акцизных сборов.

Короче, она лукава, болтлива, суетна, лжива, лицемерна, корыстолюбива, бездарна, легкомысленна, зла... Только одно и симпатично в ней, а именно то, что она производит на свет таких милых, грациозных и ужасно умных душек, как мужчины... За эту добродетель простим ей все ее грехи. Будем к ней великодушны все, даже кокотки в пиджаках и те господа, которых бьют в клубах подсвечниками по мордасам.

 

 

ЗНАКОМЫЙ МУЖЧИНА

 

Прелестнейшая Ванда, или, как она называлась в паспорте, почетная гражданка Настасья Канавкина, выписавшись из больницы, очутилась в положении, в каком она раньше никогда не бывала: без приюта и без копейки денег. Как быть?

Она первым делом отправилась в ссудную кассу и заложила там кольцо с бирюзой -- единственную свою драгоценность. Ей дали за кольцо рубль, но... что купишь за рубль? За эти деньги не купишь ни модной, короткой кофточки, ни высокой шляпы, ни туфель бронзового цвета, а без этих вещей она чувствовала себя точно голой. Ей казалось, что не только люди, но даже лошади и собаки глядят на нее и смеются над простотой ее платья. И думала она только о платье, вопрос же о том, что она будет есть и где будет ночевать, не тревожил ее нисколько.

"Хоть бы мужчину знакомого встретить... -- думала она. -- Я взяла бы денег... Мне ни один не откажет, потому что..."

Но знакомые мужчины не встречались. Их не трудно встретить вечером в "Ренессансе", но в "Ренессанс" не пустят в этом простом платье и без шляпы. Как быть? После долгого томления, когда уже надоело и ходить, и сидеть, и думать, Ванда решила пуститься на последнее средство: сходить к какому-нибудь знакомому мужчине прямо на квартиру и попросить денег.

"К кому бы сходить? -- размышляла она. -- К Мише нельзя -- семейный... Рыжий старик теперь на службе..."

Ванда вспомнила о зубном враче Финкеле, выкресте, который месяца три назад подарил ей браслет и которому она однажды за ужином в Немецком клубе вылила на голову стакан пива. Вспомнив про этого Финкеля, она ужасно обрадовалась.

"Он наверное даст, лишь бы только мне дома его застать... -- думала она, идя к нему. -- А не даст, так я у него там все лампы перебью".

Когда она подходила к двери зубного врача, у нее уже был готов план: она со смехом взбежит по лестнице, влетит к врачу в кабинет и потребует 25 рублей... Но когда она взялась за звонок, этот план как-то сам собою вышел из головы. Ванда вдруг начала трусить и волноваться, чего с ней раньше никогда не бывало. Она бывала смела и нахальна только в пьяных компаниях, теперь же, одетая в обыкновенное платье, очутившись в роли обыкновенной просительницы, которую могут не принять, она почувствовала себя робкой и приниженной. Ей стало стыдно и страшно.

"Может быть, он уж забыл про меня... -- думала она, не решаясь дернуть за звонок. -- И как я пойду к нему в таком платье? Точно нищая или мещанка какая-нибудь..."

И нерешительно позвонила.

За дверью послышались шаги; это был швейцар.

-- Доктор дома? -- спросила она.

Теперь ей приятнее было бы, если бы швейцар сказал "нет", но тот, вместо ответа, впустил ее в переднюю и снял с нее пальто. Лестница показалась ей роскошной, великолепной, но из всей роскоши ей прежде всего бросилось в глаза большое зеркало, в котором она увидела оборвашку без высокой шляпы, без модной кофточки и без туфель бронзового цвета. И Ванде казалось странным, что теперь, когда она была бедно одета и походила на швейку или прачку, в ней появился стыд и уж не было ни наглости, ни смелости, и в мыслях она называла себя уже не Вандой, а как раньше, Настей Канавкиной...

-- Пожалуйте! -- сказала горничная, провожая ее в кабинет. -- Доктор сейчас... Садитесь.

Ванда опустилась в мягкое кресло.

"Так и скажу: дайте взаймы! -- думала она. -- Это прилично, потому что ведь он знаком со мной. Только вот если б горничная вышла отсюда. При горничной неловко... И зачем она тут стоит?"

Минут через пять отворилась дверь и вошел Финкель, высокий черномазый выкрест, с жирными щеками и с глазами навыкате. Щеки, глаза, живот, толстые бедра -- всё это у него было так сыто, противно, сурово. В "Ренессансе" и в Немецком клубе он обыкновенно бывал навеселе, много тратил там на женщин и терпеливо сносил их шутки (например, когда Ванда вылила ему на голову пиво, то он только улыбнулся и погрозил пальцем); теперь же он имел хмурый, сонный вид и глядел важно, холодно, как начальник, и что-то жевал.

-- Что прикажете? -- спросил он, не глядя на Ванду.

Ванда поглядела на серьезное лицо горничной, на сытую фигуру Финкеля, который, по-видимому, не узнавал ее, и покраснела...

-- Что прикажете? -- повторил зубной врач уже с раздражением.

-- Зу... зубы болят... -- прошептала Ванда.

-- Ага... Какие зубы? Где?

Ванда вспомнила, что у нее есть один зуб с дуплом.

-- Внизу направо... -- сказала она.

-- Гм!.. Раскрывайте рот.

Финкель нахмурился, задержал дыхание и стал рассматривать больной зуб.

-- Больно? -- спросил он, ковыряя в зубе какой-то железкой.

-- Больно... -- солгала Ванда. -- "Напомнить ему, -- думала она, -- так он наверное бы узнал... Но... горничная! Зачем она тут стоит?"

Финкель вдруг засопел, как паровоз, прямо ей в рот и сказал:

-- Я не советую вам плюмбуровать его... Из етова зуба вам никакого пользы, всё равно.

Поковыряв еще немножко в зубе и опачкав губы и десны Ванды табачными пальцами, он опять задержал дыхание и полез ей в рот с чем-то холодным... Ванда вдруг почувствовала страшную боль, вскрикнула и схватила за руку Финкеля.

-- Ничего, ничего... -- бормотал он. -- Вы не пугайтесь... Из этим зубом вам всё равно мало толку. Надо быть храброй.

И табачные, окровавленные пальцы поднесли к ее глазам вырванный зуб, а горничная подошла и подставила к ее рту чашку.

-- Дома вы холодной водой рот полоскайте... -- сказал Финкель, -- и тогда кровь остановится...

Он стоял перед ней в позе человека, который ждет, когда же наконец уйдут, оставят его в покое...

-- Прощайте... -- сказала она, поворачиваясь к двери.

-- Гм!.. А кто же мне заплатит за работу? -- спросил смеющимся голосом Финкель.

-- Ах, да... -- вспомнила Ванда, покраснела и подала выкресту рубль, вырученный ею за кольцо с бирюзой.

Выйдя на улицу, она чувствовала еще больший стыд, чем прежде, но теперь уж ей было стыдно не бедности. Она уже не замечала, что на ней нет высокой шляпы и модной кофточки. Шла она по улице, плевала кровью, и каждый красный плевок говорил ей об ее жизни, нехорошей, тяжелой жизни, о тех оскорблениях, какие она переносила и еще будет переносить завтра, через неделю, через год -- всю жизнь, до самой смерти...

-- О, как это страшно! -- шептала она. -- Как ужасно, боже мой!

Впрочем, на другой день она уже была в "Ренессансе" и танцевала там. На ней была новая, громадная, красная шляпа, новая модная кофточка и туфли бронзового цвета. И ужином угощал ее молодой купец, приезжий из Казани.

 

 

СКАЗКА

 

Посвящается балбесу, хвастающему
своим сотрудничеством в газетах

Некая муха летала по всем комнатам и громко хвастала тем, что сотрудничает в газетах.

-- Я писательница! Я публицистка! -- жужжала она. -- Расступитесь, невежи!

Слыша это, все комары, тараканы, клопы и блохи прониклись уважением к ее особе и многие даже пригласили ее к себе обедать и дали взаймы денег, а паук, боящийся гласности, забился в угол и решил не попадаться на глаза мухе...

-- А в каких газетах вы сотрудничаете, Муха Ивановна? -- спросил ее комар, который посмелее.

-- Почти во всех! Есть даже газеты, которым я своим личным участием придаю окраску, тон и даже направление!.. Без меня многие газеты были бы лишены своего характера!

-- Что же вы в газетах пишете, Муха Ивановна?

-- Я веду там особый отдел...

-- Какой?

-- А вот какой!

И публицистка-муха указала на бесчисленные точки, которыми был покрыт засиженный мухами газетный лист.

 

 

СЧАСТЛИВЧИК

 

Со станции Бологое, Николаевской железной дороги, трогается пассажирский поезд. В одном из вагонов второго класса "для курящих", окутанные вагонными сумерками, дремлют человек пять пассажиров. Они только что закусили и теперь, прикорнув к спинкам диванов, стараются уснуть. Тишина.

Отворяется дверь, и в вагон входит высокая, палкообразная фигура в рыжей шляпе и в щегольском пальто, сильно напоминающая опереточных и жюль-верновских корреспондентов.

Фигура останавливается посреди вагона, сопит и долго щурит глаза на диваны.

-- Нет, и это не тот! -- бормочет она. -- Чёрт знает что такое! Это просто возмутительно! Нет, не тот!